Событие, что ли, значительное?
Ну подумаешь, выпил вина.
Впечатление – огорчительное.
Наверстает ли всё сполна?
Пил из горла. Надрывался. Нарывался на подвиги – сам.
Очень уж он старался, чтоб хоть этим понравиться нам.
Окосев, он стал побойчее.
Пытался то так, то этак приспособиться к нам, к нашим ритмам.
Ну а мы, продолжая розыгрыш свой осенний, изображали бывалых, видавших виды, умудрённых жизнью, в сражениях побывавших многих, точнее, в ситуациях разнообразных, твёрдо знающих, что почём, что и как в окружающей нас, ненормальной, советской действительности, в неизбежной её относительности, в неизменной людской впечатлительности, жёстких, правильных мужиков.
Обменивались, поглядывая, друг на друга, или на гостя краснощёкого нашего, так, иногда, между прочим, вскользь, будто вышло это случайно, прорвалось невольно, само, сквозь обычные разговоры, сквозь привычные, вроде, для всех, но таящие смысл особый, зашифрованные слова, сквозь гримасы и недомолвки, сквозь молчанье, многозначительными, с явной тайной внутри, с незримою подоплёкой, туманными фразами.
Вспоминали различные случаи из нелёгкой, походной жизни. Прихлёбывали, никуда не спеша, по глоточку, вино.
Батшеву – больше ни грамма, из принципа, не давали.
Он жадно, весь в слух превратившись, внимательно, слушал нас.
Вникал в суть слов и понятий. Всё тут же запоминал.
И так ему сильно хотелось выглядеть нынче своим, так он из кожи вон лез, тужился, так старался, что даже неловко мне за него порой становилось: ну что это он так заискивает, так хочет понравиться нам, лебезит, уважение всячески, некстати и кстати, выказывает?
Что он за тип такой?
Нет, не то что в друзья, – какое там, с чего бы дружить нам с ним? – и в приятели он не годится.
Меня позвала к телефону, в дверь постучав, соседка.
Звонил Губанов. Немного мы с ним поговорили.
Я вернулся в комнату вскоре. И сказал, обращаясь ко всем:
– Лёня Губанов звонил. Вам, Аркаша и Коля, приветы передавал. Говорит, новый цикл стихов только что написал. Почитать на днях собирается.
– А мне, скажите, а мне, – взвился штопором Батшев, – можно будет пойти? Можно будет послушать? Можно мне будет с Лёней Губановым познакомиться?
– Посмотрим ещё в дальнейшем на твоё поведение, парень! – осадил его холодно Мишин.
– Это уж как получится, как Лёня Губанов захочет! – философски заметил Пахомов. – Эх! – он по-богатырски расправил сутулые плечи и растроганно прогудел: – «Глупышка, ивушка, Ивашка, сорокалетие настало!..»
– «Полина, полынья моя…» – с замиранием в дрогнувшем в голосе процитировал тихо Батшев.
– Ишь ты! – сощурился Мишин. – Вы только подумайте! Знает!
– Я многое, многое помню из Губанова! Я наизусть стихи его многие знаю! – затараторил Батшев. – Я из вас, Володя, из ваших прежних и новых стихов, помню многое, очень многое! – обратился он, раскрасневшись пуще прежнего, прямо ко мне. – «Когда я вышел на крыльцо…», «Смотрите – деревья ладонями машут – им тоже не выйти из этой игры…» Замечательно просто! Здорово!
– Смотри-ка! – ещё сильнее и зорче сощурился Мишин. – Ишь ты, какой! Запомнил!
– А я, между прочим, сразу же всё нужное запоминаю! – возбуждённо похвастался Батшев. – Как услышу хоть что-нибудь важное, так и запоминаю.
(Говорил мне, уже в девяностых, кто-то из давних моих, московских, приличных, знакомых, что в своих, даже изданнеых где-то, бестолковых воспоминаниях Батшев отобразил свой давнишний визит ко мне.
Мою коммунальную комнату называет он там почему-то странной и пятиугольной.
Померещилось, может. Со страху.
Ну а то, что странной она ему показалась, так это уж точно. Мы тогда постарались придать ей художественный, артистический, богемный, а потому, конечно, и странный вид.)
– Надо же! – пробасил, отхлебнув портвейна, Пахомов. – И что же, выходит, вы, молодой человек, всё то, о чём говорили мы втроём сегодня, запомнили?
– А как же! – воскликнул Батшев. – Я сегодня впервые в жизни, вместе, рядом, сижу с поэтами настоящими! Я так рад, что к себе вы меня пригласили!
– Восторженное у парня отношение, други, к поэтам! – сказал, подобрев, Пахомов.
– Сыскное, вот что скажу я, у него, хлыща, отношение, догадаться несложно, к поэтам! – вдруг тихо совсем процедил помрачневший нежданно Мишин.
Я, быстро, недоумённо, посмотрел в упор на него.
Коля как-то слишком серьёзно посмотрел в упор на меня.
Что хотел он этим сказать?
Пошутил? Догадался о чём-нибудь?
Он угрюмо и тяжко молчал.
Один я, со слухом своим отменным, вмиг среагировал на его действительно страшное, необычное замечание.
Ни Пахомов, ни Батшев румяный – этого не услышали.
Стало мне почему-то грустно.
И к забавному нашему розыгрышу почему-то пропал интерес.
И хотелось лишь одного – одиночества и покоя.
Поздно вечером – все разошлись.
Я остался один. Закурил. Посмотрел в окно, за которым трепетали остатки листвы на деревьях окрестных, под ветром, налетающим, снова и снова, то с одной, то с другой стороны, хищно, дерзко, на всю округу, на столицу в тумане сонном, на страну в океане бездонном темноты ночной, тишины с тусклым отсветом бледной луны, – и великую грусть почуял…
И гадать не хочу я вовсе, удачен ли был наш розыгрыш или не очень удачен.