– А за что орден?
– За Гвадалахару, – так же коротко ответил капитан и, протянув Рокоссовскому каску, сказал: – Идемте, товарищ генерал.
На наблюдательном пункте Петрова и в расположении его батальона Рокоссовский провел около двух часов, и за все это время у него не возникло ощущение того, что хоть в чем-то комбат не прав. Все сказанное капитаном в ходе наблюдения находило свое подтверждение.
Когда настало время уезжать, Рокоссовский неожиданно объявил Петрову свое решение относительно его командования в батальоне.
– В общем, так, товарищ капитан. Готовьтесь сдать батальон своему заместителю и отправиться в полк на должность начштаба.
– А как же майор Ерофеев? Что с ним случилось? – удивился Петров.
– Я назначил его на место подполковника Семичастного, отстраненного за неполное служебное соответствие… – не вдаваясь в подробности, пояснил Рокоссовский.
– Товарищ генерал, разрешите остаться на батальоне. Штабная работа не по мне, – попросил генерала Петров, чем вызвал у него недоумение.
– Почему у вас такое неправильное понятие о штабных работниках? По-вашему, там сидят одни бездельники и люди, не способные руководить войсками. Так?
– Никак нет, товарищ генерал. Штаб – это важный командный орган, призванный проводить всестороннее управление войсками, под руководством которого они должны громить врага и одерживать победу, – браво, как на экзамене, отрапортовал Петров.
– Что вы закончили? Какое у вас военное образование?
Для участника Гражданской войны комбат был молод и, значит, свои университеты явно проходил в мирное время.
– Только Академию имени товарища Фрунзе, – глядя мимо плеча Рокоссовского, доложил капитан.
– Так какого черта вы мне тут балаган в отношении штабной работы развели! Постыдитесь, товарищ капитан, – обиделся на собеседника Константин Константинович.
– Потому что хорошо знаю штаб нашего полка, товарищ генерал, – честно признался генералу Петров. – Спасибо за доброе слово, но всем будет лучше, если я останусь в батальоне.
Комбат тонко намекал генералу на толстые обстоятельства, но Рокоссовский был неумолим.
– Как представитель Ставки Верховного Главнокомандования я приказываю вам немедленно сдать дела и отправиться вместе со мной в штаб полка. А в отношении ваших опасений можете быть спокойным. Я здесь у вас буду долго. Все ясно? Вот и прекрасно, выполняйте приказ.
Все, что осталось за скобками этого разговора, очень быстро прояснилось в штабе полка, куда Рокоссовский специально заехал, чтобы объявить свое решение. Там уже был дивизионный особист майор госбезопасности Грушницкий, приехавший расследовать инцидент с Семичастным. Когда Рокоссовский упомянул имя комбата Петрова, он чуть было не подпрыгнул со стула.
– О ком вы говорите, товарищ генерал-лейтенант? – озабоченно спросил Рокоссовского особист голосом человека, желающего уберечь начальство от непоправимой ошибки. – Капитан Петров груб, заносчив и к тому же ещё и трус. В июле прошлого года за устранение от руководства вверенного ему полка приказом командира дивизии он был понижен в звании с майора до капитана.
– Комбат Петров не производит впечатления человека, способного устраниться от руководства, и тем более он совершенно не похож на труса, – решительно заявил Рокоссовский. – На чем были основаны предъявленные Петрову обвинения? Кто дал против него показания?
Генерал требовательно посмотрел на особиста, хорошо зная, как быстро и порой ошибочно принимались решения в отношении людей в июле сорок первого года.
– Против Петрова свидетельствовал его заместитель подполковник Шляпкин, – выдавил из себя Грушницкий, хорошо понимая, куда клонит представитель Ставки.
– И что Шляпкин? Занял место Петрова?
– Да, он был назначен на его место, но не успел вступить в командование. Пропал без вести под Сольцами.
– И что Петров? Снова устранился от руководства? – продолжал задавать вопросы Рокоссовский, интуитивно чувствуя слабость позиции особиста.
– Полк под руководством Петрова принял участие в нанесении контрудара по немцам, а после боев его остатки были отправлены на переформирование. За бои под Сольцами капитан Петров был представлен к ордену Красного Знамени, но командование изменило представление на медаль «За отвагу», – беспристрастно доложил вместо Грушницкого Ерофеев. – К тому же один из окруженцев, сержант Шарофеев, дал показания, что подполковник Шляпкин добровольно сдался в плен к немцам.
– Так почему же Петров до сих пор не восстановлен в звании и должности? Или за ним есть ещё прегрешения? – учтиво поинтересовался у особиста Рокоссовский.
– Его показания никто из окруженцев не смог подтвердить, да и сам сержант был убит через три дня шальным снарядом, – спокойным голосом ответил Грушницкий, давно уже для себя решивший вопрос с Петровым.
– Ну что же, мне все ясно. Александр Евсеевич, – обратился Рокоссовский к исполняющему обязанности комполка майору Ерофееву, – подготовьте приказ на Петрова, под мою личную ответственность. Честь имею.
Когда Рокоссовский вернулся в штаб фронта, командарма было не узнать. Он был во всем согласен с генерал-лейтенантом и заверил, что все выявленные им недостатки в ходе беседы с генералом Стельмахом будут устранены точно в назначенный им срок. Подобная метаморфоза со стороны Мерецкого была вполне объяснима и логична. При правильном и грамотном раздутии дела подполковника Семичастного этот случай мог дорого стоить командующему войсками фронта, но представитель Ставки не предпринял ни малейшей попытки сколотить для себя на этом деле капитал.
