СПб., 1841, декабря 9
Насилу-то бог привел меня ответить скоро на письмо Ваше,[234 - Письмо это не сохранилось.] о милый мой офицер и молодой глуздырь![235 - См. примеч. 2 к письму 174.] Не можете представить, сколько радости доставило мне Ваше милое письмо! Я по крайней мере три дня был чем-то занят и не чувствовал внутри себя бездонной пустоты, в которой только фай – посвистывает.[236 - Цитата из «Ревизора» (ред. 1836 г.; д. V, явл. 8).] А три дня удовольствия – для меня это такое редкое счастие, от которого я давно уже отвык. Развертываю Ваше письмо, прочитываю 8 строк безобразных Ваших каракуль, и вдруг Вы, к величайшему моему изумлению и радости, прерываете свою беседу и рекомендуете мне послушать того, при ком Вы весьма не безосновательно сочли за нужное замолчать. Каракули Ваши прерываются прекрасною рукою, на которую можно любоваться даже и просто, не читая. Что же до содержания – я (говорю без всяких фраз) не умею выразить того тихого, кроткого, теплого и задушевного чувства, которое возбудило оно во мне и которого я так давно уже не испытывал. Правда, строки Т<атьяны> А<лександровны> не заставили меня выйти из моих тяжелых убеждений; но они повеяли на меня прохладою и негою участия и самым фактом доказали, что точно бывают в этой жизни и приятные минуты. Заключительные строки Т<атьяны> А<лександровны> особенно отрадно подействовали на меня, хотя они и заключают в себе упрек, который возбудил во мне сознание – не скажу, вины, ибо глупость и ограниченность не есть вина, – а моего прежнего образа мыслей… Но не буду говорить об этом…
Сей недосказанный упрек
Я разгадать вполне не смею,[237 - Неточная цитата из стихотворения Пушкина «Ответ А. И. Готовцовой».]
и вместо всякого оправдания, которого, впрочем, никто и не требует, повторяю эти чудные стихи Пушкина:
Так легкомысленной душой,
О боги, смертный вас поносит;
Но вскоре трепетной рукой
Вам жертвы новые приносит.[238 - Цитата из стихотворения Пушкина «Катенину» («Кто мне пришлет ее портрет…»).]
Продолжаю мою повесть. Вдруг, о ужас! Снова каракули… однако я не стал их читать, а машинально перевернул листок – и хорошо сделал: каракули снова сменились другою прекрасною рукою… Когда я столько раз перечел обе прекрасные руки, что выучил их наизусть, тогда (по пословице: не всё коту масленица – будет и великий пост), поморщившись весьма неграциозно, словно кошка, лизнувшая уксусу, принялся за каракульки. Впрочем, и Ваши гиероглифы мне показались досадными потому только, что отняли (заняли – хотел я сказать) много места в маленьком письме, – и когда мне больше нечего было читать, я и их прочел не без удовольствия. Только одно не понравилось мне в них: то, что говорите Вы мне о братьях. Любезнейший Николай Александрович, не должно хвалить никому другому ни своих сестер, ни своих братьев и вообще никого своих; уверяю Вас, это дурная привычка. Оставляйте всякому свободно понимать предмет и делать о нем свои заключения не по Вашим возгласам и рекомендациям, а по собственному непосредственному впечатлению и собственным наблюдениям. Поверьте мне, что тогда Вы скорее будете у своей цели; тогда как, действуя, как Вы теперь действуете, всегда останетесь при результате, совершенно противоположном тому, которого добивались. Вам известно хорошо, как понимаю я Ваших сестер, следовательно, об этом нечего и говорить. Что же до Ваших братьев, я не имею никаких причин ни любить, ни не любить их. Они совершенно чужды мне, как и я им. Если бы они нуждались во мне, я готов всё, что могу, сделать для них, но не для них самих, а потому, что они Ваши и сестер Ваших братья. Точно так же, я уверен, Вы сделали бы всё, что можете, для моего брата за то, что он мой брат; но сам по себе он для Вас – ровно ничего. Вы скажете, что Ваши братья «чудные ребята»; положим и так, но ведь и мой брат (для меня) – чудный малый. Хотя я и терпеть не могу родственности, но понимаю возможность, по излишней нежности к себе, увидеть в нем то, чего другие в нем не увидят; но меня утешает в этой печальной возможности то, что я теперь потерял охоту делать чудное для меня чудным и для других. Если я не застану Ваших братьев в Торжке, это не сделает мне удовольствия; а если застану, это не сделает мне неудовольствия. Если что-нибудь меня сблизит с ними – очень рад; если не сблизит – не рад, да и не печален. Вы напрасно говорите, что «то, что тогда говорили мне о них, сущая неправда»: мне никто и ничего не говорил о них; а говорил о них Вам я, по собственным моим наблюдениям, а не по чужим наговорам. Я и теперь не отрицаюсь от того, что говорил тогда. Ваш меньшой брат, будучи мальчиком, корчил взрослого, и потому весьма походил на Ивана Александровича Хлестакова.[239 - Об Алексее Александровиче Бакунине см. ИАН, т. XI, письмо 129 и примеч. 5 к нему.] И – знаете ли что? – тут нет еще ничего особенно дурного: это недостаток ребенка, а дети скоро изменяются и так же способны исправляться, как и портиться. Я уверен, что теперь он не тот, и, по человеческому чувству, я этим доволен, а за Вас – рад, ибо он Ваш брат. Не осердитесь на меня за эти строки: я не умею хитрить и не гожусь в политики, особенно с теми людьми, которых люблю, как Вас. Скрыть или замаскировать свое мнение от чужого человека – иногда бывает благоразумно и похвально; но хитрить с человеком, которого любишь, по моему мнению, – просто подлость. И потому, любезнейший Николай Александрович, когда мы увидимся, или совсем не говорите со мною об иных предметах, или будьте готовы услышать мнение прямое, иногда даже резко и жестко выраженное до кого бы оно ни касалось – до молодого ли философа,[240 - Имеется в виду М. А. Бакунин.] которого жизнь и действия находятся в диаметральной противоположности с его глубокими, обнаруживающими богатую и даровитую натуру убеждениями и понятиями, или до старого политика,[241 - А. М. Бакунин. См. ИАН, т. XI, письма 79, 96 и 104.] который всю жизнь свою играл святейшими человеческими чувствами и никогда не задумывался принести в жертву своим мелочным расчетам счастие тех, которых обманом уверил в своей мнимой святости… Иногда мне бывает досадно на себя за эту тяжелость и негибкость моей натуры; но что мне делать с собою: я рожден, чтобы называть вещи их настоящими именами; я в мире боец…[242 - Цитата из стихотворения В. Г. Бенедиктова «Могила».] И за то меня искренно любят человек десять и ненавидят сотни людей; говорю без преувеличения, иногда доходят до меня проклятия таких людей, которых я никогда не видал в глаза и которым не сделал никакой неприятности. Но Вы, мой милый Николай Александрович, не из этих людей; Вы, я знаю, любите меня и охотно снесете резкости и неровности моего характера, и потому – Вашу руку, любезнейший мой Николай Александрович! Мы с Вами скоро увидимся.
