Предпоследний день студенческих каникул – 7 февраля – я провожу в «Ленинке», с упоением глотаю Платона. Вечером, устав от чтения, решил заехать к Анатолию на Малую Грузинскую. Но его нет, меня встречают заплаканная мать, убитый горем отец: «Толю посадили!» Возвращаюсь к себе в общежитие на Ленгорах сам не свой. Впервые в жизни снаряд падает так близко. Что предпринять? Как помочь товарищу? Как вытащить его из тюрьмы? Об этом думаю ночь и следующий долгий воскресный день. Помнится, даже ходил в тот выходной что-то разгружать для заработка, но мыслями весь с узником. С кем посоветоваться? На истфаке учился по путевке Итальянской компартии наш ровесник Эцио Феррера. Советуюсь с ним. Мне известно, что хотя он и коммунист (ИКП), но тихо оппозиционен. «Не надо спешить, – говорит Эцио, – сначала надо выяснить, за что посадили. Может, он курицу украл». Шутка не веселит. К концу дня прихожу к выводу, что я ДОЛЖЕН (императив Канта!) завтра, девятого, в первый день второго семестра заявить протест. Иванова знали на факультете мало. Многих удивляло его поведение: не был членом ВЛКСМ и отказывался даже вступать в профсоюз. На призывы шагать в ногу со временем отвечал: «Я – христианин». Был известен, пожалуй, только исполнением песен Ива Монтана на французском языке. Был талантлив, знал несколько иностранных языков. Более других с Анатолием общались я и Владислав Краснов, которого наши партляйтеры прозвали «эсером». Ну и, конечно, та группа, что съезжалась в «Рабочем поселке». Кстати, в прежнем составе мы больше не собирались. Случись донос и арест, в историю вошла бы еще одна «антисоветская» группа. История… Вот у меня сейчас, в начале XXI века лежит на полке комплект журнала «Былое» за 1906 год. Там подробнейше описаны деяния и соответственно мытарства русских революционеров, включая отъявленных террористов-бомбистов, за 60-е, 70-е, 80-е годы XIX века. Тогда, в 1906 году, все это, видимо, многих волновало и вдохновляло. Журнал-то, наверное, расходился и был популярен. Понес я хронику государственных преступников в букинистический магазин: «Не пропадать же добру, все-таки какая ни на есть – история». Не взяли у меня букинисты макулатуру, никому не нужна. Вот так. А люди жертвовали собой за социализм и свободу, иные и на плаху шли. А потомков ни плаха их, ни жертвы абсолютно не интересуют, покупать книги об этих героях не хотят.
И вот наступает утро 9 февраля. Мы – во вторую смену. Еду на занятия. В 18 часов – лекция по педагогике в аудитории по улице Герцена. Обычно я сижу высоко, сзади. Но на этот раз пересаживаюсь на первый ряд, вниз. Боюсь, что заминка при спуске затормозит мою решимость. После первого академического часа, в 18–45, звонок: перерыв. Я вскакиваю, подбегаю к кафедре и громко – быстро кричу на весь зал-амфитеатр: «Хрущев объявил, что у нас теперь нет политзаключенных. Однако в органах КГБ нашлись люди, которые бросили в застенок нашего однокурсника Анатолия Иванова. Я призываю общественность встать на защиту нашего товарища!»
Три фразы, три предложения мгновенно сломали мой статус лояльного советского человека. На десятилетия я был сброшен вниз, к подошве социальной пирамиды. В зале было человек двести, наш четвертый курс Исторического факультета Московского ордена Ленина и ордена Трудового Красного Знамени Государственного университета имени М. В.Ломоносова (так я радостно титуловался студентом этого «мирового центра науки» в письме домой маме после сдачи последнего вступительного экзамена 15 августа 1955 г.). О Хрущеве напомнил потому, что как раз в конце января – начале февраля 1959 г. состоялся так называемый внеочередной XXI съезд КПСС, принявший теперь уже «семилетний план». (А. Топешкина: «Вехи на дорогах семилетки в будущее, к счастью – не мое»). И на этом съезде либеральный вождь, отец оттепели, действительно с пафосом объявил об отсутствии политзаключенных в СССР. Дескать, при Сталине они были, а ныне – испарились. В это время в политлагеря Мордовии уже был этапирован «Союз патриотов России», сидел математик Револьт Пименов, везли под конвоем группы В.Трофимова, В.Поленова… Сидел под следствием Авдеев. В августе 1958 года получил 25 лет за «контрреволюционную пропаганду» (новый кодекс с лимитом в 15 лет ввели в конце года) «истинно православный» христианин из Казани Калинин. Он «призывал» не ходить на выборы и не вступать в колхоз – я лично читал его обвинительное заключение.
Сказал и сел. Словно взорвалась бомба. Ко мне немедленно подскочили члены партии, комсомольские активисты: «Это провокация!», «Это поступок обывателя!», «Кто тебя научил?» и далее в том же духе. Я отбивался, как мог, экспромтом. Внутренне был доволен, что в последний момент не струсил: сделал то, что решил. В следующий перерыв ко мне подошли и холодным официальным голосом сказали: «В девять, после занятий, тебя вызывают на комсомольское бюро!»
На курсовом бюро – шквал речей: «Провокатор!», «Обыватель!», «Ревизионист!», «Ты замахнулся на славных чекистов!»… Решением бюро я был исключен из рядов ВЛКСМ за поношение «вооруженного авангарда коммунистической партии – органов госбезопасности». Где-то в середине февраля снова прошло показательное комсомольское собрание. Теперь клеймили одного меня. Теперь и Юра Поляков, защищавший меня в декабре 1957-го, отступился: «Он обманул наше доверие!» Собрание подавляющим большинством голосов проголосовало за исключение отщепенца из комсомола и за то, чтобы «просить деканат об отчислении Осипова из университета». «Против», т. е. в мою защиту, поднялось три-четыре руки: Володя Малов, Люся Птицына, кто-то еще.
Позже известили, что я исключен из МГУ за «непосещение лекций». Это была неправда, но неправда взаимовыгодная: начальство снимало лишнее политическое бельмо, а я получал все-таки не волчий билет, а приемлемую бумагу. Действительно, в дальнейшем мне удалось получить диплом заочно в другом вузе. В дальнейшем, а пока ко мне в общежитие – отдельную студенческую комнату на Воробьевых (тогда – Ленинских) горах является милиционер и требует в двадцать четыре часа выписаться и покинуть общежитие и Москву.
Впереди маячили два срока по 70-й статье («Антисоветская агитация и пропаганда») и тридцать лет бездомной жизни. Что ж, слово не воробей… Или: «Слово – серебро, а молчание – золото»? Один день. Один день из жизни советского режима.
«Мы не эти и не те»
«Юность – это возмездие», – сказал забытый поколением пепси (а точнее – пива) Генрик Ибсен. 45 лет назад молодые люди, выросшие под колпаком фарисейства и лжи, осуществили, как могли и как умели, – прорыв к правде, к свету и совести, как они их понимали. Претворился акт возмездия. Дети и внуки тех, кого стреножили (и кто сам стреножил) путы бесчеловечной красной схоластики, – восстали. Взбунтовались против классовой идеологии и против диалектики, лишенной сердца.
Отрицание лицемерия было главным. Поэзия оказалась на первом плане. Поэты «площади Маяковского» в Москве – еженедельных по выходным с 8 вечера до часа ночи (пока ходило метро) собраний под открытым небом с июля 1958 до конца 1961 года – пытались, каждый по-своему, разбудить человеческую массу, встряхнуть попавших под красное колесо или монотонно-серый жернов номенклатуры.
Осенью 1958 года я вернулся с целины, из Северо-Казахстанской области, где в совхозе «Барашево» наш факультет убирал пшеницу, и узнал от Толи Иванова о необычном явлении в общественной жизни столицы. При торжественном открытии монумента Маяковскому, едва ли не самому страстному певцу коммунизма, 29 июля 1958 г. романтик Н.С.Тихонов («Гвозди б делать из этих людей. Крепче б не было в мире гвоздей…») перерезал ленту, а министр культуры Михайлов произнес речь, в заключение митинга советские официальные поэты читали стихи на площади, а когда закончили, их сменили люди из толпы, простые граждане, которые читали либо Маяковского, либо еще кого, либо свои собственные вирши. Это всем так понравилось, что решили собираться и впредь по субботам и воскресеньям. Газета «Московский комсомолец» 13 августа даже дала объявление о намеченных встречах. Читали Маяковского, Симонова, Есенина, Евтушенко, забытого Гумилева, Ахматову, Цветаеву, тогда еще не преданного анафеме Пастернака и многих других. Читали и свои собственные вирши. Когда же в этих чтениях стали мелькать крамольные или просто неконформистские мотивы, собрания рассеяли. Но ненадолго. Где-то с середины 1960 г. «площадь Маяковского» как бы возродилась. Появилось второе дыхание. Еженедельно по выходным публика приходила «на огонек». И хотя рифмы первенствовали, молодежь потянулась и к более последовательному, а не только эстетическому, осмыслению происходящего. Стихи порождали дискуссии. Никто не хотел быть коммунистическим лицедеем, но и буржуем тоже никто не желал быть. Тем более, что все поэты, будь то Юрий Галансков, Владимир Ковшин (Вишняков) или Аида Топешкина, были бессребрениками в самом прямом, буквальном смысле этого слова. Все были стихийными антикапиталистами. Нам одинаково претили и Ленин, и Ротшильд. «Мы не эти и не те», – вдохновенно писал Аполлон Шухт. Сколько неподдельного негодования выражали, например, стихи Галанскова против пошлости бытия людей, прикованных «горстью монет» к вещам, поглотившим душу.
