Тот схватил протянутую ему бумажку и впился в неё глазами.
И вдруг он покраснел, как-то замялся, стушевался, сник.
Что вело эту смелую женщину? Что заставило её так рисковать? Каким чутьём поняла она, что командир красноармейцев – неграмотен? Трудно сказать. Думаю, было это наитие. Даже озарение.
А теперь она твёрдо знала: этот простецкий с виду, молодой парень – совершенно точно не умеет читать!
Командир отряда поводил по бумажке глазами, повертел её в руках, нарочито придирчиво присмотрелся к имевшейся на бумажке печати, пошевелил зачем-то губами, будто ещё раз внимательно читая текст, – да и протянул эту завалявшуюся в ящике секретера старую квитанцию молча стоящей перед ним прямой и стройной даме:
– Всё в порядке! Охранная грамота на имущество имеется. Извиняйте за беспокойство.
Мать Марии Николаевны невозмутимо взяла бумажку и положила её обратно в секретер. Задвинув поплотнее ящик, она повернулась к командиру красноармейцев и внимательно, с укором, посмотрела на него.
Тот окончательно смутился. Надо было срочно выпутываться из создавшегося неловкого положения.
– Хлопцы! – стараясь придать своему срывающемуся голосу должную уверенность, обратился он к ожидающему его команды отряду, – ошибочка вышла. Айда отсюда!
И отряд, громыхая по полу сапогами и прикладами винтовок, удалился из дома.
Громко хлопнула за ними входная дверь – и всё затихло. Сёстры Изергины потрясённо смотрели на мать.
Мать – смотрела на дочерей.
Потом она снова достала спасшую их случайную квитанцию.
Все вместе, втроём, они стояли и смотрели на эту бумажку. Это была – немая сцена, прямо как в спектакле.
Некоторое время длилось общее их молчание.
И только потом все трое дружно расхохотались.
Смех смехом, а дом был спасён.
Пока что спасён. А потом…
Ещё эпизод, из той же эпохи.
Юная Мария Николаевна ехала в поезде.
Зачем-то понадобилось ехать.
Ехала она всего-то – от Симферополя до Бахчисарая. Но – в битком набитом людьми вагоне, и даже не в вагоне, а в тамбуре. Ехала она целый день.
И в этом тамбуре так плотно стояли пассажиры, со своими мешками и вещами, что, попытавшись хоть немножко продвинуться вперёд и подняв ногу, Мария Николаевна уже не сумела поставить её обратно на пол: места не было.
Так и простояла она, целый день, до самого Бахчисарая, на одной ноге.
Когда-то, очень давно, в юности или даже в отрочестве, Марии Николаевне гадала цыганка.
Эта цыганка нагадала, что проживёт Мария Николаевна девяносто три года.
Об этом необычном, странном гадании много раз Мария Николаевна вспоминала.
И ведь в самом деле, гадание отдавало пророчеством.
Так ведь всё и случилось.
Мария Николаевна, получается, словно закодировала себя на все свои годы. И прожила действительно девяносто три года. Ещё и на полгода больше – из упрямства ли, вопреки ли конкретике предсказания, или просто – от рисковости, бывшей в её характере, – ну прямо как её мать, протянувшая командиру красноармейского отряда вместо охранной грамоты случайную бумажку, или ещё по какой причине, – уж и не знаю, – но это была Мария Николаевна, а не кто-нибудь, и она и в этом отчасти победила судьбу, и воля её оказалась сильнее воли цыганки-гадалки.
Мария Николаевна была настоящей дамой, – той, прежней ещё, самой крепкой, закалки.
Передать это я даже и не берусь.
Это следовало видеть самому, это надо было оценить, прочувствовать.
Сколько шарма и всепокоряющего обаяния таилось в этой невысокой, до глубокой старости стройной, с прекрасными манерами, с прямой спиной, с открытым, лучистым взглядом голубых глаз, с изящными маленькими руками, с чудесными пушистыми волосами, и вовсе не хрупкой, нет, крепенькой, ладной, пропорционально сложённой женщине, которую и язык-то ни у кого не поднимался назвать старухой!
Какая там ещё старуха? Чушь!
Молодость, вечная, как весна, всегда жила в ней.
Она умела быть естественной в отношениях абсолютно со всеми, сразу находила общий язык и с теми умниками из интеллигентской среды, что называются высоколобыми, и с местными жителями, и со старинной её, задушевной приятельницей, молочницей Клавой, добрых сорок лет, наверное, приносившей к ней на веранду свежее, недавно надоенное молоко и страсть как любившей присесть ненадолго, потолковать о том, о сём.
Вот уж кто любил Марию Николаевну – так это Клава.
Иногда я вижу её в посёлке.
Клава, женщина простая, деревенская, истовая труженица, одна, без давно умершего мужа, вытаскивающая на своих плечах огромное своё хозяйство, в котором, помимо целого стада коров, есть еще и всякая домашняя птица, и кабаны, и кошки, и собаки, Клава, работающая, год за годом, от зари и до зари, и вместе с тем натура ещё и романтичная, поэтическая, потому что, разыскивая порой своих разбредшихся по окрестным холмам коров, любит она думать свои думы, провожает улетающих на юг журавлей, сочиняет даже собственные песни – и поёт их, там, подальше от всех, на холмах, для души, – Клава, человек очень хороший, верный Марии Николаевне человек, вспоминает её с такой любовью, с такой нежностью, находит для выражения своих мыслей и обуревающих её чувств такие светлые, предельно искренние, глубокие и добрые слова, что у меня порой слёзы наворачиваются на глаза, когда я слушаю её сбивчивые, но просто потрясающие меня своей откровенностью и неугасимой любовью речи.
Вот что значит душевная связь, незаметно, да зато уж навсегда, переросшая в духовную!
И всё это – Мария Николаевна. Её воздействие. И её свет.
Иногда мне кажется, что она всё видела насквозь.
Когда-то сказанное ею – сбывается.
Всё связанное с нею – с годами обретает особый, более глубокий смысл.
В конце ноября девяносто первого года сидим мы вдвоём у Марии Николаевны на веранде, беседуем потихоньку.
Речь зашла об архетипах.
Мария Николаевна:
– Вот, кстати, об архетипе. Мария Степановна Волошина. Помните её, Володям?
Я: