Вот мне и опять пришла охота писать к тебе, Боткин. Но о чем писать? – право, не знаю: и хочется, и не о чем! Ну, пока не придумаю лучшего, выругаю тебя хорошенько за то, во-первых, что ты ничего не прислал мне с Кульчиком о Лоренце и тем вверг меня в бедственное положение писать о том, чего не знаю;[280 - См. письмо 189 и примеч. 19 к нему.] а во-вторых, за то, что ты не взял у нелепого К<етче>ра мою статью о Петре Великом[281 - См. письмо 169, примеч. 39 и письмо 179, примеч. 13.] и не переслал ее мне с Кульчиком. За всё сие желаю, чтобы твоя лысина распространилась еще больше.
Стихотворение Лерм<онтова> «Договор» – чудо как хорошо, и ты прав, говоря, что это глубочайшее стихотворение, до понимания которого не всякий дойдет; но не такова ли же и большая часть стихотворений Лермонтова? Лермонтов далеко уступит Пушкину в художественности и виртуозности, в стихе музыкальном и упруго-гибком; во всем этом он уступит даже Майкову (в его антологических стихотворениях); но содержание, добытое со дна глубочайшей и могущественнейшей натуры, исполинский взмах, демонский полет – с небом гордая вражда[282 - Цитата из «Демона» (ред. 1838 г.).] – всё это заставляет думать, что мы лишились в Лермонтове поэта, который по содержанию шагнул бы дальше Пушкина. Надо удивляться детским произведениям Лермонтова – его драме, «Боярину Орше» и т. п. (не говорю уже о «Демоне»): это не «Руслан и Людмила», тут нет ни легкокрылого похмелья, ни сладкого безделья, ни лени золотой, ни вина и шалостей амура, – нет, это – сатанинская улыбка на жизнь, искривляющая младенческие еще уста, это «с небом гордая вражда», это – презрение рока и предчувствие его неизбежности. Всё это детски, но страшно сильно и взмашисто. Львиная натура! Страшный и могучий дух! Знаешь ли, с чего мне вздумалось разглагольствовать о Лермонтове? Я только вчера кончил переписывать его «Демона», с двух списков, с большими разницами, – и еще более вник в это детское, незрелое и колоссальное создание. Трудно найти в нем и четыре стиха сряду, которых нельзя было бы окритиковать за неточность в словах и выражениях, за натянутость в образах; с этой стороны «Демон» должен уступить даже «Эдде» Баратынского; но – боже мой! – что же перед ним все антологические стихотворения Майкова или и самого Анакреона, да еще в подлиннике? Да, Боткин, глуп я был с моею художественностию, из-за которой не понимал, что такое содержание. Но об этом никогда довольно не наговоришься. Обращаюсь к «Договору»: эта пьеса напечатана не вполне; вот ее конец:
Так две волны несутся дружно
Случайной, вольною четой
В пустыне моря голубой:
Их гонит вместе ветер южный,
Но их разрознит где-нибудь
Утеса каменная грудь…
И, полны холодом привычным,
Они несут брегам различным,
Без сожаленья и любви,
Свой ропот сладостный и томный,
Свой бурный шум, свой блеск заемный
И ласки вечные свои…
Сравнение как будто натянутое; но в нем есть что-то лермонтовское.[283 - Оценка «Демона» и «Боярина Орши», выраженная в этом письме, близка характеристике этих произведений в его рецензии «Стихотворения М. Лермонтова», помещенной в «Отеч. записках» 1843, № 1 (см. ИАН, т. VI, стр. 548).Белинский цитирует не стихотворение «Договор», а конец послания к Е. П. Ростопчиной («Я знаю под одной звездою…»).]
* * *
Со мною сделалась новая болезнь – не шутя. Ноет грудь, но так сладко, так сладострастно… Словно волны пламени то нахлынут на сердце, то отхлынут внутрь груди; но эти волны так влажны, так освежительны…[284 - Белинский говорит о своем чувстве к М. В. Орловой.] Ощущение это давно мне знакомо; но никогда оно не бывало у меня так глубоко, так чувственно, так похоже на болезнь. Особенно овладело оно мною, пока я писал «Демона». Странный я человек: иное по мне скользнет, а иное так зацепит, что я им только и живу. «Демон» сделался фактом моей жизни, я твержу его другим, твержу себе, в нем для меня – миры истин, чувств, красот. Я его столько раз читал – и слушатели были так довольны…
* * *
А знаешь ли что? Да что и говорить – знаешь… Оттого-то я так и люблю говорить с тобою, что не успеешь сказать первого слова, как ты уже выговариваешь второе…
Знаешь ли, когда пора человеку жениться? – Когда он делается неспособным влюбляться, перестает видеть в женщине «ее», а видит в ней просто (имярек). Когда я был в Торжке, я не мог скрыть от себя, что присутствие А<лександры> А<лександровны> дает мне гораздо больше, чем присутствие Т<атьяны> А<лександровны>;[285 - А. А. и Т. А. Бакунины. См. ИАН, т. XI, примеч. к письму 75.] a когда я говорил с нею, я пьянел без вина, из глаз сыпались искры; но нет ее, – и всё кончено. Да, не надуешь: полюби-ко сама сперва да дай это знать – так, пожалуй, сойду с ума и сделаюсь таким дураком, какого другого и не найти; но без того – слуга покорный… Наше вам-с, как говорит Григорьев.[286 - Очевидно, Григорьев 1-й, Петр Иванович, артист Александрийского театра. См. ИАН, т. XI, письмо 159 и примеч. 6 к нему.] А из сего, о Боткин, следует ясно, что пора… ай! ай! святители! ничего, ничего! молчание!..[287 - Цитата из «Записок сумасшедшего» Гоголя.]
Ух!.. Дай дух перевести… И прочее: сам ты человек не глупый – поймешь. Оно бы, может быть, мы и выкинули такую штуку, да нужны деньги, а их у нас нет… Поедем же в <…> или к Марье Ивановне. Кстати: у ней был бал, описание которого, сделанное как следует, уморило бы тебя со смеху.
Кульчик – славный малый: с ним как-то болтается; он очень тепел и задушевен. Многое смешно понимает, но это провинциализм; многого глубоко и никогда не постигнет, но это от бедности натуры в демонских элементах. Он слишком кроток и младенец душою; ему бы барышни хорошенькие, предмет для «святой и возвышенной» страсти – он и доволен. Во всяком случае, его нельзя не любить. Мы с ним тебя позлословили и поругали – и поделом; но об этом после, когда-нибудь.
Передай мой сердечный привет Александру Ивановичу, его усам и похвальному обычаю молча осушать всякую посуду с вином, от рюмки до лохани.[288 - А. И. Клыков. См. письмо 169 и примеч. 17 к нему.] Чорт возьми, нет мне ни в чем удачи: только поехал я в Москву – и на похороны в Новгороде, в Москве опять на похороны;[289 - Во время проезда через Новгород около 25–26 декабря 1841 г. Белинский навестил Герцена, только что похоронившего новорожденную дочь Наталью (ум. 24 декабря 1841 г.). В Москве Белинский попал на похороны А. М. Щепкиной. См. письмо 195.] Грановский явился только перед моим отъездом, Клыкова совсем не было, брат твой, как нарочно, уехал к китайцам рассуждать о «Троесловии» Кон-фу-дзы.[290 - Один из младших братьев Боткина поехал в Китай по делам их чайной торговли.Кон-фу-дзы – Конфуций (551–479 до п. у.), древнекитайский философ.] Приехал Кульчик – похорон нет, а честная братья вся тут налицо – кутят, пьют. Конечно, я не питух и плохой любитель шумных оргий, я немец душою, люблю «беседовать кротко и мирно»; но иногда хорошо же и побеситься.
