Оценить:
 Рейтинг: 0

Священное ремесло. Философские портреты

Год написания книги
2017
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
7 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Да приидет Царствие Твое, – часто, даже в письмах к друзьям Вы цитируете слова молитвы Господней. И останавливаетесь на их пороге. Но откуда оно приидет? В каком облике явится? Станет ли оно завершением земной истории, которая пролагает путь в людях, повинующихся Промыслу и Божественному закону, как полагали Вы? А что если люди вдруг возьмут и изобретут свой собственный промысел и в манифесте о том объявят, и массами овладеют, и погонят их штурмовать само Небо? Идея Царства Божия на земле всегда скользит по краю пропасти, а в России однажды – Бог сохранит Вас увидеть это – она сорвется в багровый мираж. «Есть великая славянская мечта о прекращении истории», – писал Мандельштам в статье Чаадаев, и, возможно, симулякр Царства Божия на земле со слиянием (принудительным) всех душ человеческих в одну[36 - Восьмое письмо.], и явился у нас еще одной попыткой ее, истории, прекращения. Мечта воплотится в утопию, подожжет полмира, но потом сдуется, осядет, рухнет, рассыплется, уступив место видению ушедшего на дно царства, откуда нас когда-то изгнали, но куда мы вернемся под расписными парусами плывущих вспять истории кораблей.

«Мое пламеннейшее желание, – писали Вы Пушкину в 1831 году, – видеть Вас посвященным в тайну времени». Откройте же нам Вы, тайнозритель, где спрятана эта тайна? В том, что «река времен в своем теченьи»[37 - Из последнего стихотворения Г. Державина.] впадает в Божие Царство, и русло ее проложено не где-нибудь там, а в России? Вы лишь едва коснулись ее, но, коснувшись, задели струну, которая надсадным пением своим зовет, молит, требует эту тайну разгадывать. Не умом, не статьями разгадывать, а Востоком и Западом, спорящими внутри нас. И уже два века почти, как разгадывать, Петр Яковлевич, вместе с Вами, коль скоро вольно или невольно, Вы первый и начали тот разговор.

2016

О музыке и смерти

(Александр Блок)

I

Присутствие Блока начинается во мне с непроизвольной пушкинской ноты, с отзвука «веселого имени» или ритма, невзначай просыпающегося в памяти. Словно гармония в истоке едина и нерасчленима, самое сокровенное в ней есть всегда и самое близкое. Судьба и тема одного поэта могут преломиться в звучании другого, словно выплыть из неразличимой глубины. Нередко я пытаюсь разгадать их в каком-нибудь, как бы случайно возникшем мотиве.

Не дай мне Бог сойти с ума.
Нет, лучше посох и сума;
Нет, лучше труд и глад.
Не то, чтоб разумом моим
Я дорожил; не то, чтоб с ним
Расстаться был не рад:

Когда б оставили меня
На воле, как бы дерзко я
Пустился в темный лес!
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез.

И я б заслушивался волн,
И я глядел бы счастья полн,
В пустые небеса.
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса;

Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будешь, как чума,
Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака,
И сквозь решетку как зверка
Дразнить тебя придут.

А ночью слышать буду я
Не голос яркий соловья,
Не шум глухой дубров —
А крик товарищей моих
Да брань смотрителей ночных,
Да визг, да звон оков.

В пушкинской поэзии и, может быть, только в ней существует эта завершенная, незримая слаженность породивших ее стихий. Между той областью, где стихи пребывают еще в нераскрытом, расплавленном виде, и той, где они облекаются в речевые потоки, созидаются ремеслом и застывают в культуре, нет не только противостояния, нет и трещины, шва. Мы не отыщем здесь концов, уводящих в неосязаемое или в сочиненное, рукотворное, и, куда бы мы ни пошли, к космосу или логосу, мы встретим то, что называется гармонией, и означает воплощенную человечность. По мысли Блока, гармония соединяет в себе разнородные стихии – слова и звуки – и лишь чудом они могут полностью слиться. Но чудо всегда единственно; чаще всего невидимые звуковые волны не находят верных им слов, словам не хватает звуковой влаги, корни и смыслы их как бы не достают до подземного тока музыки; само словесное их совершенство бывает докучно и немо. У Блока иное: его стихи еще слишком тесно прилегают к «пламенному бреду», они как бы еще не вполне обособились от той музыки, что вынесла их к слову; к ним пристали отголоски невнятной тамошней речи, их населяют те туманно-болотно-предрассветные существа, что странно смотрятся в человеческом мире. «Его стих был не камень, – говорит Корней Чуковский в Книге об Александре Блоке, – но жидкость, текущая гласными звуками». «Они (стихи) – повторяет тот же критик слова Шекспира, – из того вещества, из которого сделаны сны».

Сны застигнуты поэтом в момент их наивысшей ясности и наибольшей власти над душой. Они открыты и облечены в стихи, те пристанища русской речи, кровом которых мы привыкли пользоваться случайно, сентиментально, без мысли о благодарности. Сама жизнь поэта есть одно из таких пристанищ, запросто обживаемых во всяком читательском воображении. Жизнь и поэзия Блока настежь распахнуты – «здесь ресторан, как храмы светел, и храм открыт, как ресторан». Жизнь каждого стихотворения доступна и в глубине недостижима – «как тайна приоткрытой двери в кумирню золотого сна». Попробуем – вслед за гуляками, богомольцами, усердными работниками поэтических музеев – еще раз подойти к этой тайне, отыскать отражения ее в пушкинском слове…

Блок всегда был дорог мне совсем не мистический, не изысканный, не петербургский, не как ресторанный «бог» (Галич), «с каменным лицом красавца и поэта» (Бунин), а уже как бы бывший – «писать стихи забывший Блок» (Блок о себе), все существенное уже написавший, все понявший, обреченный, оглушенный, прикованный к «бессмыслице заседаний», «обтянутый паутиной» (свидетельства очевидцев), тянущийся только к смерти и замедливший перед ней лишь за тем, чтобы напоследок вольно попрощаться с искусством, Россией, Пушкиным, самим собой.

С того знаменитого прощания мы и начнем наш путь к нему.

II

Его речь О назначении поэта, произнесенная в последний год жизни и посвященная Пушкину, звучит ностальгически. Когда-то Блок предчувствовал гибель отчизны своей вселенной. Предчувствие сбывается: звуковая отчизна умирает в нем самом. Те же бездны и видения вызываются этой речью – хаос, космос, безначальный туман, устроенная гармония – и та же терпкая блоковская прямота в рассказе о них. Но Блока там уже нет. Собственный мир он видит как бы с другого берега, по контрасту с оставленным. И слова его ясны и смелы.

«На бездонных глубинах духа, где человек перестает быть человеком, на глубинах, недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, – катятся звуковые волны, подобные волнам эфира, объемлющим вселенную; там идут ритмические колебания, подобные процессам, образующим горы, ветры, морские течения, растительный и животный мир.

Эта глубина духа заслонена явлениями внешнего мира. Пушкин говорит, что она заслонена от поэта, может быть, более, чем от других людей…»

Ныне она заслонена и от него.

«Плохая физика, но зато какая смелая поэзия!» (Пушкин) – она ведет свое происхождение от тех же волн, что объемлют вселенную, воздвигают горы, управляют мировой жизнью, «состоящей в непрестанном созидании новых видов, новых пород…».

«Поэт – сын гармонии; и ему дана какая-то роль в мировой культуре. Три дела возложены на него: во-первых, освободить звуки из родной безначальной стихии, в которой они пребывают; во-вторых – привести эти звуки в гармонию, дать форму; в-третьих, – внести эту гармонию во внешний мир».

В первом деле своем поэт – медиум, духовидец;
во втором – он – мастер, мастеровой своего таланта;
в третьем – литератор, окруженный чернью.

Ибо чернь господствует в том внешнем мире, куда вносится гармония. Она, как водится, озабочена лишь пользой. Разговор о поэзии редко обходится без поношения того или иного образа черни. Она попирается в духе классицизма: поэт рассеянно бряцает на лире, а чернь по тупости своей требует от него пользы и поучений. Она презирается романтически: душа, завороженная звездами, не желает слышать того, что кругом «о злате иль о хлебе народы шумные кричат». Она обличается социологически и нравственно, и для Блока, следующего теперь хорошо протоптанной и неподкупно-демократической традиции, всякая чернь непременно «светская» – скажем, остряки в котелках, жеребцы-кавалергарды, чиновники из жандармско-цензурного ведомства. Но какой бы ни видел поэт свою чернь и куда бы ни помещал ее, он воспринимает ее как некую противоположность поэзии. Чернь для того и существует, чтобы оттенять собой то, что не-чернь. Тот мир, где поэт по заданиям черни должен «просвещать сердца собратьев» или «сметать сор с улиц», бесконечно далек от безначального «родимого хаоса», откуда посылаются ему звуковые волны…

Когда б оставили меня
На воле! Как бы дерзко я
Пустился в темный лес…

Но поэт не только тоскует о символическом бегстве от черни и не всегда рвется прочь от нее. Изредка, в моменты какого-то опьянения земли, когда сдвигаются породы, когда ритмические колебания, идущие из темных недр, передаются обществу и государству, поэту кажется, что из глубин хаоса хлынула сама поэзия.

И тогда – к ужасу друзей и посвященных в таинства прежнего его искусства – он неожиданно братается с чернью, ищет разделить с нею три главных дела своих. Не лес и не роющий поля ветер становятся теперь зримыми выразителями стихии, но запорошенные метелями улицы и люди на них. Отсюда поэт добывает звуки и слова, которые преобразует в гармонию.

«Гармония есть согласие мировых сил, порядок мировой жизни». Для возникновения гармонии нужно, чтобы «поднятый из глубины и чужеродный внешнему миру звук был заключен в прочную и осязательную форму слова…»

Потом опьянение спадает, и поэт еще острее, чем раньше, начинает тяготиться окружением черни. Но гармония, созданная в момент недолгого упоительного братства со стихией, остается.

Ведает ли он какую-то общую меру между жизнью стихии, звуками из глубины и организованной мастерством человеческой речью? Что есть гармония – облечение плотью, словами, звуками, красками чего-то хаотического, донесшегося из волн, «где человек перестает быть человеком»? Мы вправе предположить, следуя размышлениям Блока, что слух поэта может различить в этой подспудной мировой стихии какой-то внятный нам, обращенный к человеческому миру музыкальный строй и, более того, – некий замысел, вложенный в эту стихию, может быть, ее направляющий. Вероятно, человек с сердцем менее музыкальным, прочнее защищенным от стихий, но более чутким к замыслу, ими повелевающему, был бы более озабочен его истинностью, его соответствием Первообразу всякого смысла, но поэт целиком поглощен своим «вслушиванием», своим посредничеством между хаосом и воздвигаемым им космосом. Притяжение хаоса неодолимо, музыкальная власть его завораживающа, и тому, кто изведал ее на себе, не чужд должен быть и соблазн навсегда с ней остаться, раствориться в блаженной стихии, заслоненной для черни «явлениями внешнего мира».

Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных чудных грез.

Влекущую к себе даль бреда поэт готов признать своей страной. Искушение навеки туда вернуться никогда не оставляет его; только там может он вполне исполнить свое призвание. Здесь же достигается оно чаще всего вопреки требованиям черни, в отречении от срединного общечеловеческого мира с его «пользой» и пошлостью и достигается тайно.

Тайно сердце просит гибели,
Сердце легкое, скользи…

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
7 из 10