Было это после того, как мы пришли с моря и пообедали. Дойдя до туалета, мама вспомнила, что газету она забыла в комнате. В общем, она оставила меня над дыркой, а сама ушла и, видимо, устав после моря и на что-то отвлекшись, про меня забыла. То есть забыла меня в сортире. Но я еще про это не знал. Я спокойно сделал свои дела и стал ждать, когда придет помощь, а она все не шла.
Надо сказать, что находиться в 30-градусную жару на юге в общественном сортире – то еще удовольствие. Глаза щиплет то ли от хлорки, которую в целях дезинфекции не жалели, чай не творог, даже на халяву много не съешь, то ли от иных запахов – полдеревни сюда же ходят, да еще курортники, проходящие мимо, заскакивают. Но сейчас я один, все как вымерли – послеобеденный кейф, блин! Только мухи жужжат. И вот когда у меня затекли ноги сидеть на корточках, я понял, что надо искать выход. Нет, я не испугался, просто идти со спущенными трусами было уже как-то не по-пацански, все-таки шесть лет, а вдруг увидят? И я начал высовывать голову из-за дощатой перегородки и звать маму. Тишина. Даже на улице никого, на дворе тоже.
Провел я в этом туалете час или, может, больше. А мама, когда вспомнила, страшно перепугалась и бросилась меня спасать. Прибегает, когда я уже всем мухам имена дал, напуганная такая и давай меня на руках нести назад, спасать в смысле, а я не даюсь, ведь газету-то она впопыхах опять забыла. Пришлось ей еще раз туда и обратно бегать, чтобы меня окончательно спасти.
Второй раз это случилось на Красной площади, когда мне уже исполнилось восемь лет. Папа поехал с группой спортсменов в Липецк, и по дороге намечалась остановка в Москве на целый день. А я в Москве никогда не был. И когда отец предложил поехать с ним, счастью моему не было предела. На поезде и в Москву! Нынешними словами – крутяк! Ехать было весело: спортсмены – ребята молодые, с большим чувством юмора – всё подшучивали друг над другом. Приехали – и сразу на Красную площадь. Я еще в Мавзолей хотел, Ленина увидеть, но там большая очередь, и папа сказал: в другой раз.
Гуляем мы по Красной площади, лето, жара, солнце светит, народу тьма. Кругом чисто, красиво, в следующем году Олимпиада-80, и центр уже в идеальном состоянии. Готовились-то раньше заранее, не то что сейчас. Спортсмены отцовские разбрелись кто куда, и с отцом только я да еще две девушки посимпатичнее остались. Старшая женской группы и еще одна легкоатлетка.
А перед отъездом мне как раз кроссовки новые купили.
Кроссовки-то были детские, а шнурки длинные, как от взрослых, наша легкая промышленность не парилась тогда особо, ну шнурки и шнурки, что их разной длины-то делать, поэтому шнурки все время развязывались; а я уже научился бантик вязать, но получалось это как-то долго. Поэтому, когда в очередной раз на Васильевском спуске они стали жить своей жизнью, я сказал: «Пап, подожди, я со шнурками разберусь» и сел на корточки. На площади было шумно, и папа, увлекшись разговором с девушками, не услышал и пошел дальше. А я, пока шнурки завязывал, папу совсем потерял. Что делать? Подпрыгнул пару раз, чтоб лучше видно было. Не помогло. Постоял на месте, полюбовался видами. Вспомнил, что папа говорил: «Если когда-нибудь потеряешься, стой на том месте, где потерялся, и я тебя там найду». Минут через двадцать я уже начал подумывать, а на том ли месте я потерялся. Может, это не то место, где надо теряться, и надо было какое-нибудь другое найти – и там уже теряться. Появился взмыленный папа, уже без девушек. Похвалил меня, что все сделал по инструкции, и мы пошли дальше.
А шнурки еще много раз потом развязывались, но я крепко держал папу за руку и на них не отвлекался.
В общем, теперь я знаю, чему надо учить детей: во-первых, хорошо уметь пользоваться шнурками, а во-вторых – если где-то потерялся, то стой там и тебя обязательно найдут, будь то Красная площадь или сортир – все равно. И не надо проводить никаких параллелей.
Второй случай из детства
Интересно все-таки устроена человеческая память. Не знаю, только у меня так или у всех. Есть воспоминания детства правильные, понятные, хорошие и немного стершиеся, как пожелтевшие страницы. Осторожно открываешь такую книгу, даже иногда гладишь страницы и корешок фолианта и рассматриваешь старые, но удивительно четкие картинки.
Вот я встал в кроватке, может быть, в первый раз, и передо мной на буфете тикают белые часы с черными цифрами, я тянусь к ним, но не достаю. Вот мама несет меня на руках, мы бежим куда-то, я задом наперед, из рук падают игрушечные ножницы, и я плачу; а вот мою детскую кровать разбирают и уносят куда-то незнакомые дяди: вырос, наверное; вот папа играет со мной на зеленом диване, у нас два пистолета – красный и синий, они стреляют присосками, и мне очень здорово и немного страшно.
Бабушки, запахи с кухни, самовар, дед возвращается с зимней рыбалки в валенках, ватнике и потрепанной меховой шапке. И снова запахи, свет, счастье, ты смотришь на всё снизу вверх, и все тебе кажутся большими и добрыми.
А бывают воспоминания абсолютно нелепые, но из-за сильных переживаний настолько прочно врезавшиеся в память, как будто событие произошло только что. И ты не только помнишь все, что видел до мельчайших подробностей, но помнишь даже, что думал, что чувствовал в этот момент, и опять запахи и звуки вокруг.
Один такой нелепый и даже неприятный, но все-таки смешной случай я попробую описать. Не потому, что он так интересен или поучителен, а потому что прочно врезался в память и мог случиться с каждым, но, уверен, не каждый рискнул бы честно рассказать такое о себе.
Итак, я уже вовсю ходил в школу, уже закончил третий класс и перешел в четвертый. Первые три класса у нас была одна классная комната, в ней была одна учительница, мы никуда от нее из класса не уходили и очень ее любили. И тут четвертый класс. Кто переходил из младшей школы в среднюю, возможно, испытал подобный стресс. Родной класс, в смысле комната, добрая, любимая учительница – все это исчезает в одночасье, а вместо этого ты должен бегать, как неприкаянный, по школе из кабинета в кабинет к разным учителям.
У тебя нет своего постоянного места жительства. А еще тебя подстерегает куча опасностей в виде учеников средней и старшей школы. Они не то что плохие, просто им скучно, а ты для них живая мишень, ходячая развлекуха. На перемене, например, не стоит заходить в туалет, особенно если там курят ученики седьмых-восьмых классов, а курят они постоянно, и приколисты еще те; зайдешь по-маленькому – а дверей почему-то в кабинках туалета для мальчиков не было, – пока стоишь перед унитазом, можно пинок сзади получить. Ты теряешь равновесие, штаны слегка мокрые, а они смеются до слез. Так что писать приходится вполоборота, а драться с ними бесполезно, их больше, да и разница между семи-восьмиклассником и четвероклашкой слишком большая. А если по-серьезному приспичит, даже не думай, у них тут клуб «дымок», а ты воздух пришел портить – выгонят да еще кренделей навешают на выходе, чтобы знал, что это закрытый клуб, только для избранных.
Но и это еще не все. Уроки ведут разные учителя, и им возиться с тобой некогда, им бы программу пройти успеть. Поэтому они либо бестолково бубнят что-то у доски, пока весь класс на голове ходит, либо строги настолько, что даже мухи от их крика дохнут.
Вот в таком классе с полным отсутствием мух и преподавала русский язык учительница по прозвищу Григораша. Это в связи с ее отчеством Григорьевна. Потом я понял, что всю жизнь, уже не помня правил, пишу в основном без ошибок только благодаря ей, а в то время ее опасался не только я, но и самые конченые хулиганы в школе. И вот сижу я на уроке у этой самой Григораши, а она в свойственной ей манере лютует у доски. И у большинства населения класса только одно желание – сделаться невидимым или исчезнуть вовсе, во как страшно! На этой почве у меня разыгрывается медвежья болезнь.
Я терплю, но понимаю, что до конца урока не протяну, и робко начинаю тянуть руку. Но учительница уже вошла в раж и что-то диктует, громко так, как гвозди вбивает. А мне и так плохо, и писать еще под диктовку надо, и руку тянуть, чтобы выпустили.
Она диктует, меня не замечает, а я уже на грани взрыва. Минуты через три понимаю, что держаться нет больше сил, делаю еще одну отчаянную попытку обратить на себя внимание голосом, но тоже безрезультатно. Счет идет на секунды, а в голову лезет рассказ папы про мальчика-спартанца, которому лисенок прогрыз бок, но мальчик не прервал речь любимого учителя, и понимаю, что отсюда до Спарты так же далеко, как от подвига того мальчика до неприличного положения в котором я вот-вот окажусь. И с криком: «Можно выйти?» – выбегаю из класса.
Насколько возможно быстро бегу к туалету. Врываюсь туда на последнем издыхании, добегаю до унитаза – и тут новое, неожиданное испытание. Дело в том, что в то время, когда я учился в школе, родители часто покупали мальчикам форму на вырост: не на один год, а на два. Куртки шили бесформенные, и в первый год рукава можно было подвернуть, брюки подшивали, а чтобы они не сваливались, затягивали ремень потуже.
У меня форме как раз был первый год, то есть на вырост, но с ремнем с утра не заладилось, и отец торжественно надел на меня свои новые подтяжки. Кто был мальчишкой в то время, поймет меня: мы трепетно относились к отцовским вещам, которые нам, как взрослым, доверили поносить. Ну это примерно как знамя полка тебе доверили или даже круче. К чему это я? А к тому: чтобы снять подтяжки, надо снять школьную куртку – а на ней пять пуговиц, – куда-то ее деть, потому что о крючках в туалете не могло быть и речи. Мой же организм, увидев спасительный фаянс, отказывался терпеть дольше.
В общем, всё, приехали. Уже плохо соображая, быстро отщелкиваю спереди крокодилы подтяжек, не расстёгивая штаны – ведь на размер больше, – сдергиваю их и – свобода, чувство невесомости и счастья, которому не мешает даже крепкий запах хлорки и не отвлекают похабные надписи на стенах. Кстати, один раз довелось побывать мне в учительском туалете, там тоже все было расписано, и куда более затейливыми надписями, чем у нас. Кто бы это мог сделать? Наверное, географ, про него уже тогда говорили, что он жуткий похабник.
Да, так вот, как я и говорил, наступило чувство облегчения, невесомости, счастья и все такое, но моя попытка встать оказалась безуспешной. Что-то удерживало меня сзади. Отстегнутые подтяжки – это знамя полка, доверенное отцом, – лежали на тарелке унитаза, а сверху лежал балласт, избавившись от которого я почувствовал ту самую невесомость, причем балласта было много.
Я и так был крупным ребенком, но на нервной почве организм выдал запас на пару дней вперед.
Ситуация кардинально меняется – рай опять превращается в ад. Я в позе орла прикреплен одним концом подтяжек к брюкам, а другой конец безнадежно завален в унитазе. Любое неудачное движение – и не только «знамя», с которым и так всё уже не очень, но и брюки могут пострадать.
Как-то извернувшись на 180 градусов, я отстегнул крокодилы сзади и освободился от подтяжек. Что было дальше, помню, но рассказывать не буду: рассказ получится явно не застольный. Скажу только одно: знамя бросать нельзя, что бы с ним ни случилось и как бы тяжело и неприятно тебе ни было. Вот я и не бросил. Зря, что ли, мы в детстве столько книг про разные подвиги и героев читали. И вправду, безвыходных ситуаций не бывает, весь вопрос, что ты сочтешь выходом, достойным тебя, но сейчас не об этом.
Подтяжки я всё-таки спас, бабушка их отстирала, а папа так до сих пор ничего не знает. Вывод, сделанный мной уже много позже происшествия: если тебе кажется, что все плохо и выхода нет, – не отчаивайся. Относись философски, подумай: может, спустя какое-то время ты будешь с юмором вспоминать об этом, а то, что воспринималось как неразрешимо ужасный факт биографии, покажется забавным приключением и, может, ты даже напишешь об этом рассказ, как это сделал я.
Страх
В детстве я очень боялся собак.
Я любил всех животных, мечтал иметь свою собаку, а рассказ про пограничного пса Алого настраивал на мысли, что все собаки – настоящие и преданные друзья человека. Наверное, я бы и жил с этими мыслями, если бы у моего двоюродного дядьки не было фокстерьера.
Безобидный с виду пес по кличке Ульфик. У дядьки не было детей, поэтому он завел фокса, любил его, считал членом семьи и, как бывает у собачников, наделял человеческими качествами. А еще он любил меня, часто приезжал в гости и привозил мне подарки. Приезжал он не один, а со своей с женой и Ульфиком. И надо сказать, что, несмотря на то что Ульфик был мужского пола, он был редкостной сукой. То ли ревновал дядьку ко мне, то ли просто ненавидел детей, но не было встречи, чтобы он меня не укусил.
Происходило это обычно так: фокс демонстрировал отличные манеры, вел себя как воспитанный пес, слушался хозяина и демонстративно показывал крайнюю благожелательность и гармонию души. А я, помня прошлые укусы, держался от него подальше. Но взрослые на то и взрослые, что им хочется улучшить мир хотя бы в одном отдельно взятом ребенке, например помочь ему перестать боятся собак. И они начинают говорить: ну что ты боишься, подойди, погладь собачку, она же не кусается. А мне хоть было и шесть лет, но я прекрасно знал, что кусается и еще как. Но взрослые неугомонны: подойди, не трусь, собака чувствует, что ты ее боишься, и поэтому может укусить, а если не будешь бояться, то она никогда не укусит. Ну иди погладь собачку!
Я понимаю, что отступать некуда, и подхожу к Ульфику. Эта сволочь сидит с умильным видом, как небольшая плюшевая игрушка. Я осторожно глажу его по голове, при этом глаза Ульфика изучают ангельскую кротость: укусить ребенка? Я? Ну как вам не стыдно думать обо мне такое, я же приличная воспитанная собака, а не дворняга какая-нибудь.
А взрослые, наигравшись в воспитание храбрости, говорили: «Ну вот видишь, собачка хорошая, не надо ее бояться» и уходили по своим взрослым делам. Я еще по инерции продолжал гладить Ульфика, а он, не меняя своего ангельского выражения и так же преданно глядя в глаза, вцеплялся мне в руку. На мой крик сбегались взрослые, я плакал, а фоксик опять сидел с умильным видом как ни в чем не бывало, и весь его вид показывал: я не понимаю, что происходит, мы так мило сидели, у меня и в мыслях не было ничего дурного, а он, ну то есть я, раскричался, разревелся и все испортил.
Если бы моя собака укусила ребенка, ей бы здорово досталось, я уверен, что так, поэтому моя овчарка, прожив тринадцать лет с тремя моими детьми, даже мысли такой допустить не могла. А эта скотина Ульфик – гореть ему в собачьем аду, если он есть, – кусал меня каждый раз. Кусал неглубоко, но кожу обдирал. Я уже тогда понимал, что собака – друг и помощник человека, а не его хозяин, а какой на хрен помощник и друг, если он кусается, да что за друг вообще такой, если кусается!
Но взрослые почему-то не понимали этого, они спрашивали с пристрастием, не сделал ли я случайно собачке больно. Потом говорили, чтобы не ревел, и мазали йодом царапины. И все! В следующий раз все повторялось в точности так же. Поэтому у меня к десяти годам выработалось четкое убеждение, что собак надо опасаться. Возможно, все так бы и осталось, если бы не случай.
Я однажды собрался на рыбалку. Тогда как-то проще было: накопал червей, привязал удочку к раме велосипеда и поехал – один за пять километров от дачи – на озеро ловить рыбу. Ловить лучше на небольшом мыске, подальше от людей, которых в связи с прохладной погодой на озере отдыхало немного. Забросив удочку, я стал ждать.
Но спокойно половить не удалось – откуда-то прибежала небольшая собака и, облаяв меня, удалилась. Вдалеке раздался ответный лай – и вот уже вокруг меня гавкает и рычит целая стая разномастных собак. Бежать некуда, я прижат к воде, как Чапаев к реке Урал, но повторять его подвиг нет ни малейшего желания: вода холодная, да и плавал я не очень. Помощи ждать неоткуда, а собаки, сокращая кольцо, лают все агрессивнее. Постепенно лай переходит в рычание, и мне уже действительно страшно.
Наверное, от испуга я вспомнил, как на меня с приятелем и его отцом напала выскочившая невесть откуда шавка; она облаивала нас и даже демонстрировала зубы, но отец товарища топнул ногой и, крикнув что-то вроде «пошла отсюда», сделал вид, что поднимает камень с земли. И вдруг собака, казавшаяся до этого смелой и злой, увидев, что ее не боятся, поджала хвост и убежала.
Я осмотрелся вокруг и, подобрав две здоровые палки, с криком запустил их в собак. Я даже не успел удивиться, как вся стая, прекратив лаять, обратилась в бегство. Ничего не соображая и продолжая кричать, я побежал за ними, поднял одну из палок и запустил вдогонку, и тогда даже сомневающиеся собаки, остановившиеся на некотором расстоянии, пустились в бегство. Стая удрала! Большая стая злых собак испугалась маленького мальчика без зубов и когтей, мальчика, который сам боялся, который так сильно был напуган, что, начав кричать и кидаться палками, побежал на стаю. И тогда собаки перестали быть ему страшны, и он, победив себя, уже никогда не будет их бояться.
А взрослые-то, похоже, были правы: псы кусают только тогда, когда чувствуют твой страх!
Связь поколений
Всегда переживаешь за своих детей, особенно когда дело касается их здоровья. Правда, супруга считает, что я вообще не в курсе этих дел, но на самом деле это не так. За дочку и сыновей волнуешься совершенно по-разному, и дело не в том, что мальчики – будущие мужчины, а в том, что я хорошо помню себя в их возрасте. Помню собственные переживания так, как будто это было вчера, поэтому, примеряя на себя их ситуацию, примерно представляю, что чувствовал. И вроде ничего, не так и страшно.
Другое дело дочь – она не такая, как я, и я не понимаю, что девочка ощущает и думает. Когда она болела и перенесла три операции за два года, пусть даже не самые тяжелые, я смотрел на нее и думал: лучше бы все это случилось со мной.
Вообще главный по медицине у нас в семье, как и положено, жена, я только договариваюсь с врачами, больницами, заведующими и так далее. Поэтому, когда супруга сказала, что уже договорилась и младшему будут удалять аденоиды, я немного удивился. Они уже ходили на консультацию: из Москвы приезжает светило на один день в неделю, и он все сделает. В детстве мне тоже удаляли, только не аденоиды, а гланды. Попытаюсь сравнить с настоящим – типа сорок пять лет спустя.
Перед операцией я пообещал сыну рассказать страшилку, после того как он выйдет из наркоза. Да! Эту операцию, оказывается, делают под общим наркозом! Когда мне делали, не было никакого наркоза, а тем детям, которые сильно сопротивлялись, в рот вставляли распорку, и всё, но обо всем по порядку. Итак, в шесть лет родители, что-то невнятно объясняя, везут меня в больницу имени Раухфуса. Бабушка с дедом – врачи – подсуетились, и нас там ждут. На первом этаже меня переодевают в колготки – помните, были такие универсальные коричневые: два шва сзади, один спереди, – синие шорты и клетчатую рубашку, на ногах какая-то красно-коричневая обувь. О, как все помню!
Дело было зимой. Я не очень понимал, куда и зачем меня ведет медсестра. И почему родители, стоя рядышком, машут с первого этажа, а меня ведут по широкой лестнице вокруг шахты лифта, затянутой металлической сеткой. Но! Внимание! Родители пообещали, что после операции мне дадут мороженое, и это зимой! Для меня, как для ребенка, которому и летом редко покупали мороженое, это было чудом. Поэтому мысли об операции меня не терзали, я доверчиво плелся за женщиной в белом халате.
Потом я с удивлением обнаружил, что меня оставляют здесь ночевать и в палате еще пять или шесть детей, но после советского детсада это было не страшно. Наутро долго не понимал, где я и кто что от меня хочет. Я ходил по коридору и считал выложенные линолеумом оранжево-голубые треугольники. Считать я умел уже тогда, а вот писать и читать еще нет. В коридоре меня и отловила женщина в белом халате: «Львовский?» И получив утвердительный ответ, повела в кабинет.