Да, мы скоро увидимся – и эта мысль так сладостно потрясает мое сердце, и я с такою любовию лелею ее в душе моей. Я еду к родным, еду к своим, забыться дня на два от мучений жизни, отдохнуть усталою душою, снова увидеть так давно милые душе образы, которые иногда видятся мне сквозь житейский туман, словно ангельские лики в облаках. О, мой милый Николай Александрович! зачем глупые условия общества и моя робость не позволят мне взять их руки и, крепко сжав их в своей, сказать им, как глубоко, как нежно, как братски люблю я их и с каким бы блаженством благословил я их на радость и на счастие! Видите ли, я всё тот же, что и был, всё та же прекрасная душа, безумная и любящая. Сердце мое не охладело, нет, оно умирает не от холода, а от избытка огня, которому нет пищи, не от недостатка жизни внутренней, а от ее избытка, не находящего для себя пищи вовне. Обаятелен мир внутренний, но без осуществления вовне он есть мир пустоты, миражей, мечтаний. Я же не принадлежу к числу чисто внутренних натур, я столь же мало внутренний человек, как и внешний, я стою на рубеже этих двух великих миров. Недостаток внешней деятельности для меня не может вознаграждаться внутренним миром, и по этой причине внутренний мир – для меня источник одних мучений, холода, апатии, мрачная и душная тюрьма. Сердце мое еще не отказалось от веры в жизнь, ни от мечтаний; но сознание мое покоряет сердце и заставляет его вторить себе судорожными трепетаниями; для моего же сознания жизнь равна смерти, смерть – жизни, счастие – несчастию и несчастие – счастию, потому что всё это – призраки, создаваемые субъективною настроенностию нашего духа в ту или другую минуту, а сами мы – исчезающие волны реки, тени преходящие. Я не верю моим убеждениям и неспособен изменить им: я смешнее Дон Кихота: тот, по крайней мере, от души верил, что он рыцарь, что он сражается с великанами, а не мельницами, и что его безобразная и толстая Дульцинея – красавица; а я знаю, что я не рыцарь, а сумасшедший – и всё-таки рыцарствую; что я сражаюсь с мельницами – и всё-таки сражаюсь; что Дульцинея моя (жизнь) безобразна и гнусна, а всё-таки люблю ее, назло здравому смыслу и очевидности. Но Вы не поймете этого, о глуздырь торжковский! Вы еще слишком дитя для истин, до которых человек доходит только путем действительности, путем страданий. Вы живете в мире мечтательном – и Вы счастливы. Но я не завидую Вашему счастию, но жалею Вас в нем. Мир мечтаний – мир призраков и миражей, и кто упорно остается в нем на всю жизнь, тот или делается ограниченным человеком, или погибает страшно. Для меня нет ужаснее мысли, как остаться у жизни в дураках, быть ее дюпом:[243 - См. письмо 174 и примеч. 5 к нему.] пусть бьет она меня, но я буду знать, кто и что она, и на удары буду отвечать проклятиями: это лучше, чем позволить ей спеленать себя и убаюкивать, как ребенка. Гёте сравнил мужа с кораблем, презирающим ярость волн и бури, – прекрасное сравнение![244 - Гёте сравнивал мужа с кораблем в стихотворении «Морское плавание» (1776 г.).] Так вон же из мирной и тихой пристани, где только плесень зеленая, тина мягкая да квакающие лягушки, дальше от них, туда, где только волны да небо, предательские волны, предательское небо! Конечно, рассудок говорит, что где бы ни утонуть, – всё равно, но я лучше хотел бы утонуть в море, чем в луже. Море – это действительность; лужа – это мечты о действительности… Вы, о мой птенец неоперенный, хотя и с пером в трехуголке! – ушли от жизни в свой маленький родственный кружок; боюсь за Вас. В этом кружке хорошо быть гостем и отдыхать от борьбы с жизнию, но не жить в нем. Всякий кружок ведет к исключительности и какой-то странной оригинальности: рождаются свои манеры, свои привычки, свои слова, любезные для кружка, странные, непонятные и неприятные для других. Но это бы еще ничего: хуже всего то, что люди кружка делаются чужды для всего, что вне их кружка, а всё это – им. Я сужу по собственному опыту. Наш кружок был обширнее Вашего, характеры и личности разнообразнее, ибо тут сошлись люди не родные, не односемейные, а со всех 4-х сторон света; но, боже мой! Грустно вспомнить об этой ограниченной исключительности, с какою мы смотрели на весь мир.[245 - Белинский имеет в виду себя, М. А. Бакунина, В. П. Боткина, И. П. Клюшникова. См. об их кружке в ИАН, письма 66, 70, 107 и 124.] Помните ли, любезнейший Николай Александрович, как холодно я сошелся с Вами, как долго я дичился Вас? А отчего? – Вы были не наш, Вы были в мундире, не знали наших любимых слов, не умели беспрестанно, хотя бы с зевотою, поговорить об одном высоком и прекрасном. Я и теперь еще не вполне вылечился от этой болезни «кружка», но уже – слава аллаху! – далеко, далеко не таков, каким Вы меня знали, так что Вам при свидании надо будет знакомиться со мною вновь. У всякого человека должен быть свой уголок, куда бы он мог укрываться от ненастья жизни; и Ваш уголок особенно прекрасен; но уголок и должен быть уголком, а не миром, жизнь же должна быть в мире. Я этим не то хочу сказать, чтобы Вы жили открыто в глупом торжковском мире – это не мир, а пакостное болото; я хочу сказать, чтобы Вы своего кружка не брали меркою мира, но как можно <больше> из мира вносили бы в свой уголок; мир же есть жизнь в общем значении. Но я чувствую, что заврался, а между тем рука устала и писать не хочется. Выехать из Петербурга я надеюсь числа 19 или 20 текущего месяца. А между тем, не напишете ли Вы мне и еще такого же прекрасного письма – а?.. Я этим нисколько не думаю обременять Вас: чем менее приложите Вы письменного труда, тем я буду довольнее… Как Вы думаете? Прощайте, мой милейший офицер и мечтатель! Мой чудный и хороший Бакунин! Не поверите, с каким нетерпением жду я свидания с Вами! Живите Вы в глуши, один – сделал бы 100 верст крюку, чтобы денек-другой побеседовать с Вами в дымной и вонючей избе крестьянина.
Ваш В. Белинский.
1842
188. И. И. Ханенке
СПб. 1842. Февраля 8
Долго ругал я тебя, о Х<аненко>, за твое упорное и глупое молчанье. Раз хотел даже разругать письменно, но, к счастью, поленился. Наконец, в то время, как я уже думал, что мы с тобою не увидим и не услышим более друг друга (ведь я забыл к тому же твой адрес), вдруг – слава аллаху и пророку его Ф. Н. Глинке! – получаю письмо,[246 - Это письмо не сохранилось.] развертываю и зрю – стихи!.. Прочтя несколько слов, я догадался, что это письмо от Х<аненки>, писанное прозою, но неровными строками с одной стороны (вероятно, от душевного волнения и сердечного трепета вследствие чтения стихов Глинки), отчего эта проза и вышла похожею на стихи.[247 - Ханенко лично знал Ф. Н. Глинку и высоко ценил его как поэта, что вызывало насмешки Белинского. Об отношении Белинского в эту пору к Ф. Н. Глинке см. письмо 183 и примеч. 2 к нему.] – Что я делаю? – спрашиваешь ты меня. Да всё то же, – отвечаю я. Ездил на праздники в Москву и как жил там без заботы и работы, то в две недели поправился в здоровье, даже помолодел;[248 - В Москве Белинский был в конце декабря 1841 – начале января 1842 г.] а теперь хил и зол и измучен, словно водовозная лошадь. Так ты в Питер не надеешься скоро быть? Дрянь ты, братец, дрянь![249 - Неточная цитата из «Ревизора» Гоголя (ред. 1836 г.; д. V, явл. 8).] Человек с деньгами, но без воли – это так же гадко, как с волею без денег. Да ты врешь, ты приедешь. Я жду тебя и слышать не хочу, что не приедешь. Сохрани тебя бог: как раз окритикую в моей литературе.
Ты проводишь время в деревне не слишком скучно, о счастливый, хоть и нелепый человек! Но это счастие худо кончится: оскорбленная твоя натура некогда восстанет, но это восстание не возродит, а уничтожит тебя, ибо уже поздно будет. В деревне, в кругу домашних и свиней и в кругу помещиков и их собак и дворовых людей нельзя и «в просвещении стать с веком наравне».[250 - Цитата из послания Пушкина «Чаадаеву».] Читать Байрона, ничего не читая о Байроне, бесполезно: можно смешать его с Ф. Г<линкой> или при нем читать Ф. Г<линку>. Шекспира Кетчерова ты можешь вытребовать прямо через Ив<анова>, а что до «Suplement zu Schillers Werke»,[20 - «Дополнений к сочинениям Шиллера» (нем.). – Ред.] не знаю ни как, ни из какой лавки. Уведомь.[251 - Ханенко ответил Белинскому: «…четвертый том прибавления к сочинениям Шиллера должны прислать к тебе на квартиру из немецкой книжной лавки» (речь идет об издании «Supplement zu Schillers Werke» 1840–1841 гг.).]