Долгое житье с тобою в Питере было для меня весьма не бесполезно: моя приимчивая натура не упустила случая кое-чем «одолжиться». Особенно хорошо я понял, что ты разумеешь под «нравственными отношениями, как основою брачной жизни». Даст же господь человеку талант к чему-нибудь одному. Уверен, что прочту и пойму и Гегеля о браке, не зная ни слова по-немецки.[291 - См. примеч. 6 к письму 172.] Просто, Боткин, я схожу с ума – ну, заныла грудь, и слезы дрожат на потемневших глазах – больно и сладко… Когда приеду летом в Москву, смотри – не дай погибнуть своему приятелю во цвете лет и красоты. Скоро ты получишь посылку, которую передашь через Галахова; если же хочешь сам, то уведомь заранее – я о сем черкну слова два в «дерзком послании».[292 - Белинский имеет в виду посылку «Демона» М. В. Орловой. См. письмо 193 и примеч. 1 к. нему.] Да знаешь ли, – если ты добрый приятель и любишь меня, – поговори – так – о чем-нибудь с Галаховым: не скажет ли он чего-нибудь вроде того, что сказал за чаем у нас – помнишь? – А если скажет – так писни мне поскорее. Коротко и ясно, Боткин: я схожу с ума, и свались мне с неба тысяч около десятка деньжонок, для первого обзаведения, – поминай, как звали, зови попов, пеки блины и твори поминки. Страшно сказать, что делается внутри меня. Хотелось бы поболтать с тобой об этом. Отдам «Демона» своего в хороший переплет и препровожу с «посланием» – будь, что будет, а надо завязать узел – и пусть судьба развязывает его, как хочет – хуже не будет. Ну, теперь опять долго не усну: волны расходились в груди – и я весь расплылся.
Кланяйся всем. Напиши мне что-нибудь поскорей. Милому Кольчугину[293 - См. письмо 171 и примеч. 32 к нему.] – пренизкий поклон за прекрасное письмо и бесценный подарок. (Если он мне не подарил книгу, то я, наверное, забуду взять ее с собою в Москву). Сегодня получил письмо от Кольцова – плохи его дела, и он уже не раз стоял у двери гроба, и только его сильная натура могла переносить то, что он вытерпел.[294 - Речь идет о письмо Кольцова к Белинскому от 27/II 1842 г. (Полн. собр. соч. Кольцова. СПб., 1909, стр. 270–274).] Твой
В. Белинский.
191. Д. П. Иванову
СПб. 1842, марта 17 дня
Любезный Дмитрий, письмо твое пришло ко мне слишком поздно, чтоб я мог по нем что-нибудь сделать. Дурак человек, несмотря на четко и ясно написанный тобою адрес, не мог найти конторы «Отечественных записок». Когда он ко мне явился, нашедши наконец меня, дети были уже отданы и всё сделано. Александр Никанорович был у меня; потом я у него был два раза и в оба не застал его дома, и больше не видал. Мальчиков он ко мне присылал в одно воскресенье поутру; я обласкал их, как умел. Меньшой мне понравился, а физиономия старшего вполне оправдывает твою рекомендацию. Я бы хотел брать их по праздникам к себе; но Александр Никанорович, кажется, насчет этого не распорядился.
Если удастся достать портрет Лермонтова[295 - Речь идет о портрете Лермонтова работы К. А. Горбунова (1841 г.). Литографическое воспроизведение его было приложено к первой части «Стихотворений М. Лермонтова» 1842 г.] – пришлю. Вообще постараюсь на этот счет.
Бога ради, возьми у г. Антонова консисторское свидетельство Никанора:[296 - В ответном письме (от 8/VI 1842 г.) Д. П. Иванов сообщает о получении им у чиновника Антонова метрики Н. Г. Белинского.] ведь этак оно и пропадет, сохрани господи!
Ну, как и что у тебя? Все ли здоровы? Что новорожденное? Что твоя дикая ворона, Зинаида? Что твой разудалый молодец, Леонид? Славный мальчик![297 - Зинаида, Леонид и Алексей – дети Д. П. и Л. Я. Ивановых.] Летом я опять в Москве – и непременно, и на месяц, по крайней мере: привезу им всем гостинца. Леоноре Яковлевне мой сердечный привет. Прощай. Твой
В. Белинский.
P. S. Алеше мой искренний поклон: погладь его по головке и поцелуй в кончик носа. Чудак он большой, но и предобрый малый.
