Оценить:
 Рейтинг: 0

Остановка по желанию

<< 1 ... 10 11 12 13 14 15 16 17 18 ... 20 >>
На страницу:
14 из 20
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Марков был на месте не один, с ассистенткой в белом халате, что как бы особенно подчёркивало научную лабораторность и важность происходящего. Следом в подвал спустился «хлыщ» с бачками, и Марков нас представил друг другу. Когда я осознал, с кем доведётся провести пять дней, глаза мои полезли на лоб от приятной неожиданности. Марков даже не обмолвился накануне о Мотыле. Да, собственно, он вообще ничего не говорил о напарнике, и я наивно полагал, что буду единственной «мышью» в набирающем силу великом эксперименте Маркова.

Разумеется, я что-то восторженно прокукарекал по поводу «Белого солнца пустыни», Владимир Мотыль рассеянно покивал, вежливо усмехнулся, видимо, уже привыкнув к зрительским восторгам, и нас усадили на электрические стулья. Затем обмотали головы проводами, а затем оставили одних, среди окружающего нас со всех сторон царства яичных упаковок, словно два гигантских и драгоценных суперъяйца.

Между прочим, не скажешь, что советская кинокритика в 1969 году, когда появился фильм Владимира Мотыля, встретила его восторженно. Отнюдь. Фильм уличили в подражательстве американским вестернам, в «голливудовщине», совсем даже не обласкали премиями, в то время как народ – влюбился в фильм сразу и бесповоротно. А актёр Анатолий Кузнецов, сыгравший красноармейца Сухова, получил в подарок «главную» за всю жизнь роль, хотя до того сыграл множество блестящих ролей.

Как позже случится с Вячеславом Тихоновым и его Штирлицем. С Валерием Золотухиным и Бумбарашем, Высоцким и Жегловым, как до того случилось с Леонидом Быковым и его Максимом Перепелицей… Примеров навалом.

Мы просидели в подвале Маркова часов шесть. Я весь гудел от английских слов, как пчелиный улей. Добираясь в подземной электричке до дома, несясь под московскими улицами, я ощущал себя просто какой-то шаровой молнией новых знаний, в которой сталкиваются и шарахаются друг от друга пока незнакомые английские слова, ещё не скреплённые смыслами и логическими связями. По теории Маркова, они пока лишь булькали в моём подсознании, лишённые созидающей воли. И предстоящие четыре дня должны были оплодотворить их волей разума, дабы возникла новая филологическая жизнь, и её носитель – я!

Счётчик показал, что за этот день я запомнил более восьмиста слов. Счётчик Мотыля назвал приблизительно такую же цифру. Мы шли ноздря в ноздрю. Но на перекурах Владимир Яковлевич признался, что в отличие от меня изучал английский в школе и в вузе. Это меня слегка огорошило и крупно озадачило. Это показалось мне противоречащим главному – как я понял – принципу Маркова: вспахивать подсознание, как «целину», сеять чужой язык в «детскую» непосредственность, как в живую гениальность тайного восприятия нового! А какая могла быть детская непосредственность у сорокапятилетнего кинорежиссёра с бакенбардами провинциального жуира, не знающего поражений от слабого пола с того самого момента, как у него прорезался во рту первый молочный зуб?

Так сгоряча я вдруг подумал в тот первый экспериментальный день, натолкнувшись на неожиданный научный парадокс Маркова. Было не ясно, зачем же он свёл нас вместе? Меня, англоидиота, и опытного Мотыля, знающего британские транскрипции ещё со школьных времён?

Уже на третий день могучего сидения в подвале я осознал, насколько правильно сообразил по поводу «научного парадокса» Маркова.

Нам дали в руки тексты на английском, голос из динамика стал зачитывать их с переводом. А затем тот же голос попросил нас, глядя в текст, произносить его вслух, попутно вспоминая значение слов, которые мы уже вроде бы знали. Вот тут я и разжижился, как медуза, выброшенная на берег, – откуда мне было знать, как читаются английские буквы? Я не владел транскрипцией!

Сочетание знаков не понималось, как их взаимодействие. А кинорежиссёр бодро читал незнакомый текст по-английски и явно не испытывал никаких неудобств.

Запахло жареным.

Лично для меня. Поскольку в паузы наших совместных перекуров я не только зорко пялился на человека, снявшего один из лучших игровых фильмов в СССР, считаю, абсолютный шедевр, но и «взвешивал» напарника, по успехам которого мог различить, как в зеркале заднего вида, удаляется он от меня, а значит, вырастают мои шансы проскочить в аспирантуру мимо НиНи, или уже пошёл на обгон моей хилой «тачки». А стало быть, счастливых очков я недобираю, и великий конфуз зловеще расправляет надо мною свои бестрепетные крылья.

Владимир Яковлевич ответил, что английский реанимирует на всякий случай – и в работе не помешает, и в поездках пригодится. А ведь так и вышло! Успех «Звезды пленительного счастья» был велик!

А я и не сомневался, что всё у него получится, всё он одолеет, глядя на то, как он по-мужски твёрдо сосредотачивался и с головой уходил в процесс. Несмотря на его легкомысленные, как мне казалось, бакенбарды. Ведь я уже видел у нас дома многих знаменитых кинорежиссёров – и Андрея Тарковского, и Элема Климова, и Владимира Наумова, на мой взгляд, красивых мужчин, однако не носивших баки, как не менее симпатичный Мотыль.

Автора «Белого солнца пустыни» переплюнул с бакенбардами только один кинорежиссёр того же исторического периода – чудесный молдаванин Эмиль Лотяну, к тому времени уже сотворивший свои шедевры «Лаутары» и «Табор уходит в небо». В 1978 году он посещал особняк в Дегтярном переулке, элитарный наш ВНИИ теории и истории кино, руководимый незабвенным Владимиром Евтихиановичем Баскаковым, вскоре после того, как вышел его фильм «Мой ласковый и нежный зверь».

У Лотяну бакенбарды были намного пышнее и кучерявее, чем у Мотыля, и, если начистоту, выглядели ещё провинциальнее, хотя и органичнее.

Справедливости ради надо сказать, что Мотыль, судя по фотографиям, сразу, как закончил съёмки «Звезды…», бачки благополучно сбрил. А вдруг потому, что однажды вспомнил, как я на них подозрительно пялился? Тогда, на наших перекурах? Случайный и неравнодушный свидетель его вкусовых атавизмов…

На четвёртый день сидения в подвале Марков вручил нам списки вопросов, которые мы должны были задать друг другу по-английски, и ответить, ясное дело, не по-немецки.

…Когда мы выбрались из подвала на поверхность, чтобы по моей срочной просьбе передохнуть, у Владимира Яковлевича лицо было как у человека, ощутившего внезапную боль во всех тридцати двух зубах одновременно. Он понял, что я не дам ему совершить сегодня ещё один рывок к осуществлению поставленной цели. Да я и сам так расстроился, что готов был попросить у него извинения. За досаду. А что мне оставалось? Не излагать же ему соображения по поводу «методологических парадоксов Маркова»?

Чтобы как-то замять впечатление от позора, который случился только что внизу, когда я не смог правильно произнести (проклятая транскрипция!) ни одного более сложного вопроса, чем самые тупые – «Как ваше имя? Сколько сейчас времени? Как дела?» – я спросил Мотыля о новом фильме про декабристов.

Мотыль попался! Он с такой живостью заговорил о фильме, о том, как ему хочется показать эту историю через характеры, личное, живое, пропустить всё сквозь «человечью линзу», что я с облегчением догадался: прощён.

Запала в память «человечья» линза. И какое-то благородное восхищение женщинами, способными на поступки, сразу улетающими прямо в легенду.

Через три дня после окончания «английской пятидневки» отец с явным облегчением сообщил, что я буду сдавать немецкий не Жижиной, а заведующей кафедрой. Он договорился с деканом факультета Михаилом Фёдоровичем Овсянниковым.

Заведующая выслушала мои ответы на экзаменационные вопросы и просто сказала: три с плюсом. Будете тянуть на четвёрку? Я ответил – нет.

Все прочие экзамены были сданы на «отлично», а «проходная» тройка могла огорчить только одного человека: Жижину, вполне интеллигентно покинувшую мои ночные кошмары с появлением интересного научного подвала Маркова.

Через месяц после нервных событий, как-то утром, за завтраком, я внезапно, словно персонаж Булгакова из «Собачьего сердца», проспикал целую фразу на английском: «Where are you taking me, Joe? There are no people, no houses…» Перетолмачить её с ходу я не смог. Все обалдели, а младший брат Ваня, будущий журналист-международник, перевёл: «Куда ты меня тащишь, Джо? Здесь нет ни людей, ни домов…»

– Что за Джо? – заинтересовался Ваня, совсем даже не потрясённый, что я заговорил по-английски.

А папа сказал:

– Смотри-ка, выходит, Марков не шутил, действительно слова всплывают!

Вот тут все и развеселились.

Хрустальные проводы

Старший сын (16 лет) впервые уходит «в ночное». На чужой квартире, в большой компании. Мальчики и девочки.

Младший (12 лет) предвкушает: «У Георгия будет оргия! Оргия!» Уточняю: «В смысле Рима периода упадка?» – «В смысле!» – вопит счастливый ребёнок.

Я вспомнил, как когда-то, будучи ещё артистом, а не губернатором, Миша Евдокимов говорил в трубку: «Оргич, привет!» Коварно обыгрывая моё отчество – Георгиевич.

И ещё вспомнилось, как провожали брата Ваню в армию. Со второго курса журфака МГУ он решил пойти не просто отслужить, а непременно в десант, обязательно в разведку, потому что круче этого ищи-свищи, а всё равно ничего не сыщешь и не высвищешь! Отец устраивал его туда по блату через контр-адмирала Тимура Аркадьевича Гайдара, с которым одно время вместе работал в «Правде». Наверное, такая «дикость» случилась впервые, поскольку блат употребили для того, чтобы добровольно отдать отпрыска в армию, а не наоборот – спрятать, спрятать, спрятать!

