Скрестились сабли, лихой звон, словно от соборных колоколов над городом, прошел над притихшей палубой паузка. Казаки и стрельцы походного атамана Рудакова стояли поодаль, соблюдая святой закон поединщиков, – кто кого и на чьей стороне Бог!
– Вот так! Вот так мы секем! – выкрикивал Данила Тарлыков и чертом вертелся перед Максимом, норовя неожиданным ударом хотя бы концом сабли задеть есаула. А тот спокойно стоял, словно дуб в безветрии на горбушке степного холма; стоял на одном месте, лишь переступал, поворачиваясь лицом к сотнику. Он вращал рукой туда-сюда, и всякий раз сабля сотника встречала четко поставленную саблю есаула – ни мимо свистнуть, к телу, ни рикошетом скользнуть к голове супротивника…
– Уморился аль еще попрыгаешь малость? – будто о каком пустяшном деле спросил Максим Бешеный, глядя с дикой усмешкой на раскрасневшегося и взмокшего от напряжения сотника.
– Максим, секи его, к лешему! – крикнул кто-то за спиной есаула. – Он двоих казаков поранил, чертяка!
– На то и бой! – хохотнул Максим Бешеный беззлобно. И вдруг дико ухнул филином. От неожиданности сотник Тарлыков вскрикнул – только один раз сделал выпад саблей казацкий есаул, и сотник оказался безоружным – его клинок со свистом пролетел над палубой и вонзился в откос берега, словно нарочно брошенный умелой рукой.
– Теперь уразумел, Данила, отчего у меня такое прозвище – Бешеный? – не меняя простецкого выражения лица, спросил Максим.
Сотник, постепенно бледнея, проходил азарт поединка, где надежда на успех была у каждого половина на половину, а теперь в спину и в затылок дохнуло могильным холодом, силясь улыбнуться, развел руками, сказал с полупоклоном:
– Да-а, силен ты, есаул… – выдохнул сотник и, собрав остатки воли в комок, гордо вскинул красивую голову. – Руби насмерть, твоя взяла! Я бился с тобой нешутейно, и коль пофартило бы – срубил бы!
– Знаю, сотник, – ответил Максим Бешеный. Продолговатые черные глаза есаула отразили недолгое раздумье, он отступил от Данилы Тарлыкова на шаг, словно бы для более удобного размаха…
Григорий Рудаков, зная Максима, с улыбкой сказал из-за спины есаула, обращаясь к сотнику:
– Ступай своей дорогой, Данила. Максим, коль хотел бы тебя посечь, давно то сделал бы! И запомни: на нас бояре да воеводы повесили клеймо воров да разбойников, а сами во сто крат хуже над черным людом разбойничают! Мы же за свою волю сабли вынули. И не против стрельцов, мужиков да посадских, а против тех, кто казацкую, стрелецкую да мужицкую шею жадными руками давит покрепче занозистой лещедки[65 - Лещедка – расколотая на конце, расщепленная палка для сжимания, ущемления чего-нибудь.]. – И обернулся, поискал кого-то глазами. – Слышь, Петушок, подай из каюты сотников кафтан да шапку…
– Спускаете… живу? – словно бы возвращаясь из небытия, спросил Данила Тарлыков, провел туго стиснутыми пальцами по своему лицу и перевел взгляд красивых голубых глаз с походного атамана Рудакова на есаула, который спокойно убирал саблю в ножны. – А я думал, изгиляться учнете, на рею потянете… Ну, коль так… – Сотник, все еще словно бы в полусне, сунул руку под рубаху и… вынул пистоль. Казаки замерли, когда в наступившей вдруг тишине сухо щелкнул курок: пулю ни кулаком, ни саблей издали не упредить!
У Максима Бешеного невольно сошла кровь с полных щек, глаза сузились, словно у рыси перед смертельным броском.
– Для атамана берег, думал… коль измываться стали бы, то и пальнул бы в голову. Заряжен исправно, вот, зрите. – И он, вскинув руку, нажал курок. Бабахнуло, звук выстрела, отразившись от крутого берега, ушел в левую равнинную степь.
Казаки с нескрываемым облегчением выдохнули, кто-то тихо присвистнул, а Ивашка Константинов, приняв от Петушка кафтан и шапку сотника, подошел, протянул их Даниле Тарлыкову. Сотник, одевшись, неторопливо сунул пистоль за пояс, поклонился есаулу, как равный равному, сказал тихо:
– Ты спустил меня, Максим, и я тебе твою жизнь оставил… Прости, что клепал на вас, обвиняя в воровстве и в бесчестии… То от злобы. А за дела ваши – Бог вам судья, а не грешные люди. – И Тарлыков, сделав еще один, общий поклон, ловко спрыгнул с паузка, выдернул саблю из глинистого откоса и через десяток шагов, выбравшись наверх, пропал в тумане.
– Да-а, – выдохнул с облегчением походный атаман Рудаков, потеребил себя за длиннющие усы. – Вот тебе и сотник… Мог бы тебя, Максим, порешить, как куренка.
– Ан не порешил, потому как и самого в куски бы изрубили. А все же молодец Данила, право слово, молодец! Такого нелишне бы и рядом в походе иметь!
Григорий Рудаков еще раз глянул вправо, куда ушел сотник, и вернулся к своим заботам.
– Ну, казаки, велика ли добыча на паузке? Что сыскалось?
Казаки, успевшие осмотреть трюм, пояснили, что сотник Тарлыков вез в Яицкий городок изрядные припасы – не менее шести сот четей[66 - Четь – мера сыпучих тел, четвертая часть ведра.] муки, пудов пятнадцать пороху пушечного, пудов десять свинца да две пушки, одну медную, другую железную. Пушки стояли на носу паузка, должно быть, для обороны от возможного приступа казаков.
– Вот и славно! – порадовался Григорий Рудаков. – Сии воинские припасы будут весьма кстати Степану Тимофеевичу на Хвалынском море… Ну, робята, гоните прочь тарлыковских стрельцов, кто не хочет идти с нами к атаману Разину. А кто останется, тем место у нашего котла.
Шестеро, освобожденные от веревок, поклонились казакам и спрыгнули на берег, поспешили в туман за Данилой Тарлыковым, а с десяток стрельцов остались на паузке. Они-то и известили еще раз походного атамана, что к устью Яика вот-вот приблизится флотилия стругов стрелецкого головы Бориса Болтина.
– На весла! Живо уходим из Яика! – распорядился Григорий Рудаков, выказывая свое волнение. Паузок, развернувшись, пошел вместе с челнами вниз по течению, а навстречу все явственнее чувствовалось дыхание моря. Через час примерно свежий ветер и крупные волны указали на то, что устье Яика осталось позади, а впереди распахнулось безбрежное море.
– Ворочай влево! – скомандовал Григорий Рудаков кормчему на паузке. – На Кулалах укроемся. Тамо и струги себе построим, потому как на паузке да на челнах по морю, особенно в шторм, долго не поплаваешь!
Казаки, привычные к морским волнам, живо поставили паруса, стрельцы взялись за весла, и скоро новый отряд вольницы, счастливо избежав встречи со стрельцами Бориса Болтина, пропал из поля зрения возможных у берегов доглядчиков…
А стрелецкий голова Борис Болтин, явившись в Яицкий городок 12 августа, на другой же день по уходу казаков и стрельцов, нашел город тихим, с заклепанными пушками. Жители, страшась нового и жестокого сыска, закрылись в домах и не отваживались выходить на улицу и к обедне в церкви…
Обескураженный случившимся, стрелецкий голова отправил нарочных в Астрахань к воеводе Ивану Семеновичу Прозоровскому с вестями, которые удалось ему собрать в притихшем Яицком городке.
2
Стрелецкий пятидесятник Аникей Хомуцкий, шваркнув по двери кулаком – иначе ее скоро не открыть, – пригнул голову и ступил в тесную каморку с подслеповатым окном – не на улицу с шумной толпой прохожих, а на задворки с кустами вишни и с курами, разлегшимися под этими кустами.
У окна на низком стульце, согнувшись над гулкой наковальней, сидел крупный, сутулый, едва ли за тридцать лет, человек в домотканой рубахе без опояски. Густые русые волосы, чтобы не падали на глаза и не мешали работать, прижаты широкой черной тесьмой.
На крепкий стук в дверь хозяин каморки повернул крупную голову, голубые и глубоко посаженные глаза настороженно глянули на гостя как бы с укором: «Ну вот, опять, должно, тебя нечистая сила приволокла по мою душу! Нет покоя от царевой службы ни днем ни ночью! Ни зимой ни летом!» К короткой волнистой бороде с губы сбегали длинные усы, рядом с которыми залегли две глубокие складки, придавая лицу неизъяснимо скорбное выражение, даже когда хозяин улыбался гостю.
– Бог ли тебя принес, Аника?
– Кабы Бог, Митяй, а то стрелецкий голова наш Леонтий Плохово. Пришло воеводское повеление сызнова стрельцов собирать на струги и идти в море.
Митька, Семенов сын, а в Астрахани средь многочисленных его заказчиков к нему накрепко приклеилась кличка Митька Самара, досадливо звякнул по наковальне звонким молоточком, проворчал в усы:
– Ведь днями только еле слезли с тех стругов, а теперь опять за треклятые весла садись, ломай спину! Неужто вдругорядь кому-то с великой пьяни пушечная пальба причудилась?
Митька Самара злобился не зря – совсем недавно сполошно их вот тако же согнали на струги, и Леонтий Плохово повел стрелецкий отряд на учуг Увары – стрельцы, бывшие в охране на том учуге – Федька Васильев с товарищами, прислали к астраханскому воеводе срочного вестника, что 17 июля, за час до вечера, они весьма отчетливо слышали стрельбу на море, от песчаных кос верстах в десяти, не более. Стрельба якобы велась из мушкетов да из пушек. Федька полагал, что это дают сигнал воровские казаки Разина, возвращающиеся из разбойного набега на персидские земли, а потому и упреждал воеводу Прозоровского.
По тому известию в Увары без мешкотни вышел стрелецкий голова Леонтий Плохово на двадцати стругах, а на каждом струге по двадцать стрельцов, всё саратовские да самарские. Прибыв на Увары, голова разослал струги в разные стороны, но никаких следов пребывания казаков не обнаружилось, о чем Плохово, возвратясь в Астрахань, и известил воеводу…
И вот, едва передохнув несколько дней от той нелегкой гоньбы по морю, стрельцы вновь должны были сесть за весла и плыть неведомо куда и неведомо за кем в угон!
– Да нет, Митяй, – пояснил Аникей Хомуцкий, отыскивая взглядом место, куда бы присесть. Митька Самара встал со стула, ногой подвинул его пятидесятнику. – На сей раз, сказывал наш сотник Хомутов, дело весьма серьезное, в нижнем Яицком городке взбунтовались казацкие годовальники, а с ними заодно своровали и астраханские стрельцы, тамо бывшие с Богданом Сакмашовым.
– Вот тебе и на-а, – выговорил в недоумении Митька Самара, перебирая на столе инструмент. – Чего ж им так вздумалось?
– Сказывают вестники, будто к атаману Стеньке Разину вознамерились пристать… Супротив них и снаряжается полковой воевода и князь Семен Иванович Львов. Ныне к вечеру быть общей перекличке, да и в море тронемся спешно.
– Ах ты, нечистый! – ругнулся Митька, а кого поминал таковым, понять было трудно – то ли яицких годовальников, то ли атамана Разина, а может, и воеводу. – Куда ж все это деть? – и он обвел взглядом каморку. На полках стояли исполненные уже заказы: конская сбруя из медной чеканки, стопка красиво украшенных медных блюд, две объемистые ендовы[67 - Ендова – медная посуда с рыльцем для отлива.] с рыльцами для отлива в виде раскрытого утиного клюва. На крючках в стене слева от окошка висели два деревянных щита, обшитых сверху листами меди, а по меди Митька нанес искусно сделанную кружевную роспись: от Бога был дан ему этот дар – чеканить узоры по меди да по серебру. Случалось прежде и по золоту делать замысловатые рисунки, но теперь в Астрахани богатые купцы да бояре опасаются выказывать золотое узорочье перед стрелецкими чеканщиками, чтоб потом над ними не учинили разбойного промысла с душегубством.
Митька поднял с наковальни почти готовую ендову-гусыню – с плавно изогнутой шеей, а вместо глаз вставлены кровавым цветом сверкающие рубины, – сказал свояку:
– Вот, воевода Хилков через своего дьяка заказывал да съехал из Астрахани, не дождался конца работы…
– Дивная ендова, Митяй! – Оценивающе оглядев ендову, пятидесятник цокнул языком. – Таких и на Москве не много в продаже средь тамошних чеканщиков!
