– Плохо, – вздохнул боярин. – Если до утра не полегчает, то нужно звать попа… Бедная дивчина! Такая молодая, красивая…
Славута провёл ладонью по глазам, словно согнал с них невидимые слёзы. Ему и вправду было жаль эту молодую жизнь, что, не успев расцвести, вот-вот могла угаснуть.
Сколько помнил себя, он всегда остро ощущал чужую боль и чужое горе. Когда был приставлен князем Всеволодом к княжичу Святославу, то вскоре привязался к нему, полюбил, как младшего брата, и его неприятности, обиды, болезни и неудачи воспринимал как свои собственные. Когда, бывало, княжича за шалости наказывали ремнём, он подставлял под ремень свою руку или принимал вину на себя. А если на конюшне лупцевали за провинность холопа, то тоже кидался на его защиту, хотя за это часто перепадало и ему.
Позднее он научился выхаживать при болезнях своих детей и княжеских, в походах не только подбадривал воинов песнями и рассказами о прошлых походах и победах, но и лечил больных, перевязывал раненых, стягивал в лубках сломанные кости, вправлял вывихи, а при необходимости пускал кровь… И никогда не делал разницы между князем и смердом, между боярином и закупом. Для него все они были людьми, и, когда удавалось поднять кого на ноги, чувствовал себя счастливым.
Не выходил, не поставил на ноги лишь двоих, самых дорогих и родных – свою жену и единственного сына. Жена Евпраксия сгорела десять лет назад в такой же горячке, от которой сейчас тает Любава. А сына, двадцатипятилетнего витязя, привезли годом позднее из-под Лубна, что над Сулою, на носилках между конями, с половецкой стрелой в груди… Две недели боролся тогда Славута за его жизнь, все свои знахарские знания приложил, все мази и отвары применил, приглашал всех лекарей, что славились в округе умением лечить, – и греков, и венецианцев, и немцев, и иудеев, и своих. Ничто не помогло. Никто не спас ему сына. Угас, как свеча, оставив в сердце отца по себе незаживающую рану…
Три дочери – как отломленные ветви. Повыходили замуж – выпорхнули из гнезда. И все далеко – одна в Галич, вторая во Вщиж, третья аж в полесский Туров. И остался старый боярин-гусляр, знахарь и волшебник-чародей сиротой-одиночкой. Читал книги, вёл свою собственную летопись, отводил душу песнями на княжеских пирах, влюблён был в соколиные ловы, а ещё – щедро раздаривал доброту своего сердца людям, которые нуждались в такой доброте и помощи. В последнее время ими стали Ждан и Любава. Полюбил их как родных.
– Неужели помрёт? – вздохнул Самуил.
– Все мы смертны.
– Бедный Ждан! Он всем сердцем полюбил эту дивчину…
– Отчего он так долго не возвращается? Как бы не случилось чего лихого с ним!
– И я его жду не дождусь, – покачал головой Самуил. – Обоз готов уже. Малость подсохнет – и пора трогаться в путь, к половцам, а его всё нет и нет… Мне он очень нужен – знает язык, обычаи, дорогу. Да и смелый, разумный, только бы не сглазить!
– Каким шляхом поедешь?
– Как всегда – Залозным… Правым берегом Днепра до Заруба, там на другую сторону, до Переяславля, а оттуда – к устью Сулы…
– А назад?
– Как Бог даст… Правда, князь хочет, чтобы я ждал его на Ворскле возле Переволоки…
– Какие знакомые пути-дороги! – с горечью в голосе воскликнул Славута. – Сколько по ним хожено, езжено! Доведётся ли ещё?…
– Доведётся, вуйко, – утешил его, как мог, Самуил.
Но тот пожал плечами:
– Как знать… Груз лет за плечами уже начинаю чувствовать.
– Ну, не скажи, ещё не у каждого молодца такая сильная рука и такой зоркий глаз, как у тебя, вуйко! На лету птицу бьёшь!
Славута хотел на это что-то ответить, но не успел. К нему торопливо подошла Текла и шепнула:
– Боярин, Любаве стало хуже! Руки и ноги холодеют… Что делать?
Девушка дышала неровно, с трудом. Глаз не открывала. Лежала на мягких подушках, укутанная одеялом, неподвижно, как мёртвая, и только тонкие белые пальцы шарили по груди, будто хотели вырвать из неё боль, которая жгла её нестерпимым огнём. Нос заострился, под глазами залегли тёмные тени.
– Горячую воду, горчицу несите! Да быстро! – крикнул Славута.
Слуга принёс деревянное корыто с горячей водой. Текла подала кувшинчик с молотой горчицей и длинный половник.
Славута высыпал жменю горчицы в корыто, размешал половником. Попробовал рукой, не слишком ли горяча вода, и после этого, поставив корыто на кровать, опустил в него холодеющие ноги Любавы.
– Давайте кипяток! Будем всё время подбавлять, чтобы не остывала!
Ему подвинули табуретку, рядом поместили бронзовый казан с крутым кипятком. Он зачерпывал кружкой и понемногу подливал…
Медленно тянулось время. Сменили в подсвечнике одну свечу, потом вторую. Ничто не нарушало гнетущую тишину, зависшую в хоромине, никто не говорил ни слова. Ждали чуда. Все истово хотели, чтобы оно свершилось, чтобы болезнь отступила и девушка открыла глаза.
Всё время журчала вода из кружки, моргал, потрескивая, огарок свечи, тянул свою нескончаемую песню сверчок, а Славута ни на шаг не отходил от кровати.
Пропели третьи петухи. Вот-вот начнёт светать. Скоро наступит погожее весеннее утро. Что же принесёт оно в этот полный тревоги дом? Радость? Или горе?
Любава тихонько вздохнула, длинные ресницы дрогнули. Славута положил свою горячую руку ей на лоб и вдруг почувствовал, как он увлажняется прохладным потом. Боярин повернул голову к Самуилу и Текле, к мальчику-слуге, и они увидели в его глазах слёзы радости.
– Будет жить! Разрази меня Перун – будет жить! – прошептал весело. – Смерть отступает… Отступает…
6
Ярило одолел зиму. Даже в глухое подземелье дохнул лёгким тёплым ветерком, заглянул жёлто-серебристыми, пушистыми комочками вербы в узкое оконце поруба.
Солнце день ото дня поднималось всё выше и выше. В небе прокурлыкали журавли, прокричали гуси, в темницу проникал тёплый дух земли, смешанный с волнующими запахами весенней зелени и клейких почек, кружил голову.
Ждан целыми днями не отходил от оконца. Смотрел на небольшой уголок двора в нём и представлял широкий безбрежный мир – разлив на Десне, зелёные боры и тёмные, ещё безлистые рощи на горизонте, узкие полоски озими на полях, тёмные провалы оврагов, бездонную голубизну неба.
Как хотелось ему туда – на волю! Дышать опьяняющим воздухом весны, промчаться босиком по тёплой береговой траве, подставить лицо и руки золотым лучам Даждьбога…
Но цепь позволяла дотянуться только до оконца.
И то хорошо. Невеликая, но радость: иметь возможность стоять так и час, и другой, смотреть на волю. Пока не задрожат, не подломятся от усталости ноги и не зарябит в глазах от ярких красок дня.
Однажды, это было в полдень, вот так же стоял он возле оконца и смотрел из своей темницы на белый свет. И вдруг увидел Ярославну. В пёстром весеннем наряде, в жёлтых сапожках, в белой меховой шапочке, быстро сбежала она с дощатого крыльца и остановилась как раз посреди видимой из подземелья полоски двора, кого-то поджидая.
Поддаваясь какому-то непонятному порыву, возникшему совсем неожиданно, Ждан припал к оконцу и изо всех сил позвал:
– Княгиня! Княгиня Ярославна!
Ярославна вздрогнула. Голос, звучащий откуда-то из-под земли, испугал её.
Ждан ещё раз, но потише прокричал:
– Я тут, княгиня, в подземелье! В порубе!
Княгиня со страхом приблизилась к окошку.
Наклонилась, спросила:
– Ты кто?
– Я княжий конюший, Ждан. Спаси меня, княгиня! Я ни в чём не повинен пред князем. Заступись, умоляю, за меня! Выпусти отсюда! Или хотя бы выслушай меня!