Тогда старуха сама подходит к Пашке, вытирает ладонью свой жабий рот и лезет целоваться. Пашка в ужасе отпрянул, но старуха все-таки жамкнула его в край рта, а потом стала совать в руки два яйца – красное и синее. Пашка молчком отбивается, старуха молчком суёт яйца. Тут из «зало» вышла тётя Лиза, по-кошачьи прищурилась на Пашку и стремительно, мокро поцеловала. Прямо в губы. Пашка аж отбросился. А тётя Лиза уже вручает ему кожано-коричневый кулич, как распухший гриб с белой макушкой. Оказывается, Пасха. Праздник. Фу-у ты! Да-а…
9
Летом из зашторенного мрака квартиры Колобовых в тихо остывающее золото вечера всегда неожиданно вылетал совершенно невероятный, мужской глубины и дикости, женский голос. Дребезжаще тыкая одним пальцем в расстроенное пианино, Полина Романовна пела:
…поймёт как я стр-радал и как я стра-а-ажду-у!..
С большим возмущением захлопывал окно Пашкин отец.
– Ты смотри – поёт! А? Нигде не работает – и поёт! – Друг отца, дядя Гоша, смеялся, а отец всё продолжал удивляться: – Ведь этот мерзавец свиней в детстве пас! А сейчас паразитку держит. Ну как же – может! Куда идём, Гоша? Что это за барыньки вокруг нас? Чуть «бугор» – так дома у него паразитка! А? Да работать их, гадин, работать заставить! Мешки, камни таскать! – стукал он кулаком по столу.
…люблю тебя, люблю-ю-ю тебя-а-а!..
Рвался страшный голос в форточку. Отец замирал, затем беспомощно оглядывался на всех: да что же это такое?.. Дядя Гоша хохотал. А отец уже с лихорадочной поспешностью тянется, подпрыгивает, ловит форточку, захлопывает её, наконец, и руки даже отряхивает, словно измазался об этот голос в форточке.
– Певица эта вон моей: «Мамаша, помойте мне, пожалуйста, полы. Я вам три рубля заплачу». А эта… – муж зло глянул на жену, – мамаша, сорока лет от роду, идёт и моет! А, Гоша?.. Ия тебе пойду ещё! Ия тебе!..
– Ишь, ишь, разбушевался! – скрестив руки на груди, смеялась мать. – Испугались тебя…
Отец аж подавился – в тылу измена! – стукал кулаком, головой мотал:
– Ты меня знаешь, Маня! Это тебе не охота моя! Это тебе…
– Да ладно уж, Ваня! – Жена прильнула на миг к плечу мужа. – Сказала ведь: не пойду больше…
– И деньги, и деньги чтоб отдала! И деньги! – не унимался отец. Он схватился крутить самокрутку, но руки тряслись, махорка просыпалась на клеёнку. Глядя на него, все молчали, но отец не замечал своих прыгающих рук и, блуждая взглядом, говорил: – Парнишку совсем забили, паразиты…
– Неужели бьют? – испуганно спросил дядя Гоша.
– Эх, Гоша, да разве ж только кулаками можно бить человека? Ведь он, скотина, продыху Юре не даёт! «Куда пошёл? Откуда идёшь? Немедленно домой! Ну-ка дыхни!» (Это он на табак.) И всё это на глазах ребят, его товарищей. Разве это воспитание?.. Попробовал бы вон Пашку моего так ломать – он бы показал ему кузькину мать! «Я кому сказал?! Ты забыл мой приказ?!» Ну мальчишки и подхватили: Приказ да Приказ… Так и стал Юра Приказом. Пашка вон всё…
– Да чего я-то сразу? – возмутился Пашка. – Ляма это прозвал…
Отец махнул рукой. Взглянул на дядю Гошу. Но тот уже не слышал никого вокруг – сидел грустный, потухший, полностью ушёл в свое, горестное, больное, неразрешимое. И отец, всей душой сочувствуя другу в его несчастье, уже подосадовал на себя, что заговорил о Юре, о его папаше преподобном и вообще о воспитании детей.
У дяди Гоши было два сына, погодки – Коля и Митя. В начале войны обоих призвали. Коля погиб в первые же месяцы. Когда Ивановы получили «похоронку», тетя Даша сначала ослепла от горя и слёз, а через полгода умерла. Митя прошёл всю войну без единой царапины, но домой вернулся сильно пьющим. А спустя год-полтора вообще стал горьким пьяницей. Несмотря на слёзные просьбы отца, его отовсюду гнали с работы, он часто попадал в милицию. Пил он чаще с Лёвой Тавриным, или Лёвой Лёгким по прозвищу, бывшим хирургом, тоже фронтовиком. Тот вообще частенько пропивался буквально до нитки и тогда бегал по городку в поисках выпивки налегке – в белесом материном пыльнике, пустой и лёгкий, как балахон. И хотя пьяниц в городке всегда хватало, и особенно после войны, – эти двое были как приятная заноза у всех: они «не умели пить». То они по пояс валандаются в городском пруду – обнимаются, плачут, целуются и падают, а пожилой казах – милиционер Чегенев – снимает сапоги и лезет их вытаскивать. То у Левы, окончательно одурев от водки, мотаются на балконе, пытаясь «обличать» прохожих. То добровольцы выкидывают их из зрительного зала на улицу, а сами возвращаются досматривать прерванную картину. То оба валяются напротив редакции, и старенький дядя Гоша пытается оттащить их по очереди во двор, а на втором этаже в окне брезгливо морщится какой-нибудь Сергей Илларионович… И всё вот такое постыдное. А ведь один был врачом, прекрасным хирургом, а другой до войны писал стихи, печатался.
Протрезвившись, Митя жестоко страдал. Дважды уже вынимали его из петли. Но проходила неделя, другая, и всё повторялось. Человек попал в Белый Круг, выхода из которого не находил.
Нередко, провожая дядю Гошу домой на окраину городка, Пашка видел, как при встрече с каким-нибудь знакомым дядя Гоша напрягался весь, натягивался. Как, разговаривая, краснел, в глаза не мог смотреть этому знакомому или, наоборот, напряжённо ловил скользкий взгляд. И ждал. Ждал только одного, что вот сейчас, вот в следующий момент знакомый заговорит о его сыне. И дожидался. Знакомый, забывая даже подмаскироваться сочувствием, с откровенным злорадством выкладывал про Митю свежую гадость. И что было, и чего, чаще, не было.
Пашка не выдерживал.
– А вы видели?..
Нет, они не имели счастья видеть такое, и слава богу, но вот говорят же…
– Говорят – в Москве кур доят! Понятно?..
– Не надо, Паша, – останавливал его дядя Гоша. Потом понуро шёл прочь.
А что дядя Гоша передумал и перечувствовал дома, один, когда по вечерам поджидал сына, когда вздрагивал от каждого шороха в сенях, когда пьяно мотнувшаяся в окошке тень поднимала его, и он, обмирая как пух, выносил себя во двор, к калитке… Весь ужас и страдание его в такие вечера можно было только представить.
10
Ещё до того, как уехать Колобовым из Пашкиного двора, весной Пашка и Юра рыбачили черпалкой на Иртыше. Вода уже просветлела, и ничего в сетку не попадалось. Пашка поднимал и поднимал тяжёлую черпалку, сетка с шумом выкидывалась из воды и, вся в слепких пузырях, как-то ехидненько покачивалась: а вот и пустая, вот и пустая!.. Прошли так с километр по хрусткому галечнику – бросили черпалку: чего воду пустую сачить!
Ребята стянули рубашки, майки, сели на галечник, подставили белые спины прохладному ветерку и солнцу. За Иртышом на пологом взгоре распахнуто дышала пашня. Чёрными кострами бились над ней грачи. Ещё выше, на самой макушке взгора, щурилась на солнце деревенька. В сизой дымке неба по-весеннему рассыпались над домиками тополя. Сбоку пашни, по зелёному телу взгора, содралась и розово подживала дорога. Как по живому везлась по ней к деревеньке лошадка с телегой и мужичком… И казалось, что и жадно дышащая пашня, и костры грачей, и деревенька с будто рассыпанными и заколдованными над ней тополями, и лошадь на розовой дороге, и весенний, пьющий солнце воздух – всё это было и будет вечно, всё это навсегда…
– Как спокойно всё вокруг… и ласково, – мечтательно светился Юра. Упершись худыми руками в галечник, походил он на белого тощего ангела с торчащими крылами.
Пашка согласился с Юрой, кинул камушек в воду и вдруг спросил:
– Юр, а где твоя мать? Ну, настоящая?
Лицо Юры сразу потухло.
– Я не знаю, Паша, но думаю, что она в Свердловске.
– Как это?!
– Папа мне сказал, что она умерла, когда я был совсем маленьким. Но это неправда. Она жива. Мне бабушка сказала.
Юра оторвал руки от гальки, обнял колени и невидяще уставился на несущуюся воду.
– Юр, ты про бабушку… Какая бабушка?
Юра очнулся и, словно заново видя в реке всю свою жизнь, начал о ней рассказывать:
– Папина мама. В Омске мы жили. Когда папу взяли на фронт, мы с бабушкой остались вдвоём. Однажды вечером она мне сказала, что мама моя жива и жила до войны в Свердловске. И я там родился. А потом они из-за чего-то разошлись с папой. Я очень обрадовался. Ну, что мама живая. На другое утро проснулся и хотел позвать бабушку, чтобы она ещё рассказала про маму. Позвал, а бабушка молчит, подбежал к кровати… а она уже холодная…
– Ну а мать-то, мать-то чего?
– А про маму бабушка только сказала, что зовут ее Любой и она медсестра. А где живет – бабушка не запомнила. Малограмотная она была, вот и не запомнила адрес.
– А отец? Отца спрашивал?
– Нет.
– А почему?..
Юра молчал.
– Ну и дурак ты, Юра! Да сразу за грудки: куда мать мою подевал? Отвечай!.. А ты…
Юра судорожно тёр большим пальцем гальку, и Пашка почувствовал, что Юра сейчас заплачет.
– Ну ладно, Юра, ладно, дальше-то чего было? С кем ты жил?