По твоему письму всё выполнено. Свидетельство я вчера переслал к полковнику. Он здоров и набивается на свиданье со мною по поводу кучи твоих бумаг, как будто мне до них или до него какое-нибудь дело! Вот уж подлинно, как банный лист… Дело мое с Верленковым[252 - Лицо неизвестное.] кончилось надувательством с его стороны, а на службу тоже не попал: видно, судба не хочет.[253 - Имеется в виду попытка полковника Денисова, начальника художественных заведений Главного управления путей сообщения и публичных зданий, определить Белинского на государственную службу как преподавателя русского языка в художественных мастерских (см. «Исторический вестник» 1911, № 10, стр. 229–231). Дело это началось в конце мая 1841 г., а 30 сентября Белинский получил назад свои документы ввиду отказа Главного управления путей сообщения утвердить его в должности без свидетельства о происхождении.]
Теперь у меня к тебе есть просьба. Кн. К<озловский> через меня получил от братьев небольшую сумму в уплату долга; 200 р. велел он мне оставить у себя (вероятно, имея в виду свой долг тебе), а остальные употребить по его поручению. Просьба моя к тебе гадкая и подлая. Вот в чем дело: обстоятельства мои как будто начинают поправляться, но последнее давление нужды нестерпимее обыкновенных, а потому ужасно сильно поползновение выскочить из болота на плечах ближних. Короче: если можешь, позволь мне украсть у тебя (до времени, впрочем, неопределенного) эти 200 р.: они для меня были бы большою подмогою. По этому пункту жду от тебя решения.[254 - Ханенко ответил согласием на эту просьбу Белинского.] Ей-богу, краснею от своей наглости и бесстыдства; да что же делать! Ведь дело идет о деньгах – это есть солнце жизни, без которого жизнь темна и мрачна и холодна… Кстати, о К<озловск>ом. Он получает 480 р. асс. жалованья, каждый день имеет говядину во щах.[255 - См. ИАН, т. XI, письмо 84 и примеч. 2 к нему.] Жить там дороже, чем в Питере. Князь посылает тебе сто поклонов. Жаль мне его.
Б. наконец догадался, что был у нас шутом.[256 - Лицо неустановленное. Возможно – К. А. Булгаков (см. письмо 215).] Со мной он еще так и сяк, но против Панаева в явной вражде. Вот ограниченный-то человек!
Панаев, Языков, К<омаров> и В<ержбицкий>[257 - Комаров Александр Сергеевич (1814–1862) окончил Петербургский университет со степенью кандидата, затем – Институт путей сообщения, где впоследствии был профессором. Белинский отзывался о ном очень пренебрежительно, называя его: «Комаришка», «капиташка», «дурак положительный» и «препустейший человек» (см. письма 206, 215). О вечерах Комарова см. книгу А. И. Дельвига «Мои воспоминания», т. I. М., 1912, стр. 68–69, 151 и Панаева, стр. 260–262.Вержбицкий Павел Викентьевич, майор корпуса горных инженеров. См. о нем письма 199, 230, 234, 236, 239. О А. С. Комарове и П. В. Вержбицком см. также ЛН, т. 56, стр. 214.] тебе кланяются. Они тебя любят, а только смеются над твоею способностью гнить в деревне и читать Ф. Глинку.
«Демон» Лермонтова запрещен в «Отечественных записках», где был напечатан целиком.[258 - Поэма Лермонтова «Демон», предназначавшаяся для «Отеч. записок», была запрещена цензурой. Сохранился корректурный оттиск этой поэмы. В 6-й книжке журнала за 1842 г. (стр. 187–201) появились только отрывки. О цензурной истории поэмы см. ЛН, т. 57, стр. 261–272.]
Пиши ко мне: я буду отвечать по мере возможности и побеждать свою лень. Прощай.
Твой Белинский.
P. S. A что же обещанные тобою исторические материалы для «Отечественных записок»?[259 - Речь идет, вероятно, о материалах по истории Украины.] Присылай скорее к Иванову.
189. В. П. Боткину
СПб. 1842 г., марта 14 дня
Боткин – чудовище! Старый развратник, козел грехоносец! С ужасом прочел я нечестивое письмо твое,[260 - Это письмо Боткина не сохранилось.] с ужасом выслушал рассказы Кульчика[261 - А. Я. Кульчицкий.] о Вашем общем непотребстве, пьянстве, плотоугодии, чревонеистовстве и прочих седьми смертных грехах!.. Покайтеся: время близко – еду к вам и – буду пьянствовать с вами.
О Б<откин>! понимаю, друже, тебя. Гнусный желудок не позволяет мне пить много, зато офицер кое-как еще служит.