Вот мой адрес:
В Семеновском полку, на Среднем проспекте, между Гошпитальною улицею и Первою ротою, в доме г-жи Бутаровой, № 22.
Потрудись зайти в книжную лавку Улитина и сказать ему от меня, что он скоро получит от меня в уплату долга два экземпляра «Отечественных записок»; но что больше прислать ему пока не могу.
192. В. П. Боткину
СПб. 1842, марта 31
Вот и от тебя, любезный Боткин, уже другое письмо, да еще какое толстое, жирное и сочное – и теперь всё смакую, грациозно и гармонически прищелкивая языком, как ты во время своих потребительских священнодействий. Вот тебе сперва ответ на первое послание. Спасибо тебе за вести об эффекте «Педанта»:[298 - Боткин сообщил Белинскому о бешенстве Шевырева, вызванном появлением «Педанта», и о его намерении жаловаться высшему начальству (Письма, т. II, стр. 422). О шуме, произведенном «Педантом», и реакции на него партии «Москвитянина» сообщал Краевскому А. Д. Галахов в письме от 13/III 1842 г. (см. «Венок Белинскому». М., 1924, стр. 143 и ЛН, т. 56, стр. 165).См. также письмо 189, примеч. 5 к нему и письма Боткина к Краевскому от 14 и 16/III 1842 г. («Отчет имп. Публичной библиотеки за 1889 год». СПб., 1893, прилож., стр. 43–44, 46).] от них мне некоторое время стало жить легче. Чувствую теперь вполне и живо, что я рожден для печатных битв и что мое призвание, жизнь, счастие, воздух, пища – полемика. Успех статейки Бульдогова мне, сущу во гробе, живот даровал;[299 - Неточная цитата из пасхальной молитвы «Христос воскреес…».] но за этим кратковременным оживлением снова последует смерть. Но довольно об этом. Я не совсем впопад понял твой кутеж, ибо хотел состояние твоего духа объяснить моим собственным. Вижу теперь ясно, что ты разделываешься с мистикою и романтикою, которыми ты больше и дольше, чем кто-нибудь, был болен, ибо они – в натуре твоей. Если бы ты был человек ограниченный и односторонний, тебе было бы легко в сфере мистики и романтики, и ты пребывал бы в них просто, без натяжек и напряженности, которые были в тебе именно признаком другого противодействующего элемента, которого ты боялся, ибо не знал его, и против которого усиливался всеми мерами. Настоящим твоим кутежом ты мстишь мистике и романтике за то, что эти госпожи делали тебя дюпом[300 - См. примеч. 5 к письму 174.] и заставляли становиться на ходули, и наслаждаешься желанною свободою. Сущность и поэтическая сторона того, что ты называешь своим развратом, есть наслаждение свободою, праздник и торжество свержения татарского ига мистических и романтических убеждений. И потому – кути себе на здоровье и на радость – благословляю тебя и завидую тебе. Мне во всем другой путь в жизни, чем тебе и всякому другому. Не проходит почти вечера у меня без приключения – то на Невском, то на улице, то на канаве, то чорт знает где <…> Я об этом никому не говорю, и не люблю, чтоб меня об этом расспрашивали. Это разврат отчаяния. Его источник: «ведь нигде на наш вопль нету отзыва».[301 - См. письмо 189 и примеч. 3 к нему.] Это разврат, как разврат, ибо в нем нет поэзии, а следовательно, и ничего человеческого.
«Я начинаю сознавать, что того, что просит и хочет душа, что предчувствует высшая сторона моей натуры – жизнь мне не даст, – не даст, это я просто и совершенно хладнокровно сознаю», – эти слова в письме твоем привели меня в глубокое раздумье. Прав ли ты? Здоровы ли предчувствия высшей стороны твоей натуры? Не остатки ли они мистики и романтики? Неужели же жизнь и в самом деле – ловушка? Неужели она до того противоречит себе, что дает требования, которых выполнить не может? Не довели ли мы своего байронического отчаяния до последней крайности, с которой должен начаться перелом к лучшему? Всё это вопросы, которые я могу тебе предложить, но не разрешить. По крайней мере, мне становится как-то легче, может быть, от того, что в Питере теперь часто светит весеннее солнце и небо часто безоблачно. Право, я в странном положении: несчастлив в настоящем, но с надеждою на будущее, – с надеждою, с которою увиделся после долгой разлуки.
