А для меня расставание с мамой выглядело так….
Просыпаюсь утром, около меня никого нет, вагон мне показался какой-то пустой и тихий. Пытаюсь вспомнить, что было накануне, где-то теплится надежда, что это мне приснилось. Опять задремал; так несколько раз просыпаясь, пытался отогнать от себя вчерашние воспоминания. Не получается…
И наконец, в одно из пробуждений, я понял, что я остался один, совсем один.
И в зрелом возрасте, перечитывая роман Хемингуэя «Иметь и не иметь» дойдя до фразы героя «Человек не может быть один», я часто вспоминал этот вагон своего детства и ту тоску, и безысходность, которая навалилась тогда на меня. Никаких мыслей, эмоций, полное безразличие ко всему окружающему.
Но живой человек существует в развитии. Потосковав и погрустив, я снова уснул.
Так проваливаясь в забытье и возрождаясь, в одно из пробуждений, я увидел перед собой мальчишку, который играл с Тедди.
Играл – это мягко сказано. Он терзал его, тянул за уши, трепал, пытался оторвать хвост. К такому отношению Тедди не привык. Все, кто с ним играли, ласкали его, разговаривали, слушали его сердце, а этот болван даже не пытался понять и услышать, что у Тедди, если его встряхнуть, бьется сердце.
К тому же, Тедди, единственная ниточка, память, связывающая меня с потерей моей семьи.
Надо срочно выручать Тедди. Кое-как поднявшись, я вытянул вперед руки и бросился на мальчишку. Я за что-то запнулся, но при падении успел схватить медвежонка сначала одной, а потом и другой рукой. Мы оба упали: в вагоне было довольно тесно, надо было передвигаться осторожно – между ящиками, лавками и пр. утварью. Мы оба запутались в этих нагромождениях, а когда выкарабкались, я попытался сесть и увидел напротив лицо моего противника с вытаращенными безумными глазами.
Из носа у него сочилась тоненькая струйка крови; она все прибывала и ширилась, заливала ему рот, а он обеими руками размазывал кровь по всему лицу. Одновременно с этим раздался тонкий визг, переходящий в плач, который становился все громче и громче.
К этому визгу и плачу присоединился громкий женский голос. Высокая, какая – то костлявая женщина выросла над нами; она схватила меня за ухо так, как будто хотела оторвать его. При этом поносила меня всякими плохими словами, среди которых «хулиган» и «шпана» были не самыми злыми и обидными.
Всполошился весь вагон, все приняли участие в трактовке и обсуждении происходящего. Я сидел молча, прижав Тедди; вот оно одиночество, весь мир вокруг ополчился против меня, никто меня не понимает, я ничего никому не могу объяснить. Я никого не бил, я в жизни никогда не дрался. Я изо всей силы сдерживался, чтобы не зареветь.
Надо сказать, что к этому времени население вагона несколько уменьшилось, многие мои знакомые попутчики покинули вагон, появилось много незнакомых лиц. Эта женщина, которая трепала меня за ухо, оказалась матерью мальчика, с которым у меня произошла стычка, да и к тому же моей новой сопровождающей. Она грозилась сдать меня в колонию, документы мои выбросить, грозилась комендантом и милицией.
Но на мое счастье осталось несколько женщин, едущих со мной давно, и одна из них спокойно объяснила моей новой сопровождающей суть дела: «Ваш мальчик взял чужую игрушку у ребенка, который ею очень дорожит, и он не играл, а трепал его, бил головой об пол, поэтому мальчик Виталик отобрал свою игрушку у него. Никто никого не бил, они оба упали, и мальчик Виталик попал головой ему в нос, после чего у вашего мальчика началась истерика со слезами. Вы посмотрите на маленького, слабенького мальчика и сравните его со своим сыном, разве он мог избить его, как вы считаете?» И еще ваша обязанность доставить ребенка до вашей станции и передать его с документами следующей провожатой. Если вы этого не сделаете, вам не вернут ваши документы!».
После такого четкого объяснения, гнев моей новой провожатой как-то приутих. Она отпустила мое ухо и стала хлопотать возле своего сыночка, который продолжал громко плакать и стонать.
Шишка на моей голове, которую я получил, столкнувшись с носом мальчика, сильно болела, и что-то в ней пульсировало и толкалось. Женщины мне обработали ранку, приложили холодную мокрую тряпку и велели сидеть спокойно, не вставать и не двигаться.
Я сидел и внимательно изучал своего противника: он был старше меня на несколько лет, выше и покрепче. Время от времени он хлюпал и судорожно дергался. В моей предыдущей горьковской жизни, такой молодец был бы для меня авторитетом; мы уважали старших, обращались к ним с разными вопросами и нередко за помощью. А тут, сидит такой лоб, плачет, размазывает слезы и сопли, а мама его успокаивает, как маленького. В нашей детской компании не принято было плакать, хотя ранения и травмы мы получали часто.
Мы носились по улице между площадью Свободы и Ковалихой, эта часть улицы была вымощена булыжником и у всех нас, включая девчонок, коленки, локти, лбы были в ссадинах, царапинах и шишках. И если ты получал травму, никто никогда не плакал, сообща останавливали кровь, обрабатывали ранку, мазали ее йодом, а уж кровь из носа пережил каждый: разбивали носы о заборы, тыкались им в булыжник, среди ран – эта считалась самой пустяковой, зимой прикладывали снег и лед, летом раненого устраивали на травке в маленьком садике возле дома, задрав ему голову назад.
Обычно, через несколько минут кровь останавливалась, кто-нибудь говорил: «До свадьбы заживет!», жизнь продолжается, можно снова бегать и играть.
Вероятно, это война приучила нас к аскетизму и терпеливости… Боль мы все умели терпеть и не плакать.
У читателя может сложиться впечатление, что я изображаю своих друзей детства этакими спартанцами, малолетними спецназовцами, со стиснутыми зубами. Конечно, это не так. Наши волевые установки, скорее были «кредо», но не всегда реальные поступки.
Всякое бывало: и плакали, и кто – то крови боялся, у кого-то нос слабый был, иной по деревьям боялся высоко лазить и т.д., и т.п.
Но мы все как-то чувствовали, что не надо показывать страх, не надо плакать и чего – то бояться.
Плач допускался только от большой обиды, или, когда происходит какая-то несправедливость, а ты ничего с этим поделать не можешь; ни доказать свою правоту, ни воспрепятствовать чему-то нехорошему, недоброму. Ну, разве еще смерть близких. Я сидел с мокрой тряпкой на голове и под затихающие вопли моего обидчика вспоминал все это. Женщина, которая выручила меня своей разумной речью, покормила меня, потом мне сменили тряпку на голове, дали таблетку и велели сидеть прямо, подложив что-то под голову.
Я сидел, разглядывая новых людей, появившихся в вагоне: очертания предметов и людей стали как-то расплываться, покрываться туманом, принимать какие-то странные очертания.
Я вспоминал день, который начался для меня с осознания своего одиночества, и страшной, смертельной тоски, затем битву за «Тедди», потом страх, который я испытал, когда злая тетка грозилась отправить меня в колонию, как малолетнего преступника.
Вместе с этими грустными воспоминаниями со дна души стало подниматься ощущение чего – то радостного; я понял, что я не один, со мной друг «Тедди», со мной женщина, которая меня спасла, другие люди, находящиеся со мной рядом. Женщина, трепавшая меня за ухо, уже не казалась такой противной, а сынок ее, такой большой и сильный, казался мне каким – то жалким и ничтожным, а вовсе не страшным, как показался вначале. У нас в Горьком, такого плаксу не приняли бы в свою компанию.
С такими радостными мыслями, что я не один, я не одинок – у меня есть друзья, я провалился в сон.
Много лет спустя, я подумал, а может быть эта моя радость была от действия таблеток, которые применялись тогда в армии, разведке и могли быть в нашей вагонной аптечке?
А еще много лет спустя, вспоминая эти события и вдруг неожиданно свалившуюся на меня радость, мне подумалось, что это может быть «Синдром победителя», когда человек, находящийся на грани гибели, поражения, неудачи, вдруг находит в себе силы превозмочь самые тяжелые испытания, и в конечном счете, победить – испытывает неописуемую радость и состояние, близкое к эйфории.