Так вот госпожа Звонкова, вынужденная, ради соблюдения неписаных правил, всё же посещать светские сборища, этих обыкновенных баб опасалась. Их сплетни, их злорадные словечки, вызванные завистью (они-то – при мужьях или на содержании, а она – при собственных миллиардах), их ночные нашептывания приличным людям не могли не вредить её делам. Но суть была и не в одних делах. Эти бабы или дамы как бы и не держали её за равных себе. Их разговоры в отсутствии серьёзных мужчин (но в присутствии нагловатых содержантов разного сорта) были как бы демонстрациями культурной осведомлённости светских душек. Или «штучек», по классификации Салтыкова-Щедрина. Всё они (душки или «штучки») знали, всё читали, бывали на всех премьерах, с горячностью судили о достоинствах модных режиссёров Червякова или Балабасова, спорили по поводу бунта актёров Таганки, интересовались, надо ли читать новый роман Мураками (спрашивали об этом и у Звонковой, а потом многозначительно кривили губы), хихикали, рассказывая о «личной жизни» некоего тенора, самопровозгласившего себя Золотым голосом Евразии и Антарктиды, а какой у него золотой голос, в крайнем случае – фибралитовый; восхищались гастролями приглашённых групп «Юрай Хип», «Ди Пёплз» и чувствительными (в шансонно-блатном с девичьими слезами маринаде) песнями какого-то Стаса… И всё это не выглядело выпендрёжем, а казалось естественным проявлением свойств и интересов женщин, достойно занявших место в элите. И хотя Звонкова знала цену себе и этой самой элите и её женщинам, она в их обществе, вопреки своим установлениям, ощущала комплекс неполноценности. И будто бы стеснялась саму себя. Слышала за спиной, да если и не слышала, то чувствовала. «Тюха-Матюха!», «Марфута без парашюта!», «Купчиха толстобрюхая!», «Ага! Её специально так одевают, чтобы обнаружилась её суть!». Обижаться на сливочных дам или расстраиваться из-за их чуть ли не брезгливого отношения к ней было унизительно и глупо, но Звонкова и обижалась, и расстраивалась. Однажды в своей опочивальне даже слёзы пустила по щекам. Решила: более в светской жизни не участвовать. Но тут же поняла: её «прогулы» породят ещё более обидные сплетни и ехидства.
И особо злорадничать станут шоссейные писательницы. Расцвела мода. Уже с десяток изгнанных из теремов заповедного шоссе жён навыпускали романы (сами сочинили или их белокуро-бледноликие негры) с историями бескорыстных любовей, а потом и незаслуженных страданий главных героинь. Книги их имели спрос. И не только в больничных киосках. Эти писательницы были нынче в моде, и в вечерне-ночных круговертях с шампанским и ликёрами (ну и с «Хеннесси») держались властителями дум. Иными ими и признавались. Естественно, они не могли не выразить своего отношения к низкопробной или низкопородной «нуворихе» мадам Звонковой. Правда, выражали его осторожно, мало ли чего, всё-таки миллиарды были у неё, а не у них… Должен заметить, что Нина Аркадьевна излишне болезненно относилась к степени колкостей собеседниц, преувеличивала их и неоправданно терялась при разговорах любителей или даже знатоков искусств и литературы. Странно это было, странно… Вот и когда в умном, но пустом разговоре одна из светских дам попыталась узнать её мнение о Алексее Александровиче Каренине и о том, брал ли он взятки и допускал ли откаты, она первым делом посчитала, что тут явный подвох, подкоп под неё, и все ждут от неё сейчас неуклюжей нелепости, растерялась и стала что-то невнятно мямлить. Тут же извинилась, мол, мысли её всё ещё не здесь, а на утренних не слишком удачных переговорах, такая у неё подневольная доля, такие хомуты и оглобли. То есть обострила в себе (осознала сразу) чувство неловкости и создала повод для новых ехидств. Взяла со стойки коктейль из крепких, пила глотками, а не цедила соломинкой, как того требовал этикет. Трудно вспоминала, кто такой Каренин, а когда вспомнила, стала вслушиваться в разговор о взятках, откатах и крупном царском сановнике. Разговор шёл без смешков и подковырок, а как будто бы с искренним интересом к нравам значительных людей девятнадцатого века, в пору реформ Александра Второго. Но уж история была тем более одной из самых неточных наук и никогда не способствовала предприятиям Нины Аркадьевны. Однако она вдруг испытала зависть к искренне спорящим. И её-то мнением интересовались, видимо, всерьёз.
Но её мнение, высказанное впопыхах, могло лишь расстроить её саму, кстати, оно, вынужденное растерянностью и секундным смятением, оказалось бы наверняка несправедливым. И стало бы мешать ей жить дальше.
Но мысли об этом были перелётные. Посетили Звонкову и унеслись дальше по пути своего передвижения.
Осталась одна. Или две. Кто она, Звонкова, такая? И не надо ли покончить с Люком?
38
Впрочем, и эти две мысли держались в Звонковой недолго.
Вопрос о Каренине был задан Нине Аркадьевне ещё до привоза в зону её отдыха подсобного рабочего Куропёлкина и до её интеллектуального успеха на приёме деловых людей Франции.
Соображения о Люке рассыпались сразу. А что с ним делать-то? Засыпать его или взорвать нельзя. Если только возвести над ним стальной колпак. И укрыть от любопытных камуфляжной декорацией. Звонкова постановила с Люком не спешить, там само собой что-нибудь и определится… И в рутине дней забыла о Люке.
Звонковой бы забыть и о Каренине и его отношении к деньгам, а она не могла забыть.
Ей всё ещё казалось, что просьба собеседницы высказать мнение о Каренине была связана неизвестно каким образом, но связана с необходимостью её, Звонковой, самооценки и своей натуры, и собственной деловой практики.
С чего бы вдруг возникла такая необходимость, Звонкова объяснить себе не могла.
В небоскрёбе Звонковой на Вернадского в тесноте стеклянных квадратов и прямоугольников имелись справочно-вспомогательные службы. Одной из них, согласно профилю, было поручено (допускалось приглашение академических спецов) изготовить докладную о личности А.А. Каренина, о его нравственных и деловых установлениях. И в частности, исследовать ситуацию со взятками, брал ли их А.А. Каренин и на какие доходы (или хотя бы средства) он существовал.
Докладная, на взгляд Звонковой, вышла бестолковой. Бестолковой для её интереса. Личность сановника стала для неё понятной. Это ладно. А вот ответа на запрос о взятках она не получила. Никаких подсказок в тексте романа исследователи и аналитики (и их чуткие компьютеры) якобы не нашли. А один из нагловатых профессоров, из приглашённых с обещанием достойного гонорара от Звонковой, специалист по Достоевскому, одарил Звонкову советом: «Мадам! При ваших возможностях и ваших деньгах целесообразно было бы отправить в девятнадцатый век частных детективов с «жучками» и камерами наблюдения, они бы всё выяснили. Впрочем, и в девятнадцатом веке были отменные детективы. Могу снабдить вас адресом японского бесполого, а потому и неподкупного сыщика Ри Фандо, а также номером монастырской кельи бесполой же, но проницательной монашенки Пелагеи (не спутайте с певицей). Желаю удач в ваших изысканиях».
«Каков наглец! Каков издеватель! – взъярилась Звонкова. – Ни копейки ему гонорара!»
Но тут же решила отменить своё намерение. Издеватель мог пустить в публику шуточки по поводу её скупости. Или мстительности.
А тут как раз подошёл день приёма деловых людей Франции.
39
Звонкова всех удивила. И тех, кто был среди гостей, и многих людей элиты, в особенности дам, своим смягчившим неловкости приёма обращением к мнению Ларошфуко. Иные из наших дам, и некоторые писательницы в их числе, и слыхом не слыхивали, кто такой Ларошфуко. И удивление это зашуршало по Москве.
Вышла на том приёме ещё одна тонкость.
К Звонковой подошел знакомый посольский, из советников по культуре, с неожиданными комплиментами внешности мадам Нинон. Звонкова насторожилась. Что-то угадывалось скрытое за кружевами его похвал. Обращался он к ней по-русски, мол, ощущает ее затруднения с французским произношением, а потому вести легкий разговор ему проще именно по-русски. Звонкова скоро поняла, в чём суть его доброжелательного подхода.
– Мадам Звонкова, – спросил посольский, – кто ваш кутюрье?
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: