Оценить:
 Рейтинг: 4.5

История моего современника

<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 59 >>
На страницу:
13 из 59
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

В это время заплакала во сне сестренка. Они спохватились и прекратили спор, недовольные друг другом. Отец, опираясь на палку, красный и возбужденный, пошел на свою половину, а мать взяла сестру на колени и стала успокаивать. По лицу ее текли слезы…

Я долго не спал, удивленный этой небывалой сценой… Я сознавал, что ссора не имела личного характера. Они спорили, и мать плакала не от личной обиды, а о том, что было прежде и чего теперь нет: о своей отчизне, где были короли в коронах, гетманы, красивая одежда, какая-то непонятная, но обаятельная «воля», о которой говорили Зборовские, школы, в которых учился Фома из Сандомира… Теперь ничего этого нет. Отняли родичи отца. Они сильнее. Мать плачет, потому что это несправедливо… их обидели…

Наутро первая моя мысль была о чем-то важном. О новой одежде?.. Она лежала на своем месте, как вчера. Но многое другое было не на своем месте. В душе, как заноза, лежали зародыши новых вопросов и настроений.

«Щось буде» принимало новые формы… Атмосфера продолжала накаляться. Знакомые дамы и барышни появлялись теперь в черных траурных одеждах. Полиция стала за это преследовать: демонстранток в черных платьях и особенно с эмблемами (сердце, якорь и крест) хватали в участки, составляли протоколы. С другой стороны, – светлые платья обливались кислотой, их в костелах резали ножиками… Ксендзы говорили страстные проповеди.

В сентябре 1861 года город был поражен неожиданным событием. Утром на главной городской площади, у костела бернардинов, в пространстве, огражденном небольшим палисадником, публика, собравшаяся на базар, с удивлением увидела огромный черный крест с траурно – белой каймой по углам, с гирляндой живых цветов и надписью: «В память поляков, замученных в Варшаве». Крест был высотою около пяти аршин и стоял у самой полицейской будки.

Известие с быстротою молнии облетело весь город. К месту появления креста стал стекаться народ. Начальство не нашло ничего лучше, как вырыть крест и отвезти его в полицию.

По городу грянула весть, что крест посадили в кутузку. У полиции весь день собирались толпы народа. В костеле женщины составили совет, не допустили туда полицмейстера, и после полудня женская толпа, все в глубоком трауре, двинулась к губернатору. Небольшой одноэтажный губернаторский дом на Киевской улице оказался в осаде. Отец, проезжая мимо, видел эту толпу и седого старого полицмейстера, стоявшего на ступенях крыльца и уговаривавшего дам разойтись.

Были вызваны войска. К вечеру толпа все еще не расходилась, и в сумерках ее разогнали… В городе это произвело впечатление взрыва. Рассказывали, как грубо преследуемые женщины кидались во дворы и подъезды, спасались в магазинах. А «арест креста при полиции» вызывал смущение даже в православном населении, привыкшем к общим с католиками святыням…

С этих пор патриотическое возбуждение и демонстрации разлились широким потоком. В городе с барабанным боем было объявлено военное положение. В один день наш переулок был занят отрядом солдат. Ходили из дома в дом и отбирали оружие. Не обошли и нашу квартиру: у отца над кроватью, на ковре, висел старый турецкий пистолет и кривая сабля. Их тоже отобрали… Это был первый обыск, при котором я присутствовал. Процедура показалась мне тяжелой и страшной.

Все это усиливало общее возбуждение и, конечно, отражалось даже на детских душах… А так как я тогда не был ни русским, ни поляком или, вернее, был и тем, и другим, то отражения этих волнений неслись над моей душой, как тени бесформенных облаков, гонимых бурным ветром.

Однажды мать взяла меня с собой в костел. Мы бывали в церкви с отцом и иногда в костеле с матерью. На этот раз я стоял с нею в боковом приделе, около «сакристии». Было очень тихо, все будто чего-то ждали… Священник, молодой, бледный, с горящими глазами, громко и возбужденно произносил латинские возгласы… Потом жуткая глубокая тишина охватила готические своды костела бернардинов, и среди молчания раздались звуки патриотического гимна: «Boze, cos Polske przez tak dlugie wieki…»[40 - «Boze, cos Polske przez tak dlugie wieki…» – первая строка песни, принадлежащей перу неизвестного поэта, которая была особенно популярна в Польше во время восстания 1863 года – «Боже, ты, который в течение стольких веков окружал Польшу сиянием могущества и славы…»][9 - «Боже, что Польшу столь долгие годы…» (пол.) – Ред.]

Тихо, разрозненно, в разных местах набитого народом храма зародилось сначала несколько отдельных голосов, сливавшихся постепенно, как ручьи… Ближе, крепче, громче, стройнее, и, наконец, под сводами костела загремел и покатился волнами согласный тысячеголосый хор, а где-то в вышине над ним гудел глубокий рев органа… Мать стояла на коленях и плакала, закрыв лицо платком.