В рапорте, направленном на имя Сталина, к огромной радости Мерецкова, о нападении на Рокоссовского не было ни слова. Представитель Ставки ограничился замечанием об отсутствии на фронте хорошо налаженной разведки, указывал сроки исправления этой проблемы и извещал о своем намерении немедленно отбыть в Ленинград.
Командующий фронтом был очень рад отделаться «малой кровью» за прегрешения своих подчиненных и с радостью предоставил Рокоссовскому транспортник и истребительное прикрытие. В воздухе над Ладогой постоянно барражировали немецкие и финские самолеты, и подобная мера была необходима.
Ленинград, в отличие от Волхова, встретил Рокоссовского ясной погодой. Самолет представителя Ставки удачно миновал водные просторы Ладоги и благополучно приземлился на аэродроме. Там генерала уже ждала присланная из Смольного машина, но быстро добраться до штаба фронта Рокоссовскому не удалось. Едва он въехал в город, как начался мощный артобстрел немецкими осадными батареями жилых кварталов Ленинграда.
Выполняя приказ фюрера по уничтожению оплота «большевистской заразы» на Балтике, бравые канониры 18-й армии методично разрушали дома мирных горожан. Используя в качестве ориентира высокий купол Исаакиевского собора, немецкие осадные батареи целенаправленно вели огонь по городским кварталам, стремясь сломить волю осажденных ленинградцев. Желая если не принудить их к бунту против властей, то хотя бы сократить численность потенциальных защитников города.
Приученный к регулярным обстрелам и бомбежкам со стороны противника, при первых разрывах снарядов шофер, перевозивший Рокоссовского, проворно загнал автомобиль в один из городских дворов и проводил высоких гостей в ближайшее бомбоубежище.
Появление военных не вызвало большого интереса среди посеревших и осунувшихся от блокадных невзгод ленинградцев. Для них это было привычным явлением. Сколько их перебывало в убежищах, находясь в кратковременном отпуске, так как расстояние от передовой до тыла измерялось сотнями метров и длиной кварталов, трудно было сказать. На них уже не смотрели с надеждой на скорое освобождение от блокады. Военные стали простыми людьми, делавшими свой нелегкий труд, равно как те, кто стоял у станков на заводах или трудился в больницах и госпиталях города.
Единственная, кто обратил внимание на Рокоссовского и его спутников, была маленькая девочка, смело подошедшая к нему, невзирая на грозный вид генеральского ординарца Божичко. Блокада наложила и на её облик свой губительный отпечаток, и генералу было трудно определить, сколько девочке лет. Возможно, ей было пять, шесть, а то и все восемь или даже девять лет. В условиях постоянного голода дети плохо растут.
Единственное, что осталось неподвластным страшным лишениям блокады, был голос ребенка. Он был звонок как колокольчик, по-детски открытый, доверчивый, и когда девочка заговорила, Рокоссовский сразу вспомнил свою дочь. Так разительно были похожи их голоса, или ему просто казалось, что они похожи. После долгого пребывания на переднем крае, где смерть постоянно смотрит тебе в глаза, встреча с маленьким ребенком всегда рождает воспоминания о недавнем прошлом.
– Дяденька военный, а вы немцев прогоните? – спросил ребенок, с интересом разглядывая сидящего у стены Рокоссовского. Из всех военных она выбрала именно его, безошибочно определив по его лицу доброго человека.
– Прогоним. Обязательно прогоним, девочка, – без малейшей задержки пообещал он и как бы в подтверждение сказанных слов ободряюще улыбнулся.
– А вы когда немцев прогоните, скоро? – обрадованно сказала девочка, подошла и встала рядом с генералом.
– Надеюсь, что скоро, – ответил Рокоссовский и тут же перевел разговор со столь щекотливой для всех ленинградцев темы на другое направление: – А как тебя зовут, девочка?
– Таня, – важно ответила девочка. – Мне шесть лет.
– А где ты живешь, Таня? – Рокоссовский задавал самые банальные вопросы, что обычно задают в беседе с ребенком, и получил ответы, от которых у него кровь застыла в жилах.
– Живу я здесь, а раньше жила на Лиговке, пока наш дом бомбой не разбомбило, и мы сюда перешли. Потому что от дома ничего не осталось, одна воронка.
– А где твоя мама, где папа?
– Маму снаряд на улице убил, когда она за хлебом пошла, а папа ушел на фронт, и с самой зимы от него нет писем. Тетя Соня говорит, что это плохо, но похоронки не было… – девочка говорила эти страшные слова спокойно и буднично, и, глядя в её голубые глаза, генерал не понимал, повторяет ли она слова, сказанные взрослыми, не понимая их страшного смысла, или говорит так от горькой безысходности.
– Так значит, ты здесь совсем одна?
– Почему одна? – удивилась девочка. – Я живу с бабушкой Машей, братиком Мишей и Василием Ивановичем. У нас ещё дедушка Мотя был, но он уснул от голода и всю зиму в кладовке пролежал, пока его санитары не забрали.
Таня рассказывала Рокоссовскому привычную для войны историю, но от того, что это говорил ребенок, каждое слово резало ему сердце и душу подобно бритве.