– Зачем лезешь в эту гущу?
– Большие деньги, Кузьма Захарович, – повторил Батраков.
– Что-то не заметно по тебе этих больших денег. Довел ты себя, Юрка. Руки-то вон ходуном ходят, – разливая чай, говорил полковник. – Запустил тело, оттого и дух в тебе нездоровый.
Собеседник скептически усмехнулся, взял обеими кистями горячую кружку и, осторожно вытянув губы, подул на кипяток. Кружка мелко дрожала в его пальцах, два из которых были замотаны грязным бинтом, а поверху еще изолентой.
– Кость у тебя прочная, крестьянская кость, – похвалил полковник, потрогав его мосластые запястья. – А мышцы – тьфу! Я тебя ведь по-стариковски воспитываю, а вот попадись, положим, ты мне в армии… Гирю подарил, а ты что? Пропил через два дня!
– Украли, Кузьма Захарович. Скорняк, скорее всего. Он давно гнет искал.
– Пропил и сам не помнишь. Мне же и предлагал, между прочим, мою же гирю, – насупившись, перебил полковник. – Да еще на невинного человека наговариваешь.
– Шкура он, Кузьма Захарович. Сроду у него рубля не выпросишь в трудную минуту. Хоть помирай, бывало.
– Положим, Василий Фомич действительно шкура, я сам готов подтвердить. Но другими, конечно, фактами. Э-э, – махнул он рукой, – что за народишко у нас скопился! Заваль. Нет бы это собраться, сорганизоваться, приобрести инвентарь. По утрам пробежка, турник во дворе соорудить. Сухой закон.
Юра саркастически, искоса взглянул на полковника. Тот заметил этