В прошлом году на ноябрьские Пашка в неполные свои тринадцать лет впервые выпил водки и сразу опьянел.
Пили, закрывшись в махровской стайке. Сам Махра, Валька Ляма и Пашка. Махра достал из-за пустой бочки сперва гранёный стакан, снова наклонился и выдернул бутылку водки, задавленную сургучом.
– О, сучок! – радостно заширкался ладошками Ляма, как уже законченный выпивоха, знаток, профессионал.
– А ты как думал! – с гордостью ответил Махра. Тоже – как бы не ударил в грязь лицом. Стал оббивать ножичком сургуч. Забулькало в стакан.
– Держи, Паха! – Махра протянул Пашке полный стакан водки.
– А не много налил? Вам-то меньше достанется, – побеспокоился о собутыльничках справедливый Паха.
– Не бойся! – успокоил его Махра. – Ровно три стакана из бутылки. Пахан вчера разливал друзьям – я видел. Пей!
– Ну, будьте здоровы тогда! – сказал по правилам Пашка, резко выдохнул – тоже по правилам, и выглотал стакан водки, как стакан воды, вернее не воды, а как стакан некоей терпкой изжоги, которая однако тут же прошла, не дав себя даже почувствовать как следует.
Снова забулькало.
– Держи, Ляма!
Маленький, круглоголовый Ляма заметался было, но куда денешься – взял. А стакан будто сам вцепился в него двумя руками, и Ляма, медленно запрокидываясь и топя сведённые ужасом глаза свои в этом стакане, начал судорожно вливать в себя водку… Словно море целое накатами полезло внутрь его, и не отвернуться, и нет от него спасенья… Но – выпил. Покачнулся. Икнул и сказал:
– Здорово!
Махра вымахал свой стакан так же лихо, как и Пашка. Правда, чуть не вырвал всё обратно, но вовремя задавил. Кинутая, звякнула за бочкой бутылка, туда же полетел стакан. Постояли. Помолчали, прислушиваясь к себе. Под крышей стайки, в большом ящике-голубятне шебуршились, ворковали голуби. «Ва-алька!» – послышался голос Ляминой матери из соседнего двора. «Гы-гы…» – заговорщиком подмигнул собутыльникам Валька. Хитрый Ляма – спрятался. Посмеялись.
И ударило по башкам, и начался кошмарный сон, бред. Будто бы вышли все трое из стайки, и будто Махра стал показывать на небо, где летал не то голубь, не то ворона. Вернулись в стайку, и Махра по лесенке полез в голубятню. Загремел оттуда с двумя растаращенными голубями в руках, и будто Пашка вытаскивал его из-за пустых ящиков и корзин, но сам опрокинулся и полетел в другой угол, с маху ударившись там головой о двухпудовую гирю. Но боли будто не почувствовал. Ляма и Махра начали вытаскивать Пашку. Голуби испуганно шарахались, ломали крылья в тесной стайке. Махра дико хохотал, глядя на бьющихся птиц. Потом повалился на спину и улетел опять за корзины, опрокидывая их на себя и матерясь. Пашка, будто обидевшись на Махру, вышел во двор и пошёл на улицу, но в широком, между глухой стеной дома и забором, проходе остановился и, покачиваясь, обернулся назад. На месте стайки было почему-то несколько по-осеннему промокших стаек. Они кучились, лезли одна на другую. Пьяной гармонью растягивался, выгибался забор. У ног его в лужах валялся двор. И тут же маленький Ляма зачем-то вспрыгивал на доски забора. Будто пытался перемахнуть в свой двор. Но забор стряхивал его, отпинывал, и Ляма отлетал, опрокидывался навзничь. Потом, скуля, пополз на карачках вдоль играющих досок забора, ступал руками как лапами, до крови раня их о ломкий, жёсткий бурьян. Ткнулся, наконец, в бурьян и затих.
– Все пьяные! Я тоже пьяный! Ха, ха, ха! – чётко, как сумасшедший солдат, засмеялся Пашка и с такой же судорожной, натыкающейся на невидимые углы чёткостью пьяного, сдёрнул себя с места, свернул за дом и пошёл неизвестно куда.
Где дяди Гошин Митька повстречался с Пашкой – неизвестно, но домой к Калмыковым приволоклись они вместе. Когда открылась дверь и они ввалились в кухню – оба пьяные, в грязи – мать попятилась. А Пашка запомнил только резкий белый свет лампочки, ударивший с потолка, и как продолжение этого сжатого света – вылезающие в ужасе глаза матери. Потом все провалилось…
…– Ваня! Видеть своего сына, своего ребёнка… выпестованного вот этими руками, видеть, как он… как он валяется, как он… точно цепями прикован к своей рвоте! Ваня! Что может быть страшнее?! Скажи!
– Успокойся, Гоша, успокойся, – всё бормотал в беспомощности отец. А дядю Гошу бил озноб, и он как в горячечном бреду говорил и говорил без остановки:
– Сто грамм! Ваня! Наркомовские сто грамм! Вот они! Вот они где вылазят! Ваня! А до сих пор умиляются: как же, отец родной, благодетель! Сто грамм! Даром! Да в огонь и в воду за тобой!..
– Ты преувеличиваешь, Гоша, не надо, ты…
– И сейчас, и сейчас наркомовские! И сейчас! Только за деньги, за деньги! В одной забегаловке сто грамм, в другой, в третьей, в десятой – и ползёт строитель новой жизни на карачках в свой двор. Ура! Благодетель! Отец! Да многие тебе лета!.. А мы – молчим… Да об этом на каждом углу день и ночь кричать надо!
– Георгий, личное это у тебя. Не надо, прошу…
– Ли-ичное?.. Слёзы матерей, жён, отцов, тюрьмы, набитые молодежью – это личное?..
– Но ведь никто не заставляет…
– Ага-а! Вон ты как!.. Не хочешь – не пей! Не можешь – не пей! Да это ж… это ж самая подлая, самая иезуитская политика! Спиваются-то – кто? Одарённые, таланты, самородки! Колунам, что в креслах сидят, ничего не грозит. Никогда не сопьются! Вот и воняют ехидненько, вот и воняют подленько: не можешь – не пей, никто не заставляет, хи-хи-хи… Ну как же: если водку убрать – всю милицию разгонять придется, все суды… тюрьмы закрывать! Ну а этого допустить никак нельзя! Ни в коем случае! Никогда-а…
Отец нахмурился, а дядю Гошу всё несло дальше:
– В Америке! В Америке пошли на сухой закон! Ведь было! Миллиардные убытки за десять лет! Миллиардные! Волки, зверьё, а пошли! Потому – работяга запился, прибыли стали падать. А у нас?.. Друг-товарищ-брат – и водка! Социализм и море разливанное! Алкоголизм плюс электрификация всей страны! А? Ваня!.. Да Ильич из гроба бы встал, знай он, что сейчас стало! А мы ещё в коммунизм с пьяными шарами собираемся лезть! Да я… да я убить готов порой Митьку, а его не виню! Не виноват он! В корень надо смотреть, в самый корень: кому надо, чтобы народ пил? Кому?!. Господи, кто услышит меня, кто?! Ваня, пойми, нельзя испытывать людей водкой, нельзя. Преступно! Подло! Ведь так и ползет вся грязь наша с водкой во главе из поколения в поколение. И дальше будет ползти. И не остановить её, и не вычистить никогда из нашей жизни. Как бы ни старались. И пойми, Ваня, всегда будет так, всегда! Пока водку не задавим, водку! Так болото и будет стоять. Незыблемо! Вечно! И всё новые и новые поколения засасывать, всё новые… А да что там! Мне-то что делать? Скажи! Вон у тебя Пашка растёт. Что он видит вокруг? Неужели не боишься?.. Все повернулись к забытому Пашке. А Пашка сидел, замерев в красном стыду, не мог поднять глаза на родителей и дядю Гошу.
16
В понедельник, за пять дней до открытия охоты, мать погнала Пашку на базар за картошкой. Заодно Пашка решил корм для голубей посмотреть. Свою картошку – три мешка осенью накопанных – умяли за зиму и не заметили. Накануне Пашка слазил в подпол – чисто! Вот уж мать накинулась на охотничков, вот уж припомнила им всё. И то, как поленились они резать картошку на три части, а резали только на две, когда сажали («Куда нам на три части, Маня! И надвое – за глаза!»), и то, как кое-как повтыкали ту картошку да и на охоту свою понеслись, и ей, матери, пришлось потом за ними пересаживать. Всё припомнила охотничкам, всё-ё…
– Да ладно тебе, Маня, – примирительно сказал отец. – Пашка вон сходит на базар.
Маня хохлаткой подлетела к мужу.
– А денежки? А денежки? Вынь да положь?.. Сходят они. Герои какие…
Виновато крякнув, отец полез за спасительным кисетом.
…Длинный, без окон, глухой павильон сквозил чахлым светом, земляным духом картошки и суматошно путающимися в стропилах воробьями.
Выбирал картошку Пашка долго, добросовестно. Под насторожёнными глазами продавцов он мял, тёр, давил картошку, колупал, нюхал зачем-то её. Наконец выбрал и взял полведра в сетку. Крупная тётка, упрятавшая под себя целый мешок картошки, как фокусник платочки, вытягивала из своего бурого кулака замусоленные бумажки – сдачу Пашке.
Пашка пошёл к мучному базарчику. Через дорогу находился он, под длинным, прокопчённым солнцем навесом. Будто крышу одну повесили в воздухе, а дом подвести под неё забыли. Мука там бывала редко, но корму «для птисы», как говорили чалдоны, – навалом. Мешки стояли по всему базарчику. Сам корм – осот, гнилые семечки, колотый горох, камешки, земля, пыль – в общем, «что нам не гоже, то вам дороже».
Пашка подходил к мешкам, черпал железной чашкой и нарочно сыпал «корм» над мешком высоко – пылища! – серый флаг на ветерке полощется.
– Проходи, проходи, байстрюк! – лузгая семечки, вяло отпугивали его краснощекие кержачки.
– А чего сор со двора смели – и продаете? – огрызался Пашка.
Спиной к тому ряду, где он шёл, стоял ещё один ряд мешков, и в нём возле какой-то девчонки-подростка всё время роился народ. «Муку продает», – догадался Пашка. Он продолжал рыться в мешках, но глаза его почему-то всё время вскидывались на эту девчонку. Несмотря на теплую погоду, та была в здоровенной задрипанной телогрейке с засученными рукавами, в длинной, мешком, юбке, взрослые кирзачи на ногах, а на голове толстый, в клетку, платок. Пашка присел к очередному мешку, сунул в него руку да так и застыл…
– Ну чё расселся?! – заорала на него кержачка.
Да это же!.. Это же!.. Пашка боком, боком пошёл вдоль ряда, не сводя глаз с девчонки… Она! Старушонка! Гребнёва! Мукой торгует! Неужто ворованной?.. Да какой же ещё! Вот тебе и святоша-а!
Натыкаясь на мешки, Пашка продрался полукругом к концу ряда – сбоку уставился на старушонку. Точно! Она! Под крестьянку, под колхозницу, гадина, работает! Ишь вырядилась. И где только рванье такое откопали? Вот тебе и Склянки. Вот это да-а!
К старухе всё время подходили покупатели, брали-перетирали пальцами муку, но старуха зло отталкивала их руки, будто мух отгоняла, и ровняла, ровняла муку, словно следы свои заметала… Вот так набожная! Вот так святоша!
Пашке показалось, что на другом конце базарчика промелькнула тётя Лиза… Тётя Ли-иза? Да какая она, гадина, тётя Лиза? Змея! Змейка бигудинная! Вот кто она! Ну ясно: эти гады оба здесь – не старуха же этот мешище притащила… Пашка заметался среди мешков, выскочил из базарчика и ударился домой. И про корм для голубей забыл.
На другой день Гребнёв, увидев Пашку во дворе, подозвал и спросил, почему тот не приходил вчера. Вечером…
– Некогда было! – Пашка ухватил в кулак заострённый конец штакетины, зло уставился на свои сапоги. – К экзаменам надо…
– Зря-я не приходил, – Гребнёв будто не замечал Пашкиной злобы. – А я как раз вчера новый па-атронташ взял. В кульмаге… Айда, п-посмотришь? – кивнул он на свой дом.
И Пашка… пошёл.
Так ведь человека-то хлебом не корми, а дай поучить кого! Почти два месяца токовал Пашка глупым тетеревом у Гребнёвых. И оглох, и ослеп! Ну как же, всю жизнь его учили, зато теперь учит он! И распустил хвост, и токует! А там его слушают, там ему внемлют… И ведь узнал всё! Своими шарами увидел! Нет – снова попёрся!