«Волны духовного мира» – вещь хорошая; без них человек – животное. Но всё-таки (согласен с тобою) нельзя вспомнить без горького смеха, как мы из грусти делали какое-то занятие и вели протоколы нашим ощущениям и ощущеньицам. Впрочем, нам не потому опротивело надоедать ими другим, чтобы мы перестали жить ими и полагать в них высшую жизнь, а потому, что поняли их, и они для нас – не загадка больше. Боже мой! сколько бывало толков о любви! А почему? – Эта вещь была загадкою; теперь она для нас разгадана, – и и скорее буду спорить до слез об онёрах и леве[302 - Карточные термины.], чем о любви. На некоторые прошедшие моменты своей жизни так же гадко бывает иногда возвращаться, как на место, где мы испражнились или – как ты грациозно выражаешься, покакали, а иногда и <…>.
А насчет «профинтился, голубчик?» – ты врешь – всё пошло на дело – не шутя. Чорт знает, когда я запасусь всем нужным и от долгов избавлюсь.
По приезде в Питер я сотворил у себя вечерю, т. е. обед. Марфа Максимовна[303 - Очевидно, квартирная хозяйка Белинского.] славно накормила нас – даже Комаров был доволен. Был, братец, и лафит, и рейнвейн, и бургонское, и херес, и две шампанские, и я первую раскупорил за здоровье некоего Боткина. —
И все пили – тебя славили.[304 - Перефразировка из «Песни про царя Ивана Васильевича молодого опричника и удалого купца Калашникова» Лермонтова]
Но вот горе: море открылось до Ревеля еще в конце января, и потому при афишах беспрестанные извещения об устрицах. Дней пять тому назад – иду – 4 р. десяток – съел три. А третьего дня к Сомову[305 - Владелец гастрономического магазина в Петербурге.] отправилась ватага, – и я съел пятьдесят шесть устриц, по 45 коп., ровно на 25 р., и если бы не пожалел денег, то сотню не почел бы бог знает каким обжорством. Апельсины и лимоны давно уже свежие продаются и очень дешевы.
Вот тебе новость: я – демон; В. И. Кречетов – Тамара, а Кульчик[306 - Кречетов Василий Иванович, наставник И. И. Панаева, учитель русской словесности М. И. Глинки, А. И. Подолинского, H. M. Языкова. См. о нем – Панаев. (по указателю). – Кульчик – А. Я. Кульчицкий.] – ангел. Таким образом, поэма Лермонтова олицетворена нами вполне.
Пожалуйста, пиши подробнее о своих подвигах насчет <…> и прочего: меня это чрезвычайно интересует.
О Кольцове нечего и толковать. Я писал к нему, чтобы он всё бросал и, спасая душу, ехал в Питер.[307 - Письмо Белинского к Кольцову не сохранилось. – На приглашение Белинского Кольцов ответил в своем предсмертном письме (от мая 1842 г.), что оно «совершенно воскрешает» его душу (Полн. собр. соч. Кольцова. СПб., 1909, стр. 208).] Я бы не стал его приглашать к себе из вежливости или так – такими вещами я теперь не шучу. Богаты не будем, сыты будем. За счастие почту делиться с ним всем. И уверен, что в Питере Краевский пристроит его. Пиши к нему и заклинай ехать, ехать и ехать. Не худо было бы ему лето провести у тебя без дела, для поправления телесного и душевного выздоровления, тем более, что и я месяца два проживу в Москве; вместе с ним и отправились бы в Питер.
О Лоренце не хлопочи: преступление совершено, и в 4 № «Отечественных записок» ты прочтешь довольно гнусную статью своего приятеля – ученого последнего десятилетия.[308 - См. письмо 189 и примеч. 19 к нему.]
Неуважение к Державину возмутило мою душу чувством болезненного отвращения к Г<оголю>:[309 - Осуждая Белинского за «неуважение» к Державину, Гоголь имел в виду статью «Русская литература в 1841 году», в которой критик, отдавая должное поэтическому мастерству Державина, называл, однако, его творчество бесплодным и бессодержательным (см. ИАН, т. V, стр. 528–552).] ты прав – в этом кружке он как раз сделался органом «Москвитянина». «Рим» – много хорошего, но есть фразы; а взгляд на Париж возмутительно гнусен.[310 - Повесть Гоголя «Рим. Отрывок» была опубликована в «Москвитянине» 1842 г. (№ 3, стр. 22–67). В ней автор дал отрицательную характеристику французского народа (см. Полн. собр. соч. Гоголя. Изд. АН СССР, т. III, 1938, стр. 228–229).]
«Мертвые души» отправлены в Москву (цензурным комитетом) 7 марта, за № 109, на имя Погодина с передачею Гоголю. Но Гоголь не получал; подозревает Плетнев, Прокопович и я, что Погодин получил, но таит до времени, с целию выманить у него еще статейку для журнала. Нельзя ли разведать в почтамте – получил ли Погодин, и поскорее уведомить меня?[311 - Рукопись «Мертвых душ» Гоголь долго не получал, видимо, по недосмотру Погодина. См. письмо 198 и примеч. 10 к нему.]
Бога ради, адресуй свои письма прямо ко мне на квартиру: В Семеновском полку, на Среднем проспекте, между Гошпитальною улицею и Первою ротою, в доме г-жи Бутаровой, № 22. А то я днем и двумя позже получаю твои письма. Последнее было адресовано только на имя Краевского, который теперь сердится и на тебя и на меня, что мы заставляем его распечатывать чужие письма. Я уверил его, что ничего, а между тем досадно, если он прочел первые строки.
Кстати, о первых строках – они решительно глупы, и ты стоишь, чтоб тебе начхать на лысину. Я не боюсь, что субъект тебе понравится, а скорее боюсь, что не понравится – что было бы мне неприятно.[312 - Речь идет о М. В. Орловой, которой Белинский посылал копию «Демона». См. письмо 193 и примеч. 1 к нему.] Влюбись – я рад. Я не могу видеть в одной женщине условие жизни. Моя – хорошо; не моя – у Сомова славные устрицы. Субъект шевелит мне душу, и будь у него тысяч 10 на первую обзаведенцию – я летом же бы женился – право. Но, выходи она за другого – если он порядочный человек, – первый благословлю ее на радость и на счастье. Субъект меня сильно затронул и расшевелил именно тем, что я подозреваю в нем неравнодушие к моей особе. Без этого условия меня не надует ни одна женщина. Я вполне согласен с тобою, что лучше сгнить в разврате, чем вздыхать о жестокой деве. На этой неделе отправляю к тебе заветную тетрадку в сафьянном щегольском переплете, с золотым обрезом. Доставь сам и познакомься – этим много утешишь меня.
Читая рецензию на книгу Зедергольма, я кипел негодованием и повторял про себя: какая это свинья писала Краевскому? Но, дочтя до конца, спросил: какой это умнющий человек писал? Ловко, хитро, тонко и ядовито, разумеется, только для понимающих.[313 - Рецензия Боткина «История древней философии Карла Зедергольма М. 1842» появилась в № 3 «Отеч. записок» 1842 г. (отд. VI, стр. 4–6). В письме к Краевскому от 9/II 1842 г. Боткин писал, посылая рецензию, что он был очень стеснен в ней, так как Зедергольм «беспрестанно говорит о человечестве, как о роде падшем, ну и подобные библейские штуки. Может быть, вы найдете, что рецензия написана слишком философским языком. Что делать: надо было как-нибудь изворачиваться; эти же самые мысли, написанные литературным языком, цензура не пропустит» («Отчет имп. Публичной библиотеки за 1889 год». СПб., 1893, прилож., стр. 37–38).] Краевский сказал, что это ты; не узнал – в отмщение, что ты не только не признал во мне Петра Бульдогова, но еще – о позор – думал видеть в нем – Ивана Петровича![314 - См. письмо 189 и примеч. 5 к нему,]