Иван Васильевич лежал на широкой кровати в царских покоях. Темные занавесы на ней были плотно задернуты. Возле стоял митрополит Филипп, опираясь на тонкий, с костяными ручками посох. Он шептал молитву.
– Видать, отхожу, пресветлый, – произнес еле слышно государь.
– По грехом нашим и беды, – вздохнул Филипп. – За всё плата наступает. Облегчи душу, не томись. Туда, – указал он посохом на потолок, – кроме неё ничего не возьмешь. А она должна быть чиста, аки слеза младенца. Распусти опричнину, помилуй обреченных, покайся за невинноубиенных.
– Всё сделаю, Филлипушка, токма оставь меня покуда, сил нет.
– Оставлю, государь Иван Васильевич. Крепись.
Митрополит собрался уже уходить, на пороге задержался:
– Меня зело судьба великой духовной ценности беспокоит, что с ней будет, ежели… О либерии бабки твоей Софьи размышляю. Кому она без тебя надобна окажется? Растащат, немцам проклятым продадут, а то и вовсе спалят.
– На тебя уповаю, святейший. На твою волю. Поступай как знаешь. Вывези её из Кремля хотя бы в Коломенское, да спрячь покуда в одной из деревенек.
– Так и сделаю, государь.
Слегка поклонившись, митрополит наконец вышел.
Из двери, что вела в столовую палату, тут же появился Василий Губов. На его лице играла широкая улыбка.
– Ишь, поверил, «распусти опричнину», «покайся за невинноубиенных». То же мне, советчик.
– Ну, зубоскал! – резко отдернул занавеску царь. – Не тебе, холопу, над Его высокопреосвященством насмехаться!
– А что, – пожал плечами стряпчий, – я ничего. Просто славно получилось с твоей хворобой. Москва, сказывают, как улей гудит. Филипп-то недаром о твоей либерии печется, не иначе Риму вернуть вознамерился.
– Для чего? – сел на кровати государь.
– Э-э, думаю, митрополит далеко глядит. После твоей кончины… прости государь, кромешники разбегутся, аки зайцы, а войско воевать в Ливонии перестанет. Заявится сюда беспрепятственно Сигизмунд Август, слева направо креститься заставит. Тут-то и выйдет Филипп во всей красе – я, мол, первый с Римом задружился, мне и честь.
Иван подумал, потом рассмеялся:
– Это ты, кажись, хватил. Филипп за православную веру голову отдаст. Хотя… Либерию все ж пусть в Коломенское свезёт, поглядим что далее делать станет. Мне она всё одно покуда без надобности. Давно бы следовало этого попа в каком-нибудь монастыре запереть. Хоть бы в Богоявленском.
– Для чего же возвысил?
– Народ его почитает. К тому же лучше иметь ворога перед глазами, нежели за спиной. Всему свое время.
– На народ оглядываться, без порток останешься, а то и без башки, – ответил Губов и опустился на резной царский трон, который сам утром припер из приемной палаты. – Народ – что стадо баранов, куда погонят, туда и побежит. Когда он прав-то был? Только смуты устраивать. Потому господь и создал царей, чтобы этим стадом управлять.
Государь поднялся с ложа, подошел к столу, налил из шумерского бронзового кувшина с гнутым носиком вина.
– И ты ужо примеряешься?
Василий испуганно соскочил с трона.
– Что ты, государь, я ненароком.
– Ненароком хрен с пророком, – захохотал Иван Васильевич. – Ладно, к делу. Более ко мне никого не пускать, болен и всё. Машку тоже, устроила тут балаган.
После заутренней прибегала Мария Темрюковна. Царица была уже хмельна. То ли от радости, то ли в самом деле от горя, не поймешь. Ивана всего слезами и соплями измазала. Пришлось терпеть, не прогонишь же жезлом, когда в бессилии пребываешь. Стонала, убивалась возле его ног, молила за всё простить, а напоследок приложилась к шумерскому кувшинчику, икнула и исчезла.
– Веди Бориску, – приказал государь.
Из столовой палаты, которая соединялась лестницей с кухней, появился Годунов. Волосы взлохмачены, глаза горят, нос загнут как у ястреба. Ни испуга, ни почитания на лице. Правда, в дверях застыл, но не от робости, а от удивления – в царских покоях еще ни разу не доводилось бывать. Предполагал увидеть несказанное великолепие, а тут – тяжелые беленые своды, собранные в аляповатый лепной цветок, кровать, стол, да стул, каких кругом полно. Только резной трон говорил о том, что это царская опочивальня. И что самое удивительное – ни одной иконы.
Низко поклонился, приложив руку к груди.
– Как дядя? – подойдя к юноше вплотную спросил Иван Васильевич. – Оклемался после знакомства с Петькой Хомутовым?
– Медвежьим салом мажут, государь, – уклончиво ответил тот.
– Ты, гляжу, парень шустрый. Будешь мне верен, аки пес?
– До конца дней своих, государь.
– Ты дьяка-то угробил?
– Нет, государь.
– А кто?
– Не знаю.
– Вот и я не ведаю. Оттого и заболел. Видишь, еле на ногах стою?
Борис промолчал.
– Да токмо у меня ум ясный и рука тверда.
Царь схватил Годунова за черный чуб, притянул к себе. Оцарапал жесткой бородой.
– Пугать не буду, ты не пужливый. Станешь верно служить, опричником пожалую. А то и главным. Заместо Малюты хочешь? Он, сказывают, супротив меня измену замыслил, ядом хотел отравить. Через повара мого Маляву.
– Как же это возможно, государь?
– А ты не перебивай, когда царь говорит. Ах, какие глаза…
Отпихнул Бориса, сел на стул.
– Об том, что я в здравии знает только Васька, Малява и теперь ты. Уразумел для чего?
– Нет, государь, – честно признался Годунов.
– Чтоб убить ядовитую змею, нужно на время затаиться. А вот когда она подползет ближе и раздавить сапогом. В коробке, которую должен был передать Маляве князь Старицкий от Малюты, яда не было.
– Во-от, как… Григорий Лукьянович хотел очернить князя в твоих глазах, государь, и тем больше возвыситься, – быстро догадался Борис. – Для того и дьяка к тебе послал. Тимофей Никитин должен был опередить князя. Раз коробица у тебя, значит, твой брат не передал её Маляве. Но ты вдруг смертельно заболел и теперь все в раздрае – почему, что произошло? Будут думать, что тебя все одно кто-то отравил, начнут выяснять отношения. Настоящий змий обязательно выползет на свет, государь.