На меня этот вопль, соединивший всю толпу в одном порыве, широком, как море, произвел прямо потрясающее впечатление. Мне казалось, что меня подхватило что-то и несет в вышине, баюкая и навевая странные видения…

– Казаки, – сказал кто-то поблизости. Слово ясным топотом понеслось дальше, толкнулось во что-то и утонуло в море звуков. Но оно дало определенное содержание неясным грезам, овладевшим моим разгоревшимся воображением.

…Казаки! Они врываются в костел. У алтаря на возвышении стоит священник, у его ног женщины и среди них моя мать. Казаки выстраиваются в ряд и целятся… Но в это время маленький мальчик вскакивает на ступеньки и, расстегивая на груди свой казакин, говорит громким голосом:

– Стреляйте в меня… Я – православный, но я не хочу, чтобы оскорбляли веру моей матери…

Казаки стреляют… Дым, огонь, грохот… Я падаю… Я убит, но… как-то так счастливо, что потом все жмут мне руки, поляки и польки говорят: «Это сын судьи, и его мать полька. Благородный молодой человек»…

– Этот мальчик прав… – говорят также и русские господа. – Нельзя стрелять в костелах и оскорблять чужую веру…

………………………………………………………….

Очевидно, раннее чтение, польский спектакль, события, проносившиеся одно за другим, в раскаленной атмосфере патриотического возбуждения, – все это сделало из меня маленького романтика. И очень вероятно, что если бы все разыгралось так, как в театре, то есть казаки выстроились бы предварительно в ряд против священника, величаво стоящего с чашей в руках и с группой женщин у ног, и стали бы дожидаться, что я сделаю, то я мог бы выполнить свою программу. Но жизнь груба и нестройна, и еще более вероятно, что в прозаически беспорядочной свалке я бы струсил, как самый трусливый из городских мальчишек…

Узнав о «демонстрации», отец был очень недоволен. Через несколько дней он сказал матери:

– Полицмейстер мне говорил, что тебя тоже уже записали…

– Что же мне делать? – сказала мать. – Я не пела сама и не знала, что будет это пение…

– А если бы знала? – спросил отец.

– То… не взяла бы ребенка, – ответила она. – Не могу же я не ходить в костел.

Впоследствии она все время и держалась таким образом: она не примкнула к суетне экзальтированных патриоток и «девоток[10 - Ханжа, святоша (пол.). – Ред.]», но в костел ходила, как прежде, не считаясь с тем, попадет ли она на замечание, или нет. Отец нервничал и тревожился и за нее, и за свое положение, но как истинно религиозный человек признавал право чужой веры…

Через город проходили войска. Однажды разнесся слух, что к нам идут башкиры… Дикие, ни слова не понимают ни по – польски, ни по – русски, только лопочут по – своему и бьют… Это вызывало почти суеверный ужас. Через несколько дней, действительно, по улицам прошел отряд странных всадников на маленьких лошадках, в остроконечных шапках с бараньей мохнатой оторочкой. Скуластые лица, маленькие глазки, какая-то особенная дикая посадка. Увидев кучку любопытных, в том числе женщин, один внезапно спятил лошадь и взмахнул нагайкой. Послышался истерический визг, но башкир проехал, скаля на смуглом лице белые зубы, а мимо ехали другие, взбивая пыль конскими копытами, и тоже смеялись. Мне было странно, что они смеются, как и обыкновенные люди, и я с ужасом представлял себе атаку этих смуглых дикарей.

Они прошли и исчезли за западной заставой, по направлению к Польше, где, как говорили, «уже лилась кровь», а в город вступали другие отряды…

В нашей конюшне тоже стояли три или четыре казацкие лошади. Сами казаки устраивались тут же, около лошадей, а на кухне и в сарае расположились пехотинцы… Этих постояльцев встречали не очень приветливо; домохозяева и квартиранты долго спорили с «квартирьерами», не желали отводить помещения, ходили куда-то жаловаться. Но мы, дети, вскоре с ними освоились. Казаки иной раз сажали нас на лошадей и брали с собой на речку к водопою. Солдаты снисходительно позволяли чистить суконкой и мелом пуговицы своих мундиров, а жидкие щи, которые они приносили в котелках из ротной кухни, казались нам необыкновенно вкусными.

Особенно ярко вспоминается мне одна солдатская фигура. Это был уже старик, с морщинистым лицом, щетинистыми седыми усами и сережкой в левом ухе. Вид у него был неприветливый и суровый. Устроившись в сарае, где он развесил на гвоздях «амуницию», а ружье заботливо уставил в угол, он оперся плечом в косяк двери и долго, молча, с серьезным вниманием смотрел, как мы с мальчишками соседей проделывали на дворе «учение» с деревянными ружьями. Через некоторое время он не выдержал роли стороннего зрителя, подошел к нашему фронту, взял «ружье» и стал показывать настоящие приемы, поражая нас отчетливостью и упругостью своих движений. Казалось, при каждом таком движении внутри солдата лязгали и стучали какие-то пружины.