Особенно памятным был вечер 14 апреля 1961 г., в 31-ю годовщину гибели Маяковского, которого, кстати, мы считали тогда оппозиционером. Позже, в лагере, знаток его творчества Андрей Синявский рассказывал, что действительно в последние годы у этого трибуна революции появилась некоторая оппозиционность к режиму. Даже, например, читая стихи «Жезлом правит (милиционер), чтоб ВПРАВО шел, пойду направо – очень хорошо…», поэт делал при этом крайне скорбную физиономию: «вправо» идти не хотел. Но 31-я годовщина его смерти совпала с празднованием успешного полета Гагарина, и наше «сборище» вызывало у властей еще большее отторжение. Они восприняли наш митинг как вызов. В тот вечер при свете прожекторов толпа в 400–500 человек (возможно, и больше) зачарованно слушала наших бунтарей, особенно Толю Щукина: «Сыт ли будешь кукурузой…» Почему-то именно эти строчки взвинтили комсомольскую спецдружину Агаджанова («органы» были в тени, а на плаву была, так сказать, общественность, типа современной путинской структуры «Наши»). Они с яростью бросились к Щукину. Мы плотным двойным кольцом, сцепившись за локти, отбивали натиск ретивых комсомольцев. Возня, крики. Огромный человеческий ком покатился к кинотеатру «Москва». Щукина прижали к стене. Внештатные чекисты схватили, наконец, бунтовщика и передали милиции. Одновременно был схвачен и я. «Держите того, в шляпе, он у них главный!» – вопили агаджановцы. Меня босого метнули в легковую милицейскую машину, в спину бросили выпавшие ботинки. На следующий день состоялся суд (по статье о «хулиганстве»). Щукину дали 15 суток. Столько же хотели дать и мне, но я дико запротестовал против дежурной лжи: «нецензурно выражался». Всегда брезговал мата, даже в молодости. Мое возмущение изумило судью, и мне «скостили» срок лишения свободы до 10 суток.
В 1997 году вышел сборник материалов Людмилы Поликовской «Мы предчувствие… предтеча…» о «площади Маяковского». Людмила Владимировна назвала «политиками» тех, кто не был поэтом, но целенаправленно приходил на эти вечера у памятника. Так вот «политиков» или идеологов пленяли рабочие советы по образцу Югославии (страну эту времен Тито, естественно, идеализировали). Чаяли анархо-синдикалистского варианта социализма. Наши с А.М. Ивановым наработки (Сорель, Бакунин, Шляпников) тут имели успех. Именно с позиций «югославского ревизионизма» была написана программа предполагаемой организации, зачитанная мною в Измайловском парке 28 июня 1961 г. С этого дня те, кто там собрались (Эдуард Кузнецов, Евгений Штеренфельд как представитель Галанскова, Анатолий Иванов, я и будущий автор посадочных показаний Вячеслав Сенчагов), чувствовали себя уже как бы членами подпольного сообщества, возникшего на основе поэтического «маяка». Единение мыслилось во имя политического просвещения, в первую очередь рабочих – по рецептам революционеров начала века. Так сказать, небольшевистский социализм, но и не социал-демократия, которая тоже отталкивала сытым самодовольством (ни один тогдашний эсдек Европы у нас не вызывал восторга).
Итак, было два направления: политическое и «поэтическое». При этом поэт Юрий Галансков и «политик» Осипов были причастны к обоим. В общественном плане нас живо заинтересовали стихийные народные мятежи в Муроме (30 июня 1961 г.) и Александрове (23–24 июля 1961 г.). Не успев осмыслить программу и цели пока еще не созданной «синдикалистской» организации, мы отвлеклись на эти события. Сенчагов предложил съездить в Муром. Он убедил Кузнецова, и они съездили на место происшествия. Увидели сожженное здание милиции. В этом городе старший мастер завода им. Орджоникидзе Ю. Костиков выпил, неудачно сорвался с грузовика на асфальт, разбил голову и без медицинского освидетельствования помещен в камеру для пьяниц.[4 - Излагаю по монографии В.А. Козлова «Массовые беспорядки в СССР при Хрущеве и Брежневе» (Новосибирск, 1999).] В этой камере пострадавший провел всю ночь. Наутро его нашли при смерти. Вызвали «скорую помощь», но было уже поздно. Не приходя в сознание, Костиков умер в больнице от кровоизлияния в мозг.
То есть современный исследователь не упоминает об избиении мастера в милиции. Но тогда в городе многие сочли, что именно милиция забила его до смерти. А по данным историка получается, что вина милиции скорее косвенная: без осмотра врача поместили в камеру. Когда через несколько дней Костикова хоронили, траурная процессия прошла мимо городского отдела МВД. Некто Панибратцев выскочил из колонны и с криком «Бей гадов!» швырнул пару камней в окна милиции. Засим посыпался уже град булыжников. У горотдела милиции возник стихийный митинг. Все проклинали «ментов». «Хулиганствующими элементами» было подожжено дежурное помещение, потом автомашина, а внутри здания начался погром, избиение милиционеров, дружинников и других должностных лиц, включая прокурора города.
По данным Козлова, большинство погромщиков были пьяны и в основном мстили милиции за прошлые обиды. Из КПЗ было освобождено 26 уголовников и 22 «хулигана». Здание милиции было выжжено изнутри. Возвращаясь из Мурома, Кузнецов и Сенчагов узнали по дороге и о похожих событиях в Александрове, в той же Владимирской области. В Александров для сбора информации отправились Кузнецов, Хаустов и Осипов. Поводом для конфликта, случившегося 23 июля 1961 г., послужило задержание двух солдат из Загорска (теперь – Сергиев Посад) местной милицией. Некоторые женщины, видевшие арест, подняли шум. Смеркалось. Толпа в 50–60 взвинченных лиц требовала освобождения задержанных. Приехал подполковник из той части, где служили солдаты. Толпа росла до 100 и потом до 500 человек. С криками «Устроим, как в Муроме!» стали раскачивать автомашину офицера, который пытался бежать. Героем «погони» за подполковником был грузчик Зайцев, герой войны. Этот Зайцев потом ворвался в милицию с «революционными» целями и там был зверски избит такими же громилами, которые приняли его за «мента».
Все перемешалось. Горотдел был подожжен. Власти вызвали пожарных и войска. Пожарным не давали тушить. Штурмовали тюрьму, но безрезультатно. Как пишет Козлов, «во время штурма тюрьмы 4 человека были убиты и 11 ранены…» и «только к 2 часам ночи 24 июля прибывшие в Александров воинские подразделения подавили бунт, а пожарные машины смогли приступить к тушению пожара».
Мы с Кузнецовым и Хаустовым были в Александрове через неделю, по свежим следам, 30 июля. Видели сгоревший остов здания милиции, военные патрули на тихих улочках присмиревшего районного центра. Рассказывать о случившемся никто не хотел. Узнали мало, однако предполагали все же в основе событий социальную струю. С тем и подумывали о листовках, в которых надеялись подчеркнуть момент политического протеста. Но колебались, уж больно расходилось с нашими иллюзиями о народной революции криминальное начало и в муромских, и в александровских беспорядках.
Поэтому до листовок дело так и не дошло, что не помешало следователям КГБ все собрать «до кучи». Любое намерение засчитывали за криминал. Например, статья 70-я, по которой нас судили, говорит об «антисоветской агитации и пропаганде». У меня лично было зафиксировано хоть два крамольных выступления на частных квартирах, куда мы уводили своих сторонников с площади. У Кузнецова не было НИ ОДНОГО публичного выступления, и все равно – «пропаганда»! Теперь, на склоне лет, я осознал, что стихийные массовые беспорядки чаще всего имеют криминальную основу, мотором толпы становится шпана. Историк Козлов так и пишет о «восстании» в Александрове: «Активное ядро погромщиков отличалось прежде всего повышенной концентрацией криминальных или полукриминальных элементов».[5 - Указ, соч., с. 270]
Думается, что массовые беспорядки 1905 года в России отличались тем же. Как и роковой Февраль в Петрограде, когда горьковские челкаши избивали (и убивали) городовых и еще почему-то трамвайных вагоновожатых. Некоторые сегодня взывают к «народной революции». Хотелось бы им напомнить об этой грустной истине. Хотите разгула бандитов, смиритесь, что и вас будут калечить и убивать, как в Александрове изувечили «своего» же Павла Зайцева, «перепутав».
Конечно, есть во всем этом и «гносеологическая» сторона. При неправовом режиме уголовники тоже – жертвы режима и многим действительно есть за что мстить. Это клубок, запутанный поганой февральской революцией 1917 года. Кстати, исследователь Козлов упоминает на странице 287 о наших поездках в Муром и Александров летом 1961 г. на основании материалов Государственного архива.
И параллельно с «политическим» направлением мы активно участвовали и в «культурологическом». Зимой – весной 1960 г. машинописный сборник неподцензурной поэзии «Синтаксис» издал Александр Гинзбург, впоследствии известный правозащитник. В июле издатель «Синтаксиса» был посажен, а в ноябре 1960 г. я издал сборник «Бумеранг». Здесь уже были не только стихи (Щукин, Шухт, Ковшин), но и критические статьи, проза Виктора Калугина (ныне – известный писатель-почвенник), а также размышления художника В.Я. Ситникова.
Последний был значительно старше нас (родился в 1915 году), был большим оригиналом. Не признавал правил русского языка, писал так, как слышится. На картинах любил изображать не лицо, а другое место. Но иностранцам его творчество нравилось, и эти необычные «портреты наоборот» ими охотно раскупались. «Официально он считался душевнобольным и получал пенсию по инвалидности», – пишет знаток «подвальной» богемы Михаил Агурский. Кстати, он же отмечает, что многие художники этого круга «были учениками незаурядного человека Евгения Кропивницкого, учителя рисования в районном Доме пионеров», а его (Кропивницкого) учителем и другом был поэт и бродяга Филарет Чернов, известный своими антирелигиозными стихами в 1922–1923 гг., т. е. в самое сатанинское время. «Это, – считает Агурский, – отразилось и на его учениках».[6 - Агурский М. Пепел Клааса. Иерусалим, 1996. С. 244–245.] До него я успел познакомиться с картинами Рабина, того же Кропивницкого, Вейсберга. Это все были подпольные, т. е. неофициальные, художники. Позже сестра Юрия Галанскова Лена, хорошо знавшая многих непризнанных гениев, рассказывала: «Придешь в их компанию, об искусстве – ни слова, только о «бабках», кто сколько заработал». Как правило, многие из них не ведали никакой школы, систематически рисунку и прочим премудростям не учились.
В своем очерке 1970 года «Площадь Маяковского, статья 70-я» я писал: «Вместе с Анатолием Ивановым («Рахметовым») и кругом наших однодумцев я организовывал выставки этих художников на частных квартирах. Спустя много лет я внутренне отрешился от всякой живописи, которая покидает природу и человеческую душу, мне стал неприятен своим аморализмом абстракционизм и смежные с ним направления, я понял, что полотна Пикассо вопят об относительности всего святого. Но я не хочу зачеркивать свою молодость и свои усилия, отданные в 1960–1961 гг. пропаганде левой живописи. Я ни в чем не раскаиваюсь. Пропаганда формалистических направлений сделала свое доброе дело – пробила брешь в стене конформизма». Сегодня, спустя 35 лет после написания этих строк, я еще более непримиримо отношусь к авангардизму и смежным с ним течениям. Считаю это сатанинским искусством, сознательным бунтом против Божьего мира. Век живи – век учись. Сегодня я РАСКАИВАЮСЬ в том, что согрешил в молодости по части пропаганды псевдоискусства. 35 лет назад, в 1970 году, уже став православным монархистом и консерватором, я еще не понимал, что и хорошая цель (сокрушение большевистского конформизма) НЕ оправдывает средства. Эту часть молодости я перечеркиваю. Вот они – черновики жизни.
Добавлю к этому мнение великого русского художника И.С.Глазунова: «На международном конгрессе в Швейцарии, для больных, теряющих сознание и связь с реальной действительностью, введен медицинский термин «синдром Кандинского»… В основе так называемого абстрактного искусства лежит культ психики больного человека… Черная волна безумия или душевного расстройства захлестнула, к сожалению, содержание творчества многих художников XX века. Доводя искусство до безумия – абсурда, эта тенденция, направляемая стоящими в тени «дирижерами», помноженная на шаманство и кликушество первобытных народов, чтобы не сказать людоедов – дикарей и сатанистов, сегодня стала господствующей на экранах телевидения, страницах журналов и книг».[7 - Глазунов И.С. Россия распятая. М., 1996. С. 75.] Действительно, среди левых творцов было немало психически нездоровых людей. Но мы по молодости воспринимали это либо как печать гениальности, либо как умышленно ошибочный диагноз, продиктованный политическими целями. Подчеркиваю: речь идет о более раннем времени, ДО того, как ведомство Андропова в самом деле взяло такой метод борьбы с инакомыслием на вооружение.
В студенческие годы я успел пообщаться и с некоторыми легальными поэтами, конкретно с Иваном Харабаровым и Юрием Панкратовым, тогда студентами Литературного института, на которых я вышел через их знакомого Бориса Колесникова. Кстати, тот же Колесников из Литинститута меня познакомил и с Игорем Авдеевым. Он любил соединять людей в атомизированном советском обществе. Харабаров прославился стихотворением «Железные люди»:
Поезда тяжеловесные
Сотрясают грудь земли.
Люди ржавые, железные
Мне мерещатся вдали.
И слышны неутомимо
Их шаги и там, и тут,
Тяжело, неумолимо
За моей душой идут.
Чтоб руками неживыми
Задушить меня навек,
Чтоб забыл я вместе с ними
То, что был я человек.
Что тут крики бесполезные?
Не видать кругом ни зги.
Люди страшные, железные,
Неподвижные мозги.
Выхожу один навстречу
Их бесчисленным рядам.
Свою душу человечью
Я железу не отдам.
Панкратов стал известен поэмой «Страна Керосиния», написанной в том же духе, что и «Железные люди». Оба были бунтарями. Часами мы обсуждали в их общежитии втроем-вчетвером-впятером проблемы спасения России от красного ига. В период кампании против Б.Л.Пастернака в литинститутской стенгазете появилась карикатура: «Опасная наседка». Большая хохлатая курица с головой мэтра, автора «Доктора Живаго», своими крыльями прикрывала яйца с едва вылупившимися головенками Харабарова и Панкратова. Между прочим, рядом была карикатура на Беллу Ахмадулину, тащившую на веревочке игрушечную автомашину: намек на то, что ее тогдашний супруг Евгений Евтушенко подвозил на учебу свою жену-студентку. К Пастернаку ее подвязать, видимо, не удалось, так зацепили хоть таким образом. Позднее, когда я уже сидел, Харабаров, как говорят, стал сильно пить. Талант ушел в песок. Кажется, и умер он в поддатом состоянии. Упокой, Господи, душу раба Божьего Ивана.
Андрей Зорин считает, что генерация «пятидесятники» в смысле поколения, а не членов протестантского религиозного объединения существовала. Предшествовала шестидесятникам. Они-то и вышли к площади Маяковского. «Потом они стали диссидентами, учеными, инженерами, обывателями. В поэты, кажется, почти никто не выбился. А тогда они просто были очень молоды… Кто может судить, чья молодость лучше, чья хуже? На сегодняшний вкус, та, старая, на бывшей и нынешней Триумфальной даже как-то веселей».
Не мне судить о своем поколении, но добавлю, что если в этом смысле пятидесятники существовали, то именно «Маяк» был самым ярким проявлением той неповторимой исторической минуты в маске оттепели. Додиссидентского периода.
Кто хотел убить Хрущева?
Возможно, нам с Кузнецовым не дали бы по 7 лет, не будь особо зловещего «эпизода» в нашей деятельности. В приговоре Мосгорсуда от 9 февраля 1962 г., в частности, говорилось, что я «в августе – сентябре 1961 года, совместно со своими соучастниками, обсуждал возможность совершения террористического акта в отношении Главы Советского правительства».
В 1997 году я шел по улице и вдруг увидел у продавца газет свежий еженедельник «Мир новостей»[8 - № 35 от 1 сентября 1997 г.] с броским заголовком на первой странице «Кто хотел убить Хрущева» (без вопросительного знака). Я удивился и подумал, усмехаясь: «Кто же гщг хотел этого?» Купил газету. Оказывается, мы в 1961 году.
Журналист Феликс Покровский в статье «К убийству Хрущева было все готово» совершенно серьезно пишет о нашем «замысле». Говорили ли мы на эту тему? Да, говорили. В августе 1961 г. Хрущев воздвиг стену в Берлине и заявил, что в дальнейшем весь Берлин должен войти в состав ГДР. Он пригрозил западным державам, что если они до 1 января 1962 года не прекратят полеты своих лайнеров из ФРГ в Западный Берлин, то советские войска будут сбивать эти самолеты.
Мы расценили это как провоцирование новой мировой войны. В ноябре 1956 года Хрущев уже угрожал военными действиями Западу в связи с агрессией Великобритании, Франции и Израиля против Египта, и Запад тогда отступил. Теперь, в августе 1961 г., Западу был предъявлен новый ультиматум. Как показывает А.М. Иванов: «Мы считали: Хрущев ведет авантюристическую политику, направленную на эскалацию войны, и я высказал мысль, что возможен вариант «Гаврило Принцип наоборот», то есть одним выстрелом предотвратить войну. Но Ременцову я не верил. Выдвигалась кандидатура Эдика Кузнецова».[9 - Сб. Людм. Поликовской, с. 237.] Да, где-то около трех недель эта идея, именно как идея, обсуждалась. Виталий Ременцов познакомился с Ивановым в психушке, где он сидел вместе с Ивановым (где Анатолий Михайлович оказался в результате того самого ареста 31 января 1959 г., по поводу которого я возмутился 9 февраля 1959 г.). Он (Ременцов) сам брал на себя миссию снайпера и только просил помощи. Кто-то посвятил в эту идею Галанскова, а Галансков почему-то – Сенчагова. Если верить показаниям неизвестного мне Юрия Стефанова, последний рассказывал о В. К.Буковском: «…то явится с бутылкой пива, изображая гусара, кинет ее с пятого этажа и скажет: «Я взорву XXII съезд партии».[10 - Сб. Людм. Поликовской, с. 131.] То есть даже Буковский муссировал террористическую идею, пусть даже шутя. На «Маяке» можно было, совершенно независимо от наших с Ивановым и Кузнецовым разговоров, услышать нечто подобное. Сам Буковский показывает: «Единственный человек, который относился к этой идее всерьез, был Виталий Ременцов… Я встретил его в 63-м году в Ленинградской психушке… Он был какой-то знакомый друга Осипова, Анатолия Иванова-Новогоднего…, верил ему абсолютно и был вполне готов осуществить убийство советского лидера. За что и поплатился жестоко – просидел в психушке чуть не 5 лет (он был вполне нормален, просто не любил советскую власть)»[11 - Там же, с.18.]. И далее о Сенчагове: «Он принял всю эту затею очень серьезно»[12 - Там же, с. 21.]. В середине сентября 1961 г. в советско-американских отношениях произошел поворот в лучшую сторону, напряженность спала и мы все, включая прежде всего инициатора идеи А.М. Иванова, сняли «террористическую» идею (повторяю, всего лишь как идею) с обсуждения и к ней больше не возвращались. Все!
Дураки мы были или не дураки, но после 18 сентября 1961 г. – я это очень четко помню – идея не муссировалась, не обсуждалась, о ней забыли. Мировой войны не будет, и слава богу! Так что Вячеслав Константинович Сенчагов отправился в КГБ докладывать о том, чего не было. Сообщать о перечеркнутых разговорах. За два дня до ареста, 3 октября, мы с Кузнецовым были у Юрия Галанскова на его квартире на Ленинском проспекте и Юра нам сказал: «Я держу человека, который рвется в КГБ». Фамилию «рвущегося» он не назвал. Мы с Эдиком как могли разубеждали его. Его, может, и убедили, но роковым оказался следующий момент. В эти же дни я встретил Толю Щукина, с которым посидели немного в кафе «Огни Москвы» на крыше ныне снесенной гостиницы «Москва» и расстались. Себе на беду я сказал: «Вот жизнь. Вечер, покой, а завтра суета и очередная акция». Т. е. я имел в виду вечер в Доме культуры или поход в Манеж на выставку живописи, где мы пропагандировали свои антиконформистские взгляды. Сентябрь 1961 года – это были сплошные «культурологические» мероприятия. И это несмотря на то, что я преподавал историю в 727-й школе гор. Москвы более чем по полной нагрузке. Занят я был и работой своей, и «просветительством» по горло.
А поэту Щукину почудился в моих словах намек на теракт. Он побежал к своему другу Сенчагову, к Галанскову, Шухту, Ковшину. Все белены объелись. Сенчагов принял решение спасать демократическое движение от погрома, который, дескать, случится в результате теракта экстремистов Иванова, Кузнецова, Осипова. Сначала посоветовался со старшим другом и наставником, большим либералом Кивой Майдаником, написавшим книжку о революции 30-х годов в Испании. Тот и сам позвонил в КГБ по «либеральным» каналам и Вячеслава Константиновича благословил. Я читал показания Сенчагова от 5 октября 1961 года. Дескать, на «площади Маяковского» было два направления, две группы лиц. Одни – это хорошие советские люди, только слегка ошибающиеся насчет политики партии в области литературы и искусства. И другие – радикалы, стремящиеся к насилию. Конкретно назвал Иванова, Кузнецова, Осипова. Они, мол, затевают страшное злодеяние: «взрыв XXII съезда КПСС». Буквально так. Мало того, что он, ничего толком не зная о наших уже преданных забвению разговорах «Гаврила Принцип наоборот» ДО 18 сентября 1961 г., еще и изображает эти перечеркнутые, похороненные разговоры как действительные на момент явки в КГБ, он еще и просто СОЧИНЯЕТ то, чего и в мыслях ни у кого не было: «взрыв партийного съезда». Словом, дал органам КГБ достаточный повод для нашего ареста. Сенчагов не раскаялся и по сей день. Он и сегодня считает, что спас государство от террористов. Т. е. полагает, что мы так хитро надули органы, что они ничего реального не нашли. Между тем, если бы действительно хоть что-нибудь было, нам дали бы срок за подготовку террористического акта, а не за антисоветскую пропаганду. Но срок нам Сенчагов, конечно, увеличил. Не будь «террористических» бредней, нам за все остальное дали бы от силы 2–3 года. А может, и сажать не стали бы, ведь арест был инспирирован и ускорен доносом о теракте.
Мне горько сознавать, что «источником» фантазий Сенчагова – Щукина явилась моя фраза: «Вечер, покой, а завтра суета и очередная акция». Опасно общаться с экзальтированными поэтами. Опасно для собственной безопасности. Того и гляди, упекут в лагерь. Между прочим, примерно за полгода до нашего ареста Сенчагов обратился ко мне и Иванову: «А не связаться ли нам с американской разведкой?» Мол, они бы помогли в борьбе с режимом. Я лично пришел в ужас от такого предложения. Иванов среагировал спокойнее, но тоже изумился. Спрашивается, сам ли Сенчагов придумал это или его надоумили? Сенчагов, на мой взгляд, летом и осенью 1961 г. вел себя, мягко говоря, не логично. 28 июня он в составе узкой «проверенной» группы в Измайловском парке полностью поддержал идею подпольной организации и стал проявлять большую активность по части «революционных» помыслов. Именно он убедил Кузнецова съездить в Муром для изучения случившихся там событий, как предполагалось, «народного восстания». И они съездили и обследовали. Инициировал он и нашу другую поездку (30 июля) – в Александров. А потом внезапно у него резко изменилось настроение, он вдруг решил «выйти из игры», опомнился, так сказать, и 9 августа (я запомнил эту дату, потому что это мой день рождения) он мне заявил, что «отходит от политической деятельности» (едва начавшейся) и намерен впредь работать только в сфере науки, экономической науки. Однако, несмотря на УХОД и открытый разрыв с нами, продолжал крутиться и вокруг Галанскова, и вокруг других наших соратников. Бедная наука снова оказалась заброшенной. Почему? В дальнейшем, «разоблачив» экстремистов, он писал учебник по экономике и даже стал министром – председателем Государственного комитета по ценам в правительстве Павлова.
В то время КГБ возглавлял весьма честолюбивый Александр Николаевич Шелепин. Он был в оппозиции к Первому секретарю, так сказать, «справа», сам метил в лидеры, позднее участвовал в заговоре Политбюро против Хрущева. Дело Осипова – Кузнецова (Иванов был отправлен в психушку, так что я оказался коноводом) понадобилось Шелепину, чтобы доказать, как опасен «либеральный» курс Никиты Сергеевича. Стоит чуть-чуть отпустить вожжи, и на тебе: тут же и террористы. Донос Сенчагова – Майданика оказался более чем кстати для «железного Шурика». Думается, состряпанное «дело» тоже сыграло свою роль в последующем ужесточении режима. Так что Сенчагов и Майданик добились прямо противоположного, чем хотели (если «хотели»…).
Спустя год, 28 мая 1962 г., вышел Указ Президиума Верховного Совета РСФСР о дальнейшем зажиме положения политзаключенных, конкретно о двух и только двух видах режима для инакомыслящих («антисоветчиков»): строгом и особом. Ранее, в 1956–1961 гг. видов режима было четыре: общий, усиленный, строгий и особый. Первые три вида – обычная зона с правом хождения внутри заборов (разница была в количестве «льгот»: посылок, свиданий и т. п.). Особый режим – фактически крытая тюрьма в лагере. А нам с Кузнецовым Московский городской суд 9 февраля 1962 г. (судья Коржиков) дал усиленный режим, более мягкий, чем строгий, на котором мы провели год с хвостиком. После майского Указа 1962 г. суды пересматривали всем виды режимов и обычно вместо усиленного давали строгий.
Однако нам с Эдуардом (и добавленным «до кучи» Бокштейном) дали не строгий, а ОСОБЫЙ режим: полосатая одежда, камера под замком, никаких посылок, никакого доппитания и прочее. Особый в основном давали исключительно рецидивистам или тем, кому расстрел заменили сроком. Прокурор Молочков заявил, что «антисоветская деятельность Осипова, Кузнецова, Бокштейна носила особо злостный характер», была широкомасштабной и долговременной, вследствие чего отпетым негодяям в порядке исключения следует объявить не строгий, а – особый, спецрежим. И 8 июля 1963 г. нас отправили на зону ЖХ 385/10 (пос. Ударный) с особым режимом. Мы попали к рецидивистам, среди которых не менее половины были законченные уголовники. Последняя-то статья у них была «политическая»: опасаясь расправы за карточный долг или стукачество, бытовик царапал каракулями «антисоветскую» листовку, что-нибудь в духе «Хрущев» и далее матерная брань, вывешивал ее в зоне на видном месте, тут же крутился, его «арестовывали» в зоне, еще раз судили, теперь уже за «антисоветскую пропаганду», давали весомый срок и отправляли на спец к настоящим политическим. Чекисты убивали сразу нескольких зайцев: усугубляли шпаной моральное состояние политзеков, причем шпаной, которою и воры-законники брезговали, всяким комиссиям из Москвы показывали, какие политические в СССР, использовали эту категорию для слежки и провокаций. Кузнецов свидетельствует: «Такого тяжелого бытия я не видел за все свои 16 лет лагерей»[13 - Сб. Л. Поликовской, с. 225.].