Проводы Ивана в армию накололись татуировкой не только в моей памяти. Подозреваю, они остались в памяти многих, кто участвовал в этом эпическом событии!

В ту ночь дверь нашего дома потрудилась! Если бы она была печатным станком дензнаков, мы ели бы финский сервелат все два года, что Иван отсутствовал. Народ шёл как на водопой в африканскую засуху. Друзья Ивана вели своих друзей, а друзья друзей звали ещё и своих друзей, и потому дверь только охала и ахала, впуская и выпуская. Люди сидели вдоль стен на полу, одна гитара сменяла другую, было душевно, и большинство знать не знало, по какому случаю идёт гудёж.

На моих глазах незнакомый малый, стоявший у косяка, покачнулся, вцепился рукой в чуть оттопыренный край обоев и, красиво наворачивая на спину бумажную полосу как простыню, рухнул к плинтусу носом, уснув до приземления.

Ещё, помнится, кто-то бледный, как Пьеро, привёл с собой то ли посла иностранного государства, то ли культурного атташе. Иностранец совсем не понимал русского, радостно таращил глаза, не переставая улыбался, кивал головой, как японец, и пил водку как сапожник. Пьеро из-подо лба сверкал очень внимательным, вороньим глазом по сторонам и зловеще ухмылялся. Дипломат стремительно хмелел и, кажется на испанском, затеялся говорить с каждым, кто приближался к нему, дружелюбно тяня рюмку, – может быть, хотел чокаться, а может, желал, чтобы подлили ещё. Пьеро молча и жёстко увёл его. Не выражая ни малейшего к нему почтения, что было по тем временам (конец 70-х) даже этаким шиком!

До утра дожили человек сорок с небольшим. Вся эта мятая и несвежая гурьба вывалилась в тихий двор и побрела к призывному пункту через Песчаную площадь, к Берёзовой роще, к стадиону…

Вернувшись домой, мы обнаружили под двумя медвежьими шкурами незнакомых людей. Они тупо спали – один у батареи, а второй под книжными полками. Будить их не стали.

Все горшки с цветами на окнах были так плотно утыканы окурками, что походили на гигантских ежей. У цветов, надо сказать, видок был тоже не свежий. Они пялились на бычки с детской обидой и понятной брезгливостью.

Я вышел на балкон. На узкой перилине одиноко стоял хрустальный фужер, стоял грациозно, как канатоходец. В нём было недопитое шампанское, а в шампанском, прижавшись друг к другу боками, плыли куда-то две недокуренные сигареты.

Взглянув вниз, я обомлел: на металлической ограждающей сетке второго этажа лежало ещё два наших хрустальных фужера! С пятого, откуда я на них и пялился, они выглядели абсолютно, невероятно целыми. Это были фужеры, которые мы давно стали называть фамильными. Отец купил их ещё в Тамбове, в самом начале 50-х. Они были для родителей первой после войны роскошной, как бы необязательной покупкой. Большие, с великолепной, обильно играющей светом резьбой, очень праздничные фужеры! «Что за люди бросали их туда, вниз?!» – подумалось моей измученной алкоголем головой.

Дверь мне открыли сразу, точно ждали, так же охотно провели к окну, и я, не веря глазам, достал наши тамбовские раритетные фужеры совершенно невредимыми. Это обстоятельство восхищает меня по сей день. Из шести предметов тогда уцелело четыре. Они и сейчас живы. А папы давно нет. Нет теперь и Вани…

Примаковы

С Примаковыми связаны дорогие воспоминания. В августе 68-го года я жил на их «правдинской» даче в Булдури под Ригой. Кровать мне поставили у окна, и я – в двадцать-то лет! – возвращался «домой» из «ночного» через окно, чтобы никого не будить. Сам Евгений Максимович отсутствовал. Жили в небольшой, кажется, двухкомнатной дачке. Лаура Васильевна, для меня – единственная его жена – и их чудесные, просто восхитительные дети: тринадцатилетний сын Саша и очаровательная крошка Нана.

Моего отца из «Правды» к этому времени уже убрали. Так что это был и дружеский жест поддержки со стороны Примакова. Ведь он продолжал работать в газете и отлично знал, что Георгия Куницына наказал лично «дорогой Леонид Ильич Брежнев». Наказал за то, что тот посмел заступаться за Лена Карпинского и Фёдора Бурлацкого, которых он, Брежнев, повелел из «Правды» выгнать. За их скандальную статью в «Комсомолке» против театральной цензуры «На пути к премьере».

Мой отец – единственный из всех присутствовавших на судилище – проголосовал против. Единственный! Притом зная, что Ильичу доставят стенограмму заседания…

В том августе я впервые в жизни увидел море! Я столько мечтал об этой встрече, воображал себе море на разные лады, но, когда мы с моим «проводником», младшим Примаковым взбежали на песчаную дюну и передо мной предстал Рижский залив, я ахнул от разочарования! И это – море?!

<< 1 ... 10 11 12 13 14 15 16 17 18 ... 20 >>
На страницу:
14 из 20