Потом он еще что-то спрашивал, о каких-то пустяках, говорил опять вяло, словно стараясь успокоить Веру, а она не успокаивалась, думала о Сергее и о том, что о ней судачат сейчас в Никольском, досадовала, что сказала: «Я дружу с Сергеем», может быть, сглазила их с Сергеем отношения, надо было сказать: «Я дружила с Сергеем до вчерашнего дня»; она боялась новых вопросов о Сергее, но и хотела, чтобы следователь спрашивал ее о нем.
– Ну хватит на сегодня, – сказал Виктор Сергеевич. – Остается мне составить протокол, а вы прочтите и подпишите.
Когда Настасья Степановна подписала протокол, он встал, и лицо у него было такое, что неизвестно еще, кто кому надоел, он ли Навашиным или Навашины ему. Папку свою из гладкого черного кожзаменителя с незастегнутой «молнией» он взял со стола неаккуратно, и из нее на пол посыпались бумаги, ни одной из которых во время разговора Виктор Сергеевич не вытаскивал. «Вот черт!» – проворчал Виктор Сергеевич и неуклюже присел к своим бумажкам, стал запихивать их в папку. Вера не сдвинулась с места, а мать тут же нагнулась в ретивом стремлении помочь. «Ну что вы, Настасья Степановна, я уж сам, я сам!»
Потом Виктор Сергеевич долго стоял у двери, не говоря ни слова и как бы вспоминая, все ли он задал вопросы и все ли поднял бумаги.
Вера с матерью проводили Виктора Сергеевича до калитки, руку ему пожали, обменялись вежливыми словами.
– Вот уж, – сказала мать, вернувшись в комнату, – как одно началось, так все и пойдет.
– Что? – рассеянно спросила Вера.
– Непутевый следователь-то. Хитрый не хитрый, а непутевый.
– Откуда ты сразу поняла?
– Сразу-то и поймешь…
– Брось ты это.
– Я тебе вот что скажу. В милицию мы опоздали. Там уж побывал кто-то до нас. Может, от Колокольниковых, может, от Чистяковых. И с деньгами. Вот и сунули тебя в прокуратуру, и следователя подобрали на ихнюю сторону…
– Опять ты за свое.
– А за чье же, как не за свое! К нам он явился только к вечеру, а с утра облазил Никольское да все, что ему хотелось, повыспросил.
– Напрасно ты…
– Что ж я, слепая, что ли, или еще какая? Я вижу… А ведь ему такое могли навыдумать… Одних Монаховых возьми. Или Чугуновых. Или Творожиху!
– Мне бояться нечего. Я не виновата.
– Виновата не виновата, а так все повернут, так ославят! Им своих защищать надо…
– Мать, я тебя прошу, давай кончим думать об этом следователе. Ну его к лешему. Хуже, чем есть, мне не будет. Выкарабкаемся как-нибудь. Главное – нам с тобой живыми быть. И здоровыми. Ты меня поняла?
– Поняла, – печально сказала мать.
Потом она спросила:
– Может, отцу написать?
– О чем?
– О тебе. Может, приедет или поможет. Он хотя и беспутный, но деловой…
– Не надо, – нахмурилась Вера. – Нечего унижаться. Слушай, мне эти разговоры надоели. Хватит мне следователя. Я ни в чем не виноватая, и мне на все наплевать. А как тех накажут, посмотрим, спешить некуда. И хватит. Нервы побереги, поняла? И давай перекусим. Девки под окном как голодные кошки ходят…
Мать проворчала что-то в ответ, может быть, Верин резкий тон обидел ее, но спорить она не стала, а вздохнув, пошла на кухню. Жара томила по-прежнему, грозовая туча, обещанная следователем, так и не явилась. Ужинали молча, и младшие сестры молчали, даже Надька, хоть она и ерзала нетерпеливо на стуле и поглядывала со значением на Веру с матерью, будто знала то, о чем они не знали, однако побаивалась открыть рот – вдруг старшая сестра своей тяжелой рукой оборвет ее высказывания. В глазах Надьки были ехидинки, и Вера понимала, что Надька слышала какой-нибудь разговор про нее, но расспросить младшую сестру следовало где-нибудь наедине.
9
Вера, стараясь успокоить мать, в конце концов и себя убедила в том, что следователь не такой уж плохой человек, и никто его не подкупал, не натравливал на нее, просто разговор у него с ней был предварительный, несерьезный, ради знакомства, а главное и существенное Виктор Сергеевич скажет ей у себя в кабинете, куда он обещал ее в скором времени вызвать. И все же неприятный осадок остался на душе у Веры, особенно от вопроса об их отношениях с Сергеем, и, чтобы освободиться от него вовсе, Вера упрашивала себя забыть о следствии и суде, а думать о матери и ее здоровье и о Сергее.
Она теперь не знала, чего ей хочется – явился бы Сергей в их дом сейчас же или пусть он задержится в Чекалине еще на месяц. И того, и другого она боялась. По ее подсчетам выходило, что Сергей должен вернуться из командировки завтра. Но наступило завтра, а Сергей не приехал.
Не дождавшись его, Вера сказала себе с отчаянием: «Ну и пусть, ну и ладно, и без него проживем, если уж у него нет совести. Хоть бы он мне на глаза не попался теперь» – и отправилась в город. Ей надо было в поликлинику, на процедуры и на укол, а главное – попасть к врачам, смотревшим мать, и вызнать у них все.
Она побывала у онколога, у других врачей, волновалась перед их кабинетами, ожидая приема, дрожала и, несмотря на свою сознательность, готова была молиться, чтобы у матери не было страшного. Врачи ее немного успокоили, сказали, что они ничего не утаили от матери, а какого свойства опухоль, покажет гистологический анализ, они надеются, что анализ будет хороший («На плохой, что ль, им надеяться!»), но операцию следует делать в любом случае, и Вера, как будущий медик, должна это понять. «Да, конечно», – кивнула Вера. Здоровье матери вообще нашли не ахти каким – и сердце, и сосуды, и нервы, – и Вере («Отец с вами не живет, да?»), как человеку уже взрослому и вставшему на ноги, нужно было стараться, чтобы жизнь матери шла сытая и спокойная. «Да, да, я понимаю», – сказала Вера.
На улице она снова жалела мать и кляла себя, обещала уберечь мать от любых волнений. «Выросла скотина, – казнила она себя, – скотина и есть. Муж у матери хорош попался, а теперь и дочка выросла!..» Сейчас она сама подумала, не написать ли отцу в Шкотово, не упросить ли его со слезами вернуться ради матери и младших дочек, но тут же решила, что и вправду не стоит унижаться, да и вряд ли бы возвращение отца сделало жизнь Навашиных благополучной. В Никольском долго гадали, отчего это человек надумал завербоваться куда-то на Тихий океан, в дыру, провонявшую рыбой, да еще и из сытого поселка, что у столицы под теплым боком. Почти из самой Москвы. Длинный рубль в расчет не брался, потому как и на месте при желании можно было иметь любые деньги. Посчитали, что Навашин, мужик в самом соку, просто-напросто сбежал от жены, поскольку она женщина стала уже никакая. Якобы спьяну он болтал так одному из своих приятелей, и слов этих, возможно и приписанных ему, но вполне вероятных, Вера не могла простить отцу. Разводиться он не стал, может, по лени, а скорей всего, чтобы при нужде было к кому вернуться в Подмосковье. Дочерей он, видимо, любил и скучал по ним, но деньги посылал не по правилам, редко был щедрым, а подавать на него в суд мать по доброте своей не хотела. Наверняка были теперь у него в Шкотове женщины или одна постоянная баба, хитрая или, как мать, несчастная, и писать ему о тяжком положении матери и ее болезнях было бы сейчас нехорошо, унизительно и даже стыдно. Вера не хотела сообщать отцу про свою беду, не желала ни сочувствия его, ни совета, она вообще не хотела, чтобы он узнал о случившемся. Они жили кое-как без него, проживут без него и теперь.
Сергей так и не появлялся. Вера сидела дома. Продукты мать закупала сама, видно стараясь уберечь дочь от появлений на людях и лишних разговоров, и Вера не противилась ее старанию, хотя и обещала себе не избегать никольских жителей и не бояться их пересудов. Дома было одно и то же – книги, телевизор, кухня, стирка, хлопоты на огороде, – и Вера неожиданно для самой себя заскучала по Вознесенской больнице, красностенной, похожей на крепость, и по своей несладкой службе санитарки.
Она представляла, как сердилась и расстраивалась Тамара Федоровна, главный врач Вериного отделения, узнав, что Навашиной нет на месте, а потом, когда Нина ездила в Вознесенское и рассказала о Вериной болезни, с какой неохотой поставила в Верину смену Нюрку Слегину. Нюрка относилась к своему делу цинично, нянечкой работала без году неделю, а уже набралась, как говорила Тамара Федоровна, равнодушия. Нюрка Слегина вела себя нагло, знала, что медперсонала в больнице не хватает и никто ее не уволит, не боялась даже врачей и выказывала себя чуть ли не главным человеком в отделении. Впрочем, врачей-то она не боялась, зато боялась Веру, та могла ее и высмеять, и осрамить при народе. Поэтому сейчас вряд ли для Вериных больных, особенно для тех, кого она привечала на Нюркиных глазах, наступили лучшие дни.
Хотя ей-то, говорила Вера себе, что теперь до этого… И все же она думала о том, что Нюрка наверняка обижает сейчас безответного тихоню Федотова, контуженного под Клайпедой, к которому каждое воскресенье, пренебрегая мытарствами в электричках и автобусах, добиралась из Мытищ с дешевенькими гостинцами в авоське мать, семидесятилетняя старушка, – при виде ее глаза у Веры становились влажными, Федотову нужны особые слова и ласковые руки, а Нюрке что он, что другие больные – уже и не люди вовсе, а так, чокнутые, психи, которых все равно не вылечишь. Да разве Нюрка закупит все как надо в Вознесенском гастрономе, куда санитарки и нянечки отправлялись каждый день в мертвый час с наволочкой и списком заказов больных на клочках бумаги… Небось Флорентьеву она возьмет «Прибой» вместо обязательного «Беломора», а Григоровичу забудет варенье. И, наверное, в пятой палате не сменит белье, раз уж она, Вера, не успела этого сделать. Да и рубли с больных потянет.
Вера понимала, что, может, и не Нюрка подменяет ее сейчас и, может, она преувеличивает Нюркины пороки, и тем не менее мысли о больнице текли в прежнем русле – Вере все представлялось, как там безобразничает без нее Нюрка. Вера никак не могла признаться самой себе в том, что она скучает по Вознесенской больнице и по своей службе и что вообще она, видимо, любит эту больницу и ее людей. Вера ругала Нюрку и этим как бы признавала, что без нее, Веры Навашиной, ее больным сейчас, наверное, живется хуже. А значит, что-то у нее получается, и это хорошо.
Даже Нине, навещавшей ее, Вера принималась рассказывать о своей больнице, чего раньше никогда не делала. Расспрашивала она о подробностях Нининого визита в Вознесенское, что она там видела, с кем говорила и как ей понравилась Тамара Федоровна. Чувство нахлынувшей любви к больнице и своему делу удивляло Веру, но и радовало ее, обнадеживая неким просветом в будущей мрачной жизни.
Нина приходила к ней, как всегда, ладная, ухоженная, одетая будто в театр, приносила новости. Мать на Верины вопросы отвечала односложно, у сестер Вера и не желала ничего выпытывать, а Нина все знала, умолчать же о чем-либо было выше ее сил.
– Рожнов, говорят, ходит в военкомат. Просит, чтобы его срочно забрали в армию. Он-то единственный совершеннолетний…
– Этот сбежит… Кого хочешь обдурит…
– Никуда не сбежит, – категорически говорила Нина. – Сейчас на них характеристики оформляют.
– Соседи, что ли?
– Ну да, соседи. На Колокольникова, скажем, сочинит Творожиха.
– Она неграмотная.
– Это я так, к примеру… Ну и что – неграмотная. У них соберется военный семейный совет. И Творожиха, конечно, подаст голос из угла, как выручить ребеночка, а тебя очернить…
– Неужели так все и за них?
– Ну что ты! И родители-то их волками смотрят на своих парней. Но ведь жалко. Всех жалко. И тебя жалко. И их. Ведь посадят. Жалко.
– Тебе тоже, что ли, их жалко?
– Могла бы и не спрашивать. Но вообще-то я жалостливая… А есть в Никольском которые и против тебя. Есть. Кому твой папаша насолил, кто считает, что все зло от баб, кто просто так.
– А мне на них наплевать, поняла?