– Вот научу вас, ляшков, а вы пойдете бунтовать да меня же и убьете, – сказал он в заключение полушутя, полусердито.

Через некоторое время у нас установились с ним отличные отношения. Много часов мы провели вместе в летние сумерки, на солдатской койке Афанасия, пропахшей потом, кожаной амуницией и кислыми солдатскими щами, – пока его рота не ушла куда-то в уезд преследовать повстанские отряды. Для нас расставание с ним было большой неприятностью, да и старому солдату, видимо, было не по себе. Долгая «николаевская» служба уже взяла всю его жизнь, порвала все семейные связи, и старое солдатское сердце пробавлялось хоть временными привязанностями на стоянках…

Из казаков особенно выделяется в памяти кудрявый брюнет, урядник. Лицо его было изрыто оспой, но это не мешало ему слыть настоящим красавцем. Для нас было истинным наслаждением смотреть, как он почти волшебством, без приготовлений, взлетал на лошадь. По временам он напивался и тогда, сверкая глазами, кричал на весь двор:

– Эх вы, ляшки! Куда вам бунтоваться! Вот поглядите: когда-нибудь Дон тряхнет матушкой Москвой… Так уж тря – я-хнет… Не по – вашему.

Он сжимал кулак и тряс им над головой, как будто в нем зажата уже матушка Москва. Наш приятель – старый солдат Афанасий укоризненно мотал головой и говорил:

– Отчаянный народ казаки. Вор народ: где плохо лежит, – у него живот заболит. И служба у них другая… Лехкая служба… За что нашего брата сквозь строй гоняли, – им ничего. Отхлещет урядник нагайкой, и все тут. И то не за воровство. А значит: не попадайся!

Казаки на эти сурьезные речи Афанасия только смеялись.

Однажды черноволосый красавец что-то набуянил, и его пришли арестовать. Он, совершенно пьяный, вырвался из рук товарищей, вскочил на свою нерасседланную лошадь и умчался со двора. Его качало в седле так, что, казалось, он вот – вот свалится на мостовую и расшибется вдребезги. Но, выбежав за ворота, мы увидели его уже далеко в перспективе улицы. Он летел, как птица, к Киевской заставе, а сзади, отставая, скакала погоня. Наутро, как ни в чем не бывало, он заботливо чистил своего скакуна, пересмеиваясь с недогнавшими его товарищами.

Банды появились уже и в нашем крае. Над жизнью города нависала зловещая тень. То и дело было слышно, что тот или другой из знакомых молодых людей исчезал. Ушел «до лясу». Остававшихся паненки иронически спрашивали: «Вы еще здесь?» Ушло до лясу несколько юношей и из пансиона Рыхлинского…

Однажды за обедом мать сказала отцу:

– Стасик приехал. Зовут сегодня вечером.

Отец посмотрел на нее с удивлением и потом спросил:

– Все трое?

– Да, все трое, – ответила мать с тихой печалью.

– С ума вы все посходили! – сказал отец, сердито откладывая ложку. – Все посходили с ума, – и старые туда же!..

Оказалось, что это три сына Рыхлинских[41 - …три сына Рыхлинских – Феликс Валентинович – студент-медик, участник польского восстания. Умер от раны на этапе под Красноярском, по дороге в ссылку. Ксаверий Валентинович – за участие в восстании был сослан на каторгу в Нерчинск. В конце 70-х годов получил право вернуться на родину. Умер в 1904 году. Станислав Валентинович – за участие в восстании был сослан на каторгу, которую отбывал вместе с другими поляками в Нерчинском округе (Александровский завод), куда позднее привезен был Н. Г. Чернышевский. Своими воспоминаниями о Чернышевском Рыхлинский поделился с Короленко во время их свидания в Иркутске в 1881 году (см. об этом кн. III «Истории моего современника», гл. «Стасик Рыхлинский и история его воспоминаний»). Умер в 1904 году в Иркутске.], студенты Киевского университета, приезжали прощаться и просить благословения перед отправлением в банду. Один был на последнем курсе медицинского факультета, другой, кажется, на третьем. Самый младший – Стасик, лет восемнадцати, только в прошлом году окончил гимназию. Это был общий любимец, румяный, веселый мальчик с блестящими черными глазами.

После вечера, проведенного среди родных и близких знакомых, все три стали на колени, старики благословили их, и ночью они уехали…

– Я бы этого Стасика высек и запер на ключ, – сердито говорил отец на другой день.

– Даже дети идут биться за отчизну, – сказала мать задумчиво, и на глазах у нее были слезы. – Что-то будет?

– Что будет? – переловят всех, как цыплят, – ответил отец с горечью. – Все вы посходили с ума…
<< 1 ... 9 10 11 12 13 14 15 16 17 ... 59 >>
На страницу:
13 из 59