Трагическое распутство! Звучите бокалы и стаканы, раздавайтесь нестройные клики пьяной радости, буйного веселия – «ведь нигде на наш вопль нету отзыва!..»[262 - Цитата из рассказа Гофмана «Крейслериана». См. подробнее ИАН, т. XI, письмо 129 и примеч. 10 к ному.] Эй, ты милая – <…> да ну, без нежностей, <…> – «ведь нигде на наш вопль нету отзыва»!
В письме твоем мне крепко понравились эти строки, которые повторяю, как будто мои собственные: «Я соглашусь лучше иметь приютом своим <…> и конкубиною <…>, которая будет <…> из денег, – нежели страдать по хладной красавице; лучше замереть в разврате, чем в пряничной любви». Мысль, достойная человека! Нет подлее и унизительнее роли несчастного влюбленного. Да, теперь я это слишком глубоко чувствую и понимаю. Готов всю жизнь упиваться до безумия красотою и грациею в образе женщины; но – уверен в этом – буду уметь быть пьяным благоразумно, не теряя себя, и только – кажется мне – предположение или достоверное убеждение, что сия «дочь бедных, но благородных родителей» неравнодушна к моей некрасивой и дикой особе, может возбудить во мне какое-нибудь чувство, sine qua non…[21 - ] Любовь по преимуществу жизнь и ремесло женщины: ей сроднее тут сделать шаг вперед, не так стыдно ошибиться; но мужчине – бррр! – Будь он хоть семи пяденей во лбу, но я почувствовал бы к нему слишком обидное для его самолюбия сожаление.
Давно собирался писать к тебе; но отвращение к перу делается во мне какой-то болезнию. Да и о чем писать? А поговорить хотелось бы о многом. Да – мне еще надо разругать тебя на чем свет стоит.
С чего ты взял, лысый чорт, смешивать мизерную особу И. П. К<люшнико>ва с благородною особою Петра Бульдогова? И как ты в величавом образе сего часто упоминаемого Петра Бульдогова мог не узнать друга твоего, Виссариона Белинского, вечно неистового, всегда с пеною у рту и с поднятым вверх кулаком (для выражения сильных ощущений, волнующих сего достойного человека)?.. О Б<откин>! Б<откин>! ты обидел меня, ей-богу, обидел! Если бы ты оплевал лучшую горячую статью мою – я бы наплевал и на тебя, и на нее, и на себя, как на вздор и пустяки; но тип, сей первый и робкий опыт юного таланта на совершенно новом для него поприще… опыт, столь удачный, столь блестящий – о Б<откин>! Б<откин>! где ж дружба, где любовь! Мрачное мщение, выходи из утробы моей, выставляй змеиные жала свои, о Едельмона, Едельмона![263 - Реплика Отелло из трагедии Шекспира в переделке Дюси (перевод Вельяминова). По тексту этого перевода зимой 1827 или 1828 г. Белинский с товарищами ставил трагедию на домашнем театре в Чембаре (см. воспоминания Д. П. Иванова. – «Письма», т. III, стр. 437).] и пр. Нет, Б<откин>, не шутя, я способен ко многим родам сочинений, когда вдохновляет меня злоба. Идея «Педанта» мгновенно блеснула у меня в голове еще в Москве, в доме М. С. Щепкина, когда Кетчер прочел там вслух статью Шевырки. Еще не зная, как и что отвечу я, – я по впечатлению, произведенному на меня доносом Шевырки, тотчас же понял, что напишу что-то хорошее… В Питере эта штука прошла незамеченной; «Москвитянина» у нас никто не читает, Шевырка известен, как миф. Впрочем, Панаев вчера сказал, что уж странно не узнать меня-то в этой статье, где я весь (будто бы вылился), и странно приписать ее И. П. Кл<юшнико>ву, которого тут и видом не видать, слыхом не слыхать…[264 - Речь идет о памфлете Белинского «Педант. Литературный тип», изображающем Шевырева («Отеч. записки» 1842, № 3, отд. VIII, стр. 39–45; подпись: Петр Бульдогов; ИАН, т. VI, стр. 68–75). Поводом для этого памфлета явилась статья Шевырева «Взгляд на современное направление русской литературы» («Москвитянин» 1842, № 1, стр. I–XXXII).Предположение о принадлежности «Педанта» И. П. Клюшникову Боткин высказал в письмо к Краевскому от 14/III 1842 г. («Отчет имп. Публичной библиотеки за 1889 год». СПб., 1893, прилож., стр. 45)] А статейка была не дурна, да цензурный комитет выкинул всё об Италии и стихи Полевого – злую пародию на стихи Шевырки.[265 - Пародия Н. А. Полевого «Рим» на «Стансы Риму» Шовырева была напечатана в «Моск. телеграфе» 1832, № 7, за подписью: Картофелин (см. ИАН, т. VI, стр. 718–720).]
Кстати об И. П. К<люшнико>ве: он не то, что пиэтист, а уж просто <…>, или, лучше сказать, <…>-рыба. Он делается каким-то imb?cile:[22 - слабоумным (франц.). – Ред.] говорит об одних моментах, всем надоедает, все на него смотрят, как на помешанного. Недавно он выдумал новую штуку: Гоголь художник, но «Ревизор», «Иван Иванович и Иван Никифорович» и пр. – не художественные произведения, ибо-де не было высокого искусства изображать чучел, вроде Держиморд. Поверишь ли, Б<откин>, этот человек иногда бывает отвратительно жалок, и, вместо спора, хотелось бы замазать ему рот пекинскою желтою глиною[23 - Далее не хватает листка.] …
Статьею о Майкове я сам доволен, хоть она и никому здесь особенно не нравится, а доволен ею я потому, что в ней сказано (и притом очень просто) всё, что надо, и в том именно тоне, в каком надо было сказать.[266 - Статья Белинского «Стихотворения Аполлона Майкова. СПб. 1841» появилась в «Отеч. записках» 1842, № 3 (отд. V, стр. 1–16), без подписи. См. ИАН, т. VI, № 1.] Статья о «Мирошеве» не подгуляла бы, если б цензура не вырезала из нее смысла и не оставила одной галиматьи.[267 - Статья Белинского «Кузьма Петрович Мирошев. М. 1842» напечатана в «Отеч. записках» 1842, № 3(отд. V, стр. 17–34), без подписи. Цензурную историю ее см. в ИАН, т. VI, стр. 712.] После статьи о Петре Великом ни одна еще статья моя не была так позорно ошельмована, как статья о «Мирошеве». Нравятся мне очень два стихотворения Огарева – «Характер» и «Была пора», только зачем он, дерзкий человек, позволяет себе личности на таких достойных особ, как, например, твой благородный друг В<иссарион> Б<елинский>: всё, в чем говорится «о раскаянии, как мучении слабых душ», я принимаю на свой счет. «Кабак» вообще не дурен, но концом подгулял. Мне очень жаль, что я не увиделся, разъехавшись, с этим милым Огаревым. Жму ему руку и даю братское лобызание.[268 - Стихотворения Огарева «Характер» и «Кабак» опубликованы в «Отеч. записках» 1842, № 2 (стр. 128; № 3, стр. 2). Стихотворение «Была пора…», вероятно, – «Обыкновенная повесть» («Была чудесная весна…»), напечатано в «Отеч. записках» 1843, № 1 (стр. 1–2).«О раскаянии, как мучении слабых душ» – неточная цитата из стихотворения Огарева «Характер».]
Уведомь меня, ради аллаха, – проводивши меня, застал ли ты у себя Гоголя и Щепкина?
Что Гоголь? Печатает ли «Мертвые души»?
1-я половина повести Ган «Напрасный дар» мочи нет, как хороша, убийственно хороша.[269 - Повесть Е. А. Ган (З. Р – вой) «Напрасный дар» была опубликована в «Отеч. записках» 1842, № 3 (стр. 3–65). В обзоре «Русская литература в 1842 году» Белинский охарактеризовал «Напрасный дар» как рассказ, «сверкающий искрами высокого таланта» (ИАН, т. VI, стр. 537).]
«Дяде Кроносу» – очень удачно переданная вещь.[270 - Перевод А. Н. Струговщикова из Гёте «Границы человечества» был напечатан в «Отеч. записках» 1842 (№ 1, отд. I, стр. 125).] Что это за свинья Гёте-то как личность! Без воли, без силы, прекрасная душа, истинный Клавиго – хуже нас, грешных. Ну, да чорт с ним![271 - Клавиго – герой одноименной драмы Гёте. На русском языке она вышла отдельным изданием в 1840 г. в переводе А. Н. Струговщикова.]
Летом я опять в Москве, во что бы то ни стало, и притом не меньше, как от одного до двух месяцев. Зимняя поездка меня переродила – я поздоровел и помолодел. Вообрази себе, что теперь я сплю по-твоему: в какое бы время ночи ни лег – сию же минуту, как убитый. О моем духовном здравии и состоянии писать к тебе нечего: об этом ты ведай по себе. Мучительный зензухт[272 - Немецкое Sehnsucht – тоска.] ощущаю к жизни беззаботной, пустой, праздной, бражнической. Дома быть не могу ни минуты – страшно, мучительно, холодно, словно в гробу. Ну, авось либо не напишу ли к тебе еще на днях нескольких строк, а теперь лень, да что-то и не пишется. А потому прощай.
Твой В. Белинский.
P. S. Уведомь сейчас же, если Шевырка спятит с ума или сомлеет. Посылаю к тебе записку Панаева к Краевскому с надписью: «Очень нужное»; из нее ты увидишь ясно, что считает в жизни «очень нужным» сия благородная натура.[273 - Это письмо неизвестно.] Кудрявцеву умиленно кланяюсь, а также и Грановскому, Кетчеру и всем нашим, в число которых включаю и М. С. Щ<епкина>. Кланяюсь Кольчугину[274 - См. письмо 171 и примеч. 32 к нему.] – спасибо ему за письмо его, умное и интересное. Читал я его Панаеву. Статьи Сабурова прочту:[275 - В «Отеч. записках» 1841–1842 гг. печаталась серия статей И. В. Сабурова (1788–1883) – «Записки пензенского земледельца о теории и практике сельского хозяйства» и др.Высокую оценку статьям Сабурова дал Кольцов в письме к Белинскому от 27/II 1842 г. (Полн. собр. соч. Кольцова. СПб., 1909, стр. 272).] коли Кольчугин хвалит, видно, хороши.
Профессорам[276 - Т. Н. Грановскому, Д. Л. Крюкову и П. Г. Редкину.] – низкий поклон.
Ну, прощай.
Комнаты моей ты не узнал бы – великолепие неописанное! Огромная карта Европы (на французском языке) закрывает печь; против – карта России, огромная, эстамп с картины Берне – солдат, зарывающий в могилу товарища.[277 - Берне Орас (1789–1863), французский художник-баталист.] Ну, и прочее.
Я всё надеялся, что ты пришлешь мне с Кульчиком заметки об истории Лоренца и выписку из Гегеля; но пьянство есть порок… Теперь я сам должен, с моею ученостию, наговоря много, ничего не сказать о Лоренце.[278 - Статья Белинского «Руководство к всеобщей истории. Соч. Фридриха Лоренца. Ч. I. СПб. 1841» была напечатана в «Отеч. записках» 1842 г. (№ 4, отд. V, стр. 35–45) без подписи.] Чорт тебя возьми!
До отъезда в Москву я забрал у Кр<аевско>го 1000 р.; по приезде он мне тотчас отдал, по расчету, с лишком две остальные, а недавно и еще 500 (когда я и не просил). Из этого можешь видеть, честный <ли> человек Кр<аевский>. Он груб – русский человек мошну развязывает с кряхтением (когда мало денег) – вот и всё; но в честности его нельзя сомневаться. Увы! страшно подумать – 3500 р.! Где ж они? – спросишь ты:
…Всё исчезло без следов,
Как легкий пар вечерних облаков:
Едва блеснут, их ветер вновь уносит —
Куда они? зачем? откуда? – кто их спросит…[279 - Цитата из стихотворения Лермонтова «Памяти А. И. Од<оевско>го».]
Ей-богу, не шутя, Б<откин>, готовь мне денег в мае месяце; да не по мелочи, а какую ни на есть (как позволят тебе средства) сумму, ибо оную тебе в декабре отдам. Без твоей же суммы придется пешком идти в Москву, а уж хоть пешком, да приду же.
190. В. П. Боткину
СПб. 1842, марта 17