Спасибо тебе за вести о славянофилах и за стихи на Дмитриева – не могу сказать, как то и другое порадовало меня.[467 - Очевидно, Боткин сообщил Белинскому о возмущении славянофилов статьей критика «Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя «Мертвые души»«, направленной против К. С. Аксакова («Отеч. записки» 1842, № 11, отд. VI, стр. 13–30; ИАИ, т. VI, № 88).«Стихи на Дмитриева» – ответ А. А. Фета, Я. П. Полонского и A. А. Григорьева на стихи М. А. Дмитриева «Безымянному критику», появившиеся в «Москвитянине» 1842, № 10 (стр. 281–284). Ответ этот полностью не сохранился, отдельные же его фрагменты с наибольшею полнотою напечатаны в журнале «Ленинград» 1940, № 21–22, стр. 34. Сам Дмитриев в письме к М. П. Погодину от 31/III 1842 г. сообщал, что его стихи вызваны памфлетом «Педант» (ЛН, т. 56, стр. 166).Белинский и его друзья не без основания считали выпад Дмитриева полицейским доносом на критика. См. об этом заметку Белинского «Небольшой разговор между литератором и нелитератором о деле, не совсем литературном» (ИАН, т. VI, стр. 505–508).] Если не ошибаюсь в себе и в своем чувстве, – ненависть этих господ радует меня – я смакую ее, как боги амброзию, как Боткин (мой друг) всякую сладкую дрянь; я был бы рад их мщению, и чем бы оно было действительнее, тем для меня отраднее. Я буду постоянно бесить их, выводить из терпения, дразнить. Бой мелочной, но всё же бой, война с лягушками, но всё же не мир с баранами.
Как показался тебе 12 № «Отечественных записок»?[468 - В 12-й книжке «Отеч. записок» 1842 г. были напечатаны стихотворения Огарева («На севере туманном и печальном…»), Майкова («Тайна», «Любонька»), Фета («Посейдон»), перевод романа Ж. Санд «Мельхиор» и статья Белинского «Стихотворения Е. Баратынского» (см. ИАН, т. VI, № 96).] «Мельхиор» – божественное произведение.[469 - О впечатлении Белинского от «Мельхиора» см. также письма 204 и 208.] Ж. З<анд> постигла таинство любви получше всех немцев, и в штанах и в юбках. Ее любовь – не чувственная, хотя и изящная любовь итальянца, не восторженная, бесконечная в чувстве и пустая в содержании, романтическая любовь немца, не бессознательно-непосредственная, хотя и глубокая любовь англичанина; ее любовь – действительность и полнота всякой любви. «Мельхиор» потряс меня, как откровение, как блеск молнии, озарившей бесконечное пространство, – и я пролил слезы божественного восторга, священного безумия. Бога ради, прочти в 12 № «Библиотеки для чтения» драму «Густав Адольф» – эта вещь возбудила во мне экстаз, и ты поймешь, что мне понравилось.[470 - Историческая трагедия Бернарда фон Бескова; перевод со шведского B. Дерикера («Библ. для чтения» 1842, № 12, отд. II, стр. 107–218). В статье «Русская литература в 1842 году» Белинский охарактеризовал эту трагедию как «одно из прекраснейших, возвышеннейших и благороднейших созданий скандинавской музы» (ИАН, т. VI, стр. 542),] Я начинаю вырабатываться – ложная поэзия меня уже не надует, чувствую, что созерцание мое возвысилось до общего, до идеи. Отчего не хлынут у меня слезы исступления – о том я не могу сказать более, как недурно. Что восторгает мой дух, того я не могу хвалить, но тем я живу утроенною жизнию и наслаждаюсь блаженным ясновидением. Кстати: ты срезался на «Consuelo» – это великое, божественное произведение. Чтобы убедиться в этом, стоит прочесть страницу от строки: «Tout-?-coup il sembla ? Consuelo que le violon d'Albert parlait, et qu'il disait par la bouche de Satan…»[33 - «Вдруг Консуэло почудилось, что скрипка Альбера заговорила и устами Сатаны произнесла…» (франц.). – Ред.][471 - Цитата из «Консуэло» Ж. Санд, гл. VI («La Revue ind?pendante», т. IV, от 1/VIII 1842, стр. 280).] и пр.
Как тебе моя статья о Баратынском? Она скомкана, свалена, а, кажется, чуть ли не из лучших моих мараний.
Я сейчас из театра. «Женитьба» пала и ошикана. Играна была гнусно и подло, Сосницкий не знал даже роли. Превосходно играла Сосницкая (невесту), и очень, очень был недурен Мартынов (Подколесин); остальное всё – верх гнусности. Теперь враги Гоголя пируют.[472 - Гоголь предоставил М. С. Щепкину и И. И. Сосницкому, при условии одновременных бенефисов в Петербурге и в Москве, первую постановку «Женитьбы».] В театре Стр<уговщиков> познакомил меня с Брюлловым, который сказал мне, что давно меня знает, давно желал познакомиться, сказал это с простотою и радушием; а я, как дурак, молчал, не видя вокруг себя ничего, кроме свиных рыл. Горбунов под руководством самого Моллера копирует его «Девушку с кольцом» и надеется сбыть копию рублей за 500.[473 - Речь идет о картине Ф. А. Моллера «Невеста, задумавшаяся над обручальным кольцом» (1842 г.).]
«Игроки» Гоголя запрещены театральною цензурою, т. е дураком – мальчишкою Гедеоновым, следовательно, запрещены произвольно, без всякого основания.[474 - Комедия «Игроки» была послана Гоголем 29 августа 1842 г. из Гастейна в Петербург Н. Я. Прокоповичу; 5 февраля 1843 г. она была впервые поставлена в Большом театре в Москве в бенефис М. С. Щепкина.Говоря о Гедеонове, Белинский имел в виду сына директора императорских театров Степана Александровича Гедеонова (1815–1878), окончившего в 1835 г., со степенью кандидата, Петербургский университет, будущего драматурга, директора Эрмитажа (с 1863 г.) и директора императорских театров (с 1867 г.).] Что до прочих пьес Гоголя – они все принадлежат М. С. Щепкину. Гоголь об этом пишет к Прокоповичу, – и вот собственные слова его, которые выписываю с дипломатической точностию: «Все драматические сцены, составляющие четвертую часть, принадлежат все Щепкину. Это нужно разгласить и распространить, чтобы меня не беспокоили и не тревожили другие актеры какими-нибудь письмами и просьбами. На всякую просьбу Щепкина снисходи и постарайся, чтобы сделано было всё, что он просит. Половина драматических отрывков должна остаться ему для будущего бенефиса в будущем году, потому что я для театра ничего не произведу никогда».[475 - Белинский приводит строки из письма Гоголя к Н. Я. Прокоповичу от 14(26)/XI 1842 г. из Рима (Полн. собр. соч. Гоголя. Изд. АН СССР, т. XII, 1952, стр. 118).] Пожалуйста, передай это Михаилу Семеновичу.
Насчет хлопот Погодина насчет оживления онанистического его «Москвитянина» можно сказать одно: хватился монах, как уж смерть в головах. <…>
В театре я сижу у бенуара – глядь, в ложе – Жени Фалькоп и m-lle Anna.[476 - Жени Фалькоп (р. 1825) – актриса, приятельница А. Дюма-отца, дебютировашая в Петербурге, в Михайловском театре, гражданская жена камергера Д. П. Нарышкина.] Во мне и дух замер. Фалькоп понимает по-русски. «Женитьба» их занимала, как нас занимают письма Де-Мина о Китае,[477 - Имеется в виду «Поездка в Китай» Дэ-Мина – статьи, печатавшиеся в отделе «Смесь» журнала «Отеч. записки» 1841–1843 гг.] и они выражали свое удивление с французскою живостиб. Эх, чорт возьми… молчание, молчание!..[478 - Цитата из «Записок сумасшедшего» Гоголя.] Вообрази себе: Фалькоп на содержании у Яковлева,[479 - Петербургский купец-миллионер.] – Кр<аевский> показал мне его тут же – роят хуже <…> Но бог с нею, с этою Фалькоп – вот Анна, как я вблизи-то порассмотрел – эх, но молчание, молчание…
Жить становится всё тяжелее и тяжелее – не скажу, чтобы я боялся умереть с тоски, а не шутя боюсь или сойти с ума, или шататься ничего не делая, подобно тени, по знакомым. Стены моей квартиры мне ненавистны; возвращаясь в них, иду с отчаянием и отвращением в душе, словно узник в тюрьму, из которой ему позволено было выйти погулять. Это ты от меня уже слышал, но сколько бы я ни повторял тебе этого, никогда не буду в силах выразить всей действительности этого страшного могильного ощущения. Был грешок – любил я в старину преувеличить иное ради поэзии содержания и выражения; но теперь – бог с нею, со всякою поэзиею – немножко спокойствия, немножко веселости я предпочел бы чести сильно страдать. Теперь настала пора, когда не до поэзии, когда страшно уверяться в прозаической действительности собственного страдания, а уверяешься против воли. Ты знаешь, что я не люблю ни с кем жить вместе и, как медведь, люблю одиночество своей берлоги; поверишь ли, дошло до того, что стало необходимостию разделить с кем-нибудь свою квартиру. Но с кем? Кроме тебя, я мог бы жить с Кольцовым, да где его взять. Радехонек был бы я теперь приезду моего доброго и сумасшедшего Поля[480 - См. ИАН, т. XI, письмо 66 и примеч. 16 к нему.] и почел бы себя счастливым, поселив его в моей зале. С тоскою вспоминаю время, которое ты у меня жил. Бывало, возвращаемся вдвоем, поболтаем, прежде чем заснем. Ворочусь один – ничего – вот звонок зазвенит. Мне было приятно, когда ты даже будил меня. А уж не могу и выразить тебе не удовольствия, а просто счастия, когда, возвращаясь один, я видел со двора приветный свет в моих окнах и заставал тебя священнодействующим за таинством чаевания или какого-нибудь смакования. Теперь мне мало соседства, – я желал бы жить с тобою, как мы жили в последний твой приезд. Чорт меня возьми, я фразерствовать не люблю, по крайней мере теперь, и почту за подлость уверять тебя в том, чего или нет совсем, или меньше, нежели сколько объявляется. И потому – прими это, как хочешь – а я скажу тебе, что со дня на день более и более чувствую, что сближаюсь с тобою, что ты один – мое всё на земле, и что без тебя я был бы дрянь дрянью. Может быть (да и верно так, а не иначе), это от того, что приходит плохо и других источников счастия нет; но что за нужда, отчего бы ни было, а оно так. Бога ради, пиши чаще и больше – твое письмо праздник для меня. Ты счастливее меня – с тобою Г<ерцен>, которому крепко, крепко жму руку; а я один, ей-богу, один.
Поездка моя в Москву едва ли сбудется; по крайней мере, отложится до февраля, если не свершится чуда, которого, впрочем, неоткуда ожидать. А между тем я чувствую, что эта поездка воскресила бы и оживила бы меня и физически и нравственно, по крайней мере, до весны. Вообрази себе: каждое утро выливаю на себя ведро воды самой холодной – пытка такая, что страшно спать ложиться при мысли об утре. Но, кажется, это здорово – по крайней мере поутру свеж, простуды не боюсь, а при испражнении кровь так и льется.
Г-н М<илановский>[481 - См. примеч. 6 к письму 205.] дал мне хороший урок – он гаже и плюгавее, чем о нем думает К.-Левиафан.[482 - Вероятно, Белинский иронически называет так К. Д. Кавелина за его малый рост (см. ЛН, т. 56, стр. 216).] Если увидимся, не говори со мной о нем – мое самолюбие жестоко страждет при мысли, что я способен так глупо ошибаться в людях.
Декабря 10
Хотелось бы еще поболтать с тобою, да не о чем, а потому – кланяйся Г<ерцену>, Шепелявому,[483 - Прозвище Т. Н. Грановского.] Левиафану, М. С. Щепкину, Кудрявцеву, Кольчугину[484 - См. примеч. 32 к письму 171.] и всем, кто помнит меня, и прощай.
В. Б.
1843
210. В. И. Боткину
СПб. 1843, февраля 6
Я много, много виноват перед тобою, милый мой Боткин. Причина этому – страшное, сухое отчаяние, парализировавшее во мне всякую деятельность, кроме журнальной, всякое чувство, кроме чувства невыносимой пытки. Причин этой причины много; но главная – невозможность ехать в Примухино. Мысль об этой невозможности, равно как и о самом Прямухине, я всячески отгонял, словно преступник о своем преступлении, и она, в самом деле, не преследовала меня беспрестанно, но, когда я забывался, вдруг прожигала меня насквозь, как струя молнии, как мучение совести. Подобным же образом, хотя, к стыду моему, и не так сильно, терзало и терзает еще меня внезапное воспоминание о смерти Кольцова. Весть о ней я принял сначала сухо и холодно, но потом она обошлась мне-таки очень не дешево. Работа журнальная мне опостылела до болезненности, и я со страхом и ужасом начинаю сознавать, что меня не надолго хватит. Писать ничего и ни о чем со дня на день становится невозможнее и невозможнее. Об искусстве ври, что хочешь, а о деле, т. е. о нравах и нравственности – хоть и не трать труда и времени. Из статьи моей в 1 № «Отечественных записок» вырезан целый лист печатный – всё лучшее, а я этою статьею очень дорожил, ибо она проста и по< идее и по изложению.[485 - Имеется в виду статья «Русская литература в 1842 году». См. ИАН, т. VI, № 107 и примеч. к ней.] Из статьи о Державине> (№ 2) не вычеркнуто ни одного слова, а я совсем не дорожил ею. Теперь должен приниматься за 2-ю статью о Д<ержавине> под влиянием вдохновительной и поощрительной мысли, что ее всю изрежут и исковеркают.[486 - Первая статья Белинского «Сочинения Державина» появилась в № 2 «Отеч. записок» 1843 г. (отд. V, стр. 27–46); вторая статья – в № 3 (отд. V, стр. 1–30); без подписи. См. ИАН, т. VI, № 121.] Всё это и другие причины огадили мне русскую литературу и вранье о ней сделали пыткою. А между тем я должен врать ради хлеба насущного. Запущу работу, потеряю время – глядь уж и 15 число на дворе – Кр<аевский> рычит, у меня в голове ни полмысли, не знаю, как начну, что скажу, беру перо – и пошла писать. Это привычка и необходимость – два великие рычага деятельности человеческой. Будь я женат, и если бы я из другой комнаты слышал вопли ее мук рождения, а статья была бы нужна – она будет готова – как – я сам не знаю, но будет готова. И вот я дней в 10 пишу горы – книжка, благодаря мне, отпечатывается наскоро, Кр<аевский> ругается, типография негодует; отработался, и два-три дня у меня болит рука – вид бумаги и пера наводит на меня тоску и апатию; дую себе в преферанс (подлый и филистерский вист я уже презираю – это прогресс), ставлю ремизы страшные, ибо и игру знаю плохо и горячусь, как сумасшедший – на мелок я должен рублей около 300, а переплатил месяца в два (как начал играть в преферанс) рублей 150 – благородная, братец, игра преферанс! Я готов играть утром, вечером, ночью, днем, не есть и играть, не спать и играть. Страсть моя к преферансу ужасает всех; но страсти нет, – ты поймешь, что есть. Дома быть не могу; каждый вечер возвращаюсь домой то в 3, то в 4 часа ночи и сплю до 10, 11 и 12, иногда с хвостиком. Тоска есть, желаний нет, и только мечта о Прямухине изредка умиляет душу, на мгновение растопляя толстую кору льда, которая ее покрывает. Надежд на жизнь никаких, ибо фантазия уже не тешит, а действительность глубоко понята. Как тут – будь беспристрастен – прочесть что-нибудь для себя? А, боже мой, сколько бы надо прочесть-то! Но полно тешить себя завтраками – я ничего не прочту. Я – Прометей в карикатуре: «Отечественные записки» – моя скала, Кр<аевский> – мой коршун. Мозг мой сохнет, способности тупеют, и только —
…печаль минувших дней
В моей душе чем старей, тем сильней.[487 - Цитата из стихотворения Пушкина «Элегия» («Безумных лет угасшее веселье…»).]
Мне стыдно вспомнить, что некогда я думал видеть на голове моей терновый венок страдания, тогда как на ней был просто шутовской колпак с бубенчиками. Какое страдание, если стишонки Красова и – ?[488 - Псевдоним И. П. Клюшникова. См. ИАН, т. XI, письмо 66 и примеч. 4 К нему.] – были фактом жизни и занимали меня, как вопросы о жизни и смерти? Теперь иное: я не читаю стихов (и только перечитываю Лерм<онтова>, всё более и более погружаясь в бездонный океан его поэзии), и когда случится пробежать стихи Фета или Огарева, я говорю: «Оно хорошо, но как же не стыдно тратить времени и чернил на такие вздоры?»
К довершению всех этих приятностей, у меня лежит на столе прекрасное стихотворение г. Оже[489 - Кредитор Белинского.], которого последняя рифма есть 830 рублей ассигн.; да других долгов и должишек, не терпящих отсрочки, есть сот до семи; а у Кр<аевского> я уже забрал вперед за этот год более 1000 р. Это просто – оргия отчаяния, и я иногда смеюсь над своим положением. Кстати: подписка идет недурно – лучше, чем в прошлый год, но у «Библиотеки для чтения» всё-таки больше подписчиков. Пиши для российской публики! Гоголя сочинения идут тихо:[490 - Речь идет об издании сочинений Гоголя в четырех томах, вышедшем в свет в конце января 1843 г. Белинский откликнулся на это издание рецензией («Отеч. записки» 1843, № 2, отд. VI, стр. 43–48; ИАН, т. VI, № 122).] честь и слава бараньему стаду, для которого и Булгарин с братнею всё еще высокие гении!
Многое бы хотелось сказать тебе – да что: ты – и так знаешь всё. Спасибо тебе за несколько слов задушевных. Не хочу без толку плодить этой материи, чтобы не опошлить ее. Скажу одно: прежде я больше всего боялся своей смерти – к стыду моему, боюсь ее и теперь; но гораздо больше боюсь твоей, ибо большего бедствия для себя представить не могу – кровь холодеет при одной мысли. Это чувство для меня новое; оно мне и страшно и дорого.
Приезжай, Боткин, в Питер. Нам в жизни осталось одно – наша святая дружба – воспользуемся же этим одним, чтоб некогда не упрекнуть себя, что судьба не во всем отказала, а мы ничем не воспользовались. Теперь твоя поездка будет уже не шалость, не дурачество, а долг: вместе нам легче будет нести жизнь. Письмо Б<акунина> посылаю. Оно таково, как должно было ожидать. Говорят, он принужден был из Д<рездена> переехать в Базель – это глубоко меня огорчило.[491 - Письмо M. A. Бакунина к Белинскому не сохранилось. О содержании его можно судить по словам М. Бакунина в письме к брату Павлу от 12/II 1843 г.: «Я, кажется, писал тебе, что я самым неожиданным образом получил письмо от Белинского и Боткина; я отвечал им и, позабыв все старое, с радостью подал им руку» (Бакунин, т. III, 1935, стр. 184).Бакунин принужден был в первых числах января 1843 г. срочно выехать из Дрездена в Швейцарию (см. его письмо к брату Павлу от 2/I 1843 г. – Бакунин, т. III, 1935, стр. 172), так как приезд немецкого революционного поэта Георга Гервега к Арнольду Руге обратил внимание полиции на окружение последнего, после чего положение Бакунина стало небезопасным.] После тебя я этого человека люблю больше всех – любовь моя к нему не страсть, а пафос, ибо это – любовь к человеческому достоинству и ко всему, чем велика и свята жизнь.
Меня мучит мысль, что ты оттого не едешь, что меня ждешь. Я чувствовал, что должен был уведомить тебя, что ехать решительно не могу; но вид пера погружал меня в летаргию.
Скажи Г<ерцену>, что его «Дил<етантизм> в н<ауке>«– статья донельзя прекрасная – я ею упивался и беспрестанно повторял – вот, как надо писать для журнала.[492 - «Дилетантизм в науке. Статья первая» Герцена была напечатана в № 1 «Отеч. записок» 1843 г. (отд. II, стр. 31–42) за подписью: И-р.] Это не порыв и не преувеличение – я уже не увлекаюсь и умею давать вес моим хвалебным словам. Повторяю, статья его чертовски хороша; но письмо его ко мне меня опечалило[493 - Письмо это не сохранилось.] – от него попахивает умерениостию и благоразумием житейским, т. е. началом падения и гниения (я требую от тебя, чтобы ты дал ему в руки это мое письмо). Он толкует, что г. Х<омяков> – удивительный человек, что он, правда, лежит по уши в грязи, но – видишь ты – и страдает от этого. А в чем выражается это страдание? – в болтовне, в семинарских диспутах pro и contra.[34 - За и против (латин.). – Ред.] Я знаю, что Х<омяков> – человек не глупый, много читал и, вообще, образован; но мне было бы гадко его слышать, и он не надул бы меня своею диалектикою, а заставил бы вспомнить эти стихи В, взятые Лермонтовым) эпиграфом к своему стихотворению «Не верь себе»:[494 - Эпиграф, взятый Лермонтовым к стихотворению «Не верь, не верь себе, мечтатель молодой» – четверостишие из «Prologue» («Пролога»), которым открывался знаменитый сборник французского поэта-сатирика Огюста Барбье «Jambes» («Ямбы»). 1833 г.]
Que nous l'ont apr?s tout les vulgaires abois,
De tous ces charlatans, qui donnent de la voix,
Les marchands de pathos et les faiseurs d'emphase,
Et tous les baladins qui dansent sur la phrase?[35 - Да что нам, в конце концов, до пошлых воплей всех этих горланящих шарлатанов, до этих торговцев пафосом, ремесленников напыщенности и всех прохвостов, играющих словами? (Франц.) – Ред.]
Х<омяков> – это изящный, образованный, умный И. А. Хлестаков, человек без убеждения, человек без царя в голове; если он к тому еще проповедует – он шут, паяц, кощунствующий над священнодействием религиозного обряда. Плюю в лицо всем Х<омяковы>м, и будь проклят, кто осудит меня за это![495 - Отношение Белинского к А. С. Хомякому было неизменно отрицательным. В обзорах «Русская литература в 1841 году» и «Русская литература в 1844 году» Белинский характеризовал Хомякова как «неподвижного», «искусственного» и «поддельного» поэта (см. ИАН, т. V, стр. 561; т. VIII, стр. 463–474).]
Твоя статья о «Немецкой литературе» в 1 № мне чрезвычайно понравилась – умно, дельно и ловко. Во 2-м – тоже хороша; но брось ты эту колбасу Рётшера – пусть ему чорт приснится. Это, брат, пешка: его ум – приобретенный из книг. Вагнеровская натуришка так и пробивается сквозь его натянутую ученость. На Руси он был бы Шевыревым.[496 - В № 1 «Отеч. записок» 1843 г. была напечатана статья Боткина «Германская литература», посвященная разбору новинок – книги Ягемана «Немецкие города и немецкие люди» («Deutsche St?dte und deutschen M?nner… von Ludwig Jagemann». Leipzig, 1842) и драм Г. Кестера (отд. VII, стр. 1–15; подпись: В. Б – н). – Статья в № 2 под тем же названием (отд. VII, стр. 35–50; подпись: В. Б-тк– н) – разбор, главным образом труда Рётшера «О философии искусства» 1842 г. (анализ «Ромео и Джульетты» и «Венецианского купца» Шекспира).]
Кстати: ты пишешь, что в тебе развивается антипатия к немцам, – не могу говорить об этом, ибо это отвращение во мне дошло до болезненности; но крепко, крепко жму тебе руку за это истинно человеческое и благородное чувство.
К<аткова> ты видел. Я тоже видел. Знатный субъект для психологических наблюдений. Это Хлестаков в немецком вкусе. Я теперь понял, отчего во время самого разгара моей мнимой к нему дружбы меня дико поражали его зеленые стеклянные глаза.[497 - Об отношении Белинского к Каткову после возвращения последнего из Берлина см. ИАН, т. XI, письма 124, 132.] Ты некогда недостойным участием к нему жестоко погрешил против истины; но – честь и слава тебе – ты же хорошо и поправился: ты постиг его натуру – попал ему в самое сердце. Этот человек не изменился, а только стал самим собою. Теперь это – куча философского <…>: бойся наступить на нее – и замарает и завоняет. Мы все славно повели себя с ним – он было вошел на ходулях; но наша полная презрения холодность заставила его сойти с них.
Из Прямухина пишут ко мне – зовут, удивляются, что я и не еду и молчу, говорят, что ждут[498 - Письма Бакуниных не сохранились.] – о боже мой! Эти строки – зачем хоть они не выжмут слезы из сдавленной сухим отчаянием груди. Нет сил отвечать. А, может, оно и лучше, что мне не удалось съездить: я, кажется, расположен к сумасшествию, а теперешнее сумасшествие было бы не то, что прежнее.
Странное дело: бывают минуты, когда смертельно жаждет душа звуков и раздается в ушах оперное пение. Такие минуты во мне и не слишком редки и слишком сильны.
Мне тягостны веселья звуки!
Я говорю тебе: я слез хочу, певец,
Иль разорвется грудь от муки.
Страданьями была упитана она,
Томилась долго и безмолвно;
И грозный час настал – теперь она полна,
Как кубок смерти, яда полный.[499 - Цитата из стихотворения Лермонтова «Еврейская мелодия (перевод из Байрона)».]
Смешно сказать, а ведь пойду на «Роберта» или «Стрелка», как только дадут; но на горе мое дают всё балет «Жизель»[500 - «Роберт-Дьявол» – опера Д. Мейербера; «Волшебный стрелок» («Фрейшюц») – опера К. М. Ф. Вебера; «Жизель» – балет А. Ж. Адана (1841).] да «Руслана», о котором Одоевский натрёс дичи в «Смеси» 2 № «Отечественных записок».[501 - «Руслан и Людмила» – опера М. И. Глинки. – Статья В. Ф. Одоевского «Записки для моего праправнука о литературе нашего времени и о прочем. (Письмо г. Бичева. – Руслан и Людмила, опера Глинки)» – восторженный отзыв об опере («Отеч. записки» 1843, № 2, отд. VIII, стр. 94–100; подпись: Плакун Горюнов).]
Раз играли мы в преферанс – я, Тютч<ев>,[502 - Тютчев Николай Николаевич (1815–1878), приятель Белинского, окончил Дерптский университет со степенью кандидата, переводчик иностранных повестей для «Отеч. записок», автор воспоминаний о Белинском («Письма», т. III, стр. 444–451). Познакомился с Белинским у И. И. Панаева в середине 1842 г. Сохранилось только одно письмо Н. Н. Тютчева к Белинскому от 22/VI 1847 г. (БКр, стр. 278).] Кульч<ицкий> и Кавелин. Юноша распелся[503 - К. Д. Кавелин.] – голос у него недурен, а главное, в его пении – страсть и душа. Сначала он орал всё славянские, а я ругал их; потом он начал песни Шиллера, а там из «Роберта» и «Фрейшюца». Смейся над моими ушами; но я в этот вечор пережил годы. Не могу слушать пения – оно одно освежает душу мою благодатною росою слез.
Пишешь ты, что холодная вода перестанет действовать на мои нервы. Ну, брат, наелся же ты грязи. После этого можно привыкнуть к голоду и отстать от пищи. Вот уже два месяца, как я пытаю себя, а всё иду на обливанье, как на казнь.
Я<зыков> женится, – и счастлив, подлец, ходит с глазами, подернутыми светлою влагою слез блаженства.[504 - Жена M. A. Языкова, Екатерина Александровна написала портрет умирающего Белинского (см. ЛН, т. 56, 1950, стр. 89).] Дай ему бог – он стоит счастия. И если бы я мог чему-нибудь радоваться, я бы непременно порадовался его счастию.
Прощай. Пиши ко мне. Что твой третейский суд? Поверишь ли: каждый раз, возвращаясь домой, мечтаю обрести тебя (о вид, угодный небесам!)[505 - Цитата из баллады В. А. Жуковского «Громобой».] за самоваром, который теперь существует у меня без употребления.
Твой В. Б.
Приезжай.
P. S. Письмо твое к П<анаеву> – малина;[506 - Это письмо неизвестно.] только есть о чем поспорить с тобою насчет одного пункта.
Кланяйся всем нашим. Крепко пожми руку Г<ерцену> и скажи ему, что я хоть и побранился с ним, но люблю его тем не менее. В письме его ко мне есть несколько строк, писанных рукою Н<аталии> А<лександровны> – за них я не умею и благодарить, еще менее умею выразить, как много они утешили меня. Немцу Гр<ановско>му поклон и привет. Он человек хороший, хотя и шепелявый; но одно в нем худо – модерация.[507 - Под словом «модерация» (от франц. mod?ration – умеренность) Белинский имел в виду политические позиции Грановского – его буржуазный либерализм, идеализм и неприятие социализма.] Нелепому[508 - Прозвище Н. X. Кетчера.] скажи, что он пренелепо издает Шекспира: к частям не прилагает оглавления, в заглавии пьес не выставляет числа актов, а орфография у него – чухонская. Но несмотря на то, его перевод – дельное дело, так же как и он сам хороший человек, несмотря на всю нелепость. Милейшему и дражайшему М. С. Щ<епкин>у тысяча приветствий, – люблю его до страсти, и если б вдруг увидел в Питере – кажется, сомлел бы от радости. В последнее время я что-то часто вижу его во сне. Кланяйся Д. Щ<епкину> и уведомь, где он располагает жить после своего магистерства. Если Красов в Москве, жму ему руку. Лангеру, Кольчугину, Клыкову и всем нашим общим знакомым и приятелям привет. Статья Галахова во 2 № «Отечественных записок» – прелесть, чудо, объедение.[509 - Статья «Философия анатомии» (отд. II, стр. 68–90).]
211. А. А., В. А., Н. А. и Т. А. Бакуниным
СПб. 1843 февраля <22 – >23 дня
Любезнейший Н<иколай> А<лександрович>, давно уже вышло из моды становиться на колена и перед дамами, даже в самых казусных[510 - См. примеч. 2 к письму 174.] обстоятельствах жизни, следовательно, перед мужчинами это и глупо и унизительно, и тем более перед таким глуздырем и усатым (хотя и женатым) тараканом, как Вы; но я так виноват (даже и перед Вами), что – делать нечего – становлюсь перед Вами на колена и прошу Вас вымолить мне прощение у кого следует. Но зачем и к чему это – не лучше ли прямо обратиться в высшую инстанцию, помимо мелочных печатеприкладчиков? Что робеть? Между нами такое расстояние, а я издали и на письме всегда смел и храбр, притом же Вы, Т<атьяна> А<лександровна>, и Вы, А<лександра> А<лександровна>, так добры, как я виноват перед вами. Я даже уверен, что вы не только простите меня, но даже пожалеете обо мне, когда выслушаете мое оправдание. Нет, вы не можете думать, чтобы я мог не хотеть говорить с вами и не отвечать вам по равнодушию и лености:[511 - Письма А. А. и Т. А. Бакуниных к Белинскому не сохранились.] упрек в подобном нехотении я принимаю, Т<атьяна> А<лександровна>, за выражение Вашего участия и расположения ко мне. Выслушайте меня. Мысль о поездке в Прямухино представлялась мне как награда, не за добродетели мои, которыми не могу похвалиться, а за мои нестерпимые страдания, за скуку, апатию, заботы, тяжелый труд, лишения и горе целого года. Желание ехать во мне было так сильно, так порывисто, что я не смел расчесть вероятностей на поездку, боясь убедиться в невозможности, – а когда затаенное и сдерживаемое сознание этой невозможности начало уже душить и рвать меня, – я всё тешил себя какою-то пьяною и безумною надеждою. Наконец я убедился, что нечего и думать – надо отложить на неопределенное время. Тогда овладело мною такое холодное, сухое отчаяние, что я отгонял от себя, душил в себе всякую мысль о Прямухине. И я бы солгал и перед вами и перед самим собою, если бы сказал вам, что эта мысль, против воли, не выходила из головы моей: нет, я забыл вас, по крайней мере забыл сознательно – но зато, если что-нибудь живо напоминало мне Прямухиио – и ваши образы, ваши голоса, ваша музыка и пение овладевали всем существом моим, – тогда жгучая тоска, как раскаленное железо, как угрызение совести за преступление, проникала грудь мою и, махнув рукою, я хватался за всё, что только могло снова привести меня в мое мертвенно-спокойное состояние. Странное дело, мысль о невозможности поездки одинаково терзала меня, как и мысль о смерти Кольцова: та и другая являлась редко, та и другая острым пламенем прожигала душу и производила во мне чувство, похожее на угрызение совести, хотя я ни в том, ни в другом нисколько не был виноват. Вы поверите этому. Кроме того, что я вас всех так люблю, что минуты, проведенные мною год назад в Прямухине,[512 - Белинский заезжал в Премухино по пути из Петербурга в Москву в конце декабря 1841 г.] были для меня каким-то блаженным сном, – кроме всего этого, возьмите в соображение мою петербургскую жизнь. Я недавно писал к Мишелю (в Берлин), что я представляю собою маленького Прометея в карикатуре: толстые «Отечественные записки» – моя скала, к которой я прикован, Краевский – мой коршун, который терзает мою грудь, как скоро она немного подживет.[513 - Письмо Белинского к М. А. Бакунину не сохранилось.] Занятие пошлостию и мерзостию, известною под именем русской литературы, критические (и притом пустые) толки о вздорах и пустяках опротивели мне до смерти. Прежде я работал много, и мне не тяжела казалась моя работа, которой достало бы на пятерых, – потому что я видел дело (и очень важное) в этом занятии и любил его. Теперь я вижу в нем вздор и глупость, – работаю с отвращением и принуждением, а между тем должен работать так же много, как и прежде. Как нянька от ребенка, я не могу ни на 5 дней отлучиться от журнала, который дает мне возможность существовать. Для себя я ничего не могу делать, ничего не могу прочесть. Едва-едва удалось мне прочесть по-французски «Horace» и «Andr?»,[514 - Романы Ж. Санд. См. о них письма 204, 212, 234.] – обо всем остальном имею понятие через рассказы других. И до чтения ли мне, если вид книги для меня то же, что для собаки палка? Вы не знаете, что значит занятие книгою ex-o?ficio[36 - по обязанности (латин.). – Ред.] и как всякое должностное занятие опошливает и омерзяет предмет занятия. Притом же, как я отделаюсь от работы, – у меня болит рука и не держит пера, голова пуста, душа утомлена – и тогда я играю в преферанс со страстью, с опьянением, играю, разумеется, несчастливо (ибо мне ничто не удается – так на роду написано), ставлю ремизы (о, не дай вам бог узнать, что такое ремиз – при большом количестве вещь нестерпимая, – особенно как без 4-х в сюрах), проигрываюсь в пух и на мелок и на чистые деньги. Пока играю – мука страшная; но лишь отдал деньги, – как ни в чем не бывал и жалею только о том, что нельзя играть до утра, а потом от утра до вечера, и так до скончания века. Боже мой, я картежник! Вам конечно, дико слышать это. Увы, я и сам насилу привык верить этому. Когда вы меня видели, я был еще невинен, и через несколько недель[37 - Первоначально: через месяц] удивил моею страстью всех знакомых, которые всегда видели во мне фанатического врага карт. Семейного знакомства у меня мало – однако ж я часто бываю в обществе женщин, очень добрых и очень милых, но которые только возбуждают во мне глубокую, тоскливую жажду женского общества. И после всего этого-то не иметь возможности отдохнуть душою на несколько дней, забыть карты и всю грязь и пошлость жизни! Поверьте – тут есть от чего в отчаянье придти. Вот почему я не имел силы отвечать на ваши письма: мне надо было переболеть душою, дать пройти горячешному кризису. Ваши письма – особенно предпоследнее письмо – оно доставило мне много минут счастия, но такого горького, такого мучительного! Я писал об этом к Б<откину>,[515 - Письмо 210.] недавно писал кМ<ишелю>, но к вам писать не мог, хотя мысль о том, как я глупо делаю, что не пишу к вам, и мучила меня. Я думаю, что я долго бы не писал еще к вам, если бы не письмо ваше, полученное сегодня (22 февраля). Прихожу вечером домой и вижу письмо, читаю адрес, вскрываю – по обыкновению, вижу два почерка – один такой разборчивый, такой красивый и принадлежащий не одной руке; другой – каракули; но Державин сказал: «И дым отечества нам сладок и приятен»[516 - Цитата из стихотворения Г. Р. Державина «Арфа» (1798 г.).] – вот почему милы мне и каракули; но я читаю их уже, когда выучу наизусть строки, писанные хорошим почерком – извините, Н<иколай> А<лександрович>.
Теперь отвечаю вам на предпоследнее письмо. Прежде всех Вам, А<лександра> А<лександровна> – Вашими строками начинается оно. Вы правы: в том-то и жизнь, что она беспрестанно нова, беспрестанно изменяется, – это и мой основной принцип жизни, и я рад, что он также и Ваш, – только те и живут, которые так думают. Старое – бог с ним: оно хорошо и прекрасно только в той мере, в какой было прямою или косвенною причиною нового, а само по себе – прочь его! Вы пишете, что открыли в себе новую способность – ненавидеть до… то, перед чем прежде преклонялись – вот это, признаюсь, для меня загадка – ну, так вот и хочется, смертельно хочется посмотреть, как Вы там ненавидите. Прочтя эти строки, я начал ходить взад и вперед по комнате, сделавши серьезную мину, приложив ко лбу указательный перст и повторяя: как же это А<лександра> А<лександровна> ненавидит-то, вот посмотрел-то бы. Но шутки в сторону. Я могу поздравить Вас с этою новою способностию, как с большим шагом вперед. Конечно, это еще только процесс развития, а не результат его, но от этого процесса до результата уже недалеко. Когда человек двинется вперед духовно, он сердится на свои прежние убеждения; потом он начинает вновь мириться с ними, не возвращаясь к ним, но видя в них путь, по которому он шел. А у каждого свой путь, и дело в том, лишь бы дойти до цели, а до того, как дошел, что нужды! Книги, о которых Вы меня спрашиваете, я получил. Вы прибавляете к этому, что если они и пропали, Вы рады, ибо обещались мстить мне; это хорошо, да только за что же? Впрочем, охотно принимаю Ваш вызов, – не забудьте о 6 000 000, которые я выиграл у Вас на китайском бильярде – ведь расписку-то я храню – и могу Вас упрятать в тюрьму.