На доблесть и на славу
Владимир Павлович Бутенко
Романы о казачестве
Роман «На доблесть и на славу» завершает дилогию известного ставропольского писателя Владимира Бутенко, посвященную судьбе казачества в годы Великой Отечественной войны. Лихолетье развело по обе стороны фронта казачий род Шагановых. Красноармеец Яков в составе сабельного эскадрона проходит ратный путь до Будапешта, приумножая славу предков. Ранениями и собственной кровью смывает он клеймо «сына старосты». Также нелегкие испытания выпадают на долю его жены Лидии, арестованной смершевцем только за то, что была невесткой атамана.
Тяжелой оказалась стезя старшего поколения Шагановых и тех, кто поверил посулам гитлеровцев «даровать казачью вольницу». С документальной точностью и мастерством в романе рассказывается о скитаниях многих тысяч казачьих беженцев, о распрях атаманов, о пребывании Казачьего Стана в Белоруссии и Италии, о трагедии Лиенца, когда английское командование обманом заставило казачьих изгоев и офицеров принять горестный «венец правды».
Владимир Бутенко
На доблесть и на славу
© Бутенко В.П., 2024
© ООО «Издательство «Вече», 2024
* * *
…Ай да случилась у нас перепалушка
Со правого она флангу:
Взвивалася пулечка да свинчатая
Середи круга казачьего.
Попала пулечка да свинчатая
Середи полка в полковничка.
Ай, закричал наш молодой полковничек:
«Ей да, стойте, стойте, мои малолеточки,
Стойте вы, не робейте.
Свинцу, пороху, мои малолеточки,
Ну, никак вы не жалейте.
Как на матушке на святой Руси
Свинцу, пороху достанет.
А вас, молодцев, да на Тихом Дону,
А вас, молодцев, не станет…
Походная казачья песня
Подвигом добрым я подвизался, течение совершил,
Веру сохранил; а теперь готовится мне венец правды,
который даст мне Господь, праведный судия, в день оный…
Второе послание к Тимофею св. апостола Павла
Часть первая
1
В ночь под Крещение – снеговеям наперекор – потянуло кавказским ветром. Мороз сдал. Гривастые косяки тумана разбрелись по степи, споро собрался по-вешнему шалый дождь. Но порывистый южак[1 - Южак (южн. диал.) – ветер с юга.] поддал тяги, разрывая облака и оголяя звездный шлях, – и почти в одночасье пожаловала на Дон разгульная сваха – ростепель! Ударила по струнам своей звонкой балалайки – отозвалась по хутору капель; опахнула улицы разлетистой юбкой – пустились деревья в пляс, сбрасывая белые папахи, а с крыш стал сползать обрыхлевший снеговой наслуз; согрела дыханием поля – загомонили ручьи, могуче и нежно поднялся дух истомившейся по материнству казачьей земли.
С рассветом распогодилось. Дымчатым орлиным крылом разметнулась синева, оттеснив вдаль вороха туч, – и празднично воссияло утро, в радужье сосулек и капельного бисера, искрящегося на кончиках ветвей, тихое-претихое, тонко овеянное свежестью примокшего сена во дворах да горчавинкой белоталовой коры. Кочета, уцелевшие при недавнем обходе фельдкоманды, учинили перекличку, довершая иллюзию покоя и безмятежности. И так умиротворяюще славно было под солнышком в этот час, что прихожане, отстояв литургию, не торопились по хатам, теснились на паперти и в церковном дворике, сочувственно слушали друг друга и вздыхали, щурясь на небо и кресты куполов, на майдан, затопленный золотистой лужей. Казалось, весь мир окроплен добротворной водою, обновленно освятился, подвластный Всевышней милости…
Но в предвечерье по топкому большаку в селение казачье вверглась колонна немецких танков, пронизала крайнюю улицу насквозь и устремилась по направлению к Ростову, – прочь от фронта. За головной группой следовал авангард танкового полка, – разгонисто и неисчислимо. От лязга гусениц омертвел хутор, – лишь дрожали стены куреней да стонала земля. До времени стемнело от завесы выхлопных газов. Но и во мгле чудища, с пучеглазыми фарами, ломились и ломились неведомо куда и по чьей воле…
Догадки хуторян рассеялись уже на следующий день, когда потащились полевые части и конница. Как божилась Торбина Матрена, у которой останавливались на роздых кавалеристы, лишь один из них был фриц, а другие – доподлинные казаки, даже бранившиеся на свой манер. И якобы толстуха подслушала, как «бывшие наши» костерили и Сталина, и Гитлера, и сетовали, что «фронт по швам треснул».
Вскоре обежал хутор Ключевской не менее диковинный слух: будто бы старому Шаганову, пребывавшему на смертном одре, секретный гонец привез вознаграждение от немецкого генерала за службу убиенного сына Степана и еще какой-то пакет, чудодейственно исцеливший Тихона Маркяныча. Очевидцем этого выдавал себя дед Дроздик, дескать, гостивший у приятеля поздним вечером, когда явился нарочный. Ему мало кто верил, зная склонность конюха к нелепым выдумкам. Но сосед Шагановых, Матюха Горловцев, подтвердил, что видел, как подъезжал к ним неизвестный всадник, то ли в немецкой, то ли в казачьей форме. Колесом покатились домыслы.
А в действительности было так: прискакавший из Новочеркасска урядник за шиворот вывел деда Дроздика из куреня, не стерпев его пьяного словоблудия, мешавшего разговору с хозяевами. Обиженный конюх, обуреваемый любопытством, подкрался к окну, заглянул и – не поверил глазам! Болящий Тихон, бледный, исхудалый, седой бородой напоминавший библейских старцев, не просто поднялся на ноги, а, пританцовывая, ходил вдоль стола, в зыбком освещении керосинки, и прижимал к груди тетрадный листок. Полина Васильевна преграждала свекру путь, пыталась остепенить. Ее сноха Лидия сидела за столом, понурив голову. Дюжий казачина в расстегнутом полушубке, из-под которого поблескивали пуговицы немецкого мундира, взасос угощался из кувшина сливовой брагой, опробованной ранее конюхом. А Тихон Маркяныч, в исподнице и кальсонах, привидением кружил по горнице, и только немощь понудила его передать бумаженцию Лидии, придвинувшейся к лампе. Дроздик метнулся к надворному окну, чтобы расслышать голос чтицы, но поскользнулся на ледяной кочке и животом пробороздил лужину. По дороге домой конюх завернул к Торбихе, выклянчил рюмку самогона. А после, захмелев, ошарашил живущую у него племянницу, балагурку себе под стать, небылицей о несметном богатстве односума.
Спозаранку казаки были оповещены о сборе возле управы. И хотя стариков не приглашали, явились и они. И опять конюх понес такую околесицу о «Тишкином богачестве», что хуторцы недоверчиво ухмылялись и одергивали «баландиста». Между тем самого старосту Шевякина вызвали к фельдкоменданту в станицу, и казаки, подождав битый час, наполовину разбрелись. Самые терпеливые и словоохотливые сгрудились во дворе, на солнцегреве.
– Да-а, ребяты, теперича мы Шагановым не чета, – талдычил дед Дроздик, сокрушенно тряся бороденкой. – Богатеями стали! Тольки золотом человека, как молвится, не окупишь. А ну, – сына потерять. Да такого как Степан!
– Не того, кого надо бы, подстерегли, – вздохнул кузнец Стрюковский, клешнятой лапой сдвигая шапку на затылок. – Об нас радел и старался. Заступником был!
– Да и при Степке дюже не кохались! – перебил угрюмый и тощий, лисовину в масть, Прокопий Колядов. – Как ни ряди, а немчуре служил. При моем инвалидском здоровье за единое словцо арестовали, а он пальцем не шевельнул. Цельный месяц на элеваторе мешки пырял[2 - Пырять (южн. диал.) – таскать.].
– А на кой хрен Гитлера матюкнул? – осадил дед Корней, стукнув посошком. – Какой от богохульства прок?
– Дюже за Степушку обидно, – подпустил дрожи в голосе Дроздик и махнул рукой. – Не хотел разглашать, да признаюсь! Как уезжал Степан на съезд, обнялись мы, а он и гутарит: «Коли приключится со мной беда, ты, Герасим Митрич, не робей, а бери всю власть в узду. Атаманствуй! Одна надежа на тобе…»
– Хорош, Дроздик, трепаться! Будя! – обозлился Прокопий и глянул по сторонам. – Не до смеху… Кто знает: зачем нас староста созвал? Надо думать, неспроста… Нонче, перед зорькой, вышел я на баз, на корову глянуть. Срок телиться. А издаля, вроде как с Тихорецкой: тах, тадах… То ли самолеты бомбили, то ли пушки.
– И мы с Матюхой слыхали! – заплетающимся языком проговорил Василь Веретельников.
– Значится, фронт подпирает, – рассудил дед Корней. – Скоро партейные вернутся, – зачнут шкуры обратно выворачивать.
– Верно по всем приметам, – поддержал Стрюковский, чадя цигаркой, передаваемой по кругу. – Из полицаев один Батун остался да его дружок. Разбегаются герои!
– Абы нас не касались! – вновь выкрикнул пьяный Василь.
– То-то и оно, что тронут! – возразил Прокопий. – Набегал сваток из Дарьевки, укрытия искал. Заставляют всех, с восемнадцати лет до пятидесяти, записываться в казачьи сотни.
Долгое заледенело молчание. Кузнец дотянул цигарку до кончика и сердито отшвырнул окурок:
– От немцев всего жди… А я никуда не тронусь!
– Твоего желания не спросят! Загребут, а там выкручивайся… – приглушенной скороговоркой отозвался Михаил Наумцев. – Сховатъся надо! За Сукрутой горой есть пещера, все поместимся. Прокоп правильно остерегает: силком поведут.
– Кого силком, а кто сам помчится, – намекнул Прокопий и сам же пояснил: – А как быть Шевякину? Звонареву? Тому же Маркянычу?
– Нашкодили они крепко, по самую репку! – хохотнул Веретельников и осекся, встретив гневный взгляд Ковшарова Филиппа, пришедшего в новой белой папахе и приталенном дорогом полушубке.
– Да и тебе, дядька Васька, не миновать суда! – с ходу завелся красавец Филипп, шевельнув ловко закрученными черными усами. – Кто кресты на церкву водружал? А не ты ли в отряд самообороны первым записался?
– Не кори! Мы все в пушку.
– А ты других не стращай! Придут энкавэдэшники – они разберутся. «Находился в оккупации?» – «Находился». – «К стенке! За непротивление врагу». Я «особистов» повидал.