– Приберусь я тут… Кто знает, когда воротимся с похода! Да и все ли воротятся? Ежели со мной что случится, заберешь все это и Ксюше передашь.
Аникей молча мотнул головой, насупил густые брови, филином, не мигая, уставился в темный угол, где в небольшом ящике ручками вверх торчали молотки, молоточки, клещи и еще какой-то инструмент. Митька привычно разобрал утварь каморки, сложил в сундучок и запер инструмент: возил его за собой как и смену белья. Такова стрелецкая жизнь – коль война, бери пищаль, цепляй саблю на себя, клади на плечо тяжелый бердыш и шагай со своим сотником за начальством, не спрашивая, кого отбивать или усмирять придется. А если кончился поход для тебя счастливо и ты уцелел, принимайся за избранный промысел – паши землю, лови рыбу, руби по заказу дома или клади каменные соборы альбо городовые стены и башни, паси в степи скот. А если сноровист – рукодельничай: шей сапоги, кафтаны, обжигай горшки или, как Митька Самара, радуй свой и чужой глаз и сердце узорчатой чеканкой… На государево жалованье, а оно весьма часто к тому же поступает с большой задержкой, себя не просто прокормить, а ежели обзавелся женкой, и рядом, словно грибы-опята вокруг пня, проросли детишки, тогда и вовсе стрелецкая жизнь – не один только мед сладкий да хмельной…
У Аникея женка есть, вот уже десятый годок, да детишек Бог не дал пока что. У Митьки уже два вьюна, семи и десяти лет, бесенятами носятся в доме, переворачивая все с ног на голову, – баловал родитель своих сынков, потому как любил этих голубоглазых пронырливых пострелят и не хотел, чтобы росли они сызмальства в узде и постоянном страхе, не смея шагу ступить без чужого позволения. Из таких-то и вырастают не забияки с отважными сердцами, а енохи-запечники[68 - Енох – смирный парень, простак.], которых всякий, кому не лень, по шее мимоходом бьет. Жена Ксюша иной раз норовила угомонить ребятишек скрученным полотенцем, и тогда Митька, смеючись, командовал озорникам: «Брысь под печку!» – и те послушно исчезали с материнских глаз. Правда, ненадолго, а потом, из-за угла позыркав плутоватыми глазенками, вновь заполняли горницу шумом и хохотом. Родитель Митьки, отставной стрелецкий пятидесятник Семен, едва детишки начинали баловать сверх всякой терпимости, хватал их под мышки и так, брыкающих ногами, тащил едва не до самой Волги. Вместе с ними живо разоблачался и ухал с головой в воду, будь это в июльский зной или уже в прохладные дни с последней песней скворца[69 - Середина сентября по ст. стилю.]. Ребятишки с визгом бултыхались, носились по сырому песку до тех пор, пока солнце не ложилось щекой на западный окоем, где-то далеко-далеко за краем России. Тогда дед Семен брал внучат за руки и, присмиревших, уставших, вел домой ужинать и спать…
Аникей, женатый на родной сестре Ксюши Дуняше, без малого всякий воскресный день вместе с супружницей навещал свояка Митьку, баловал племянников недорогими гостинцами. Дуняша с тоской в глазах обнимала ласковых к тетушке озорников, совала им в проворные руки по прянику, а потом все вместе шли к воскресной службе… Теперь семьи остались в Самаре, а здесь, в чужом городе, только рабочий инструмент у Митьки. Аникей изнывал от черной тоски – по нынешней весне по челобитью воеводе взял он откуп самарских Соковых и Кинельских юрт[70 - Юрт – часть земли или реки с угодьями.] для рыбной ловли на три года «без перекупу»[71 - То есть на четыре года.], уплатив сорок два рубля двадцать семь алтын[72 - Алтын – 6 денег, или 3 копейки. Счет на алтыны ведется давно, но как самостоятельная серебряная монета началась чеканиться только при Петре I в 1704 году.] и полупяти деньги[73 - Полупяти деньги – 4,5 деньги.] в год. Как-то теперь там Дуняша досматривает за нанятыми работными людьми? Не сгубили бы летнего лова, а то и откупных денег не возвратишь, не только себе какой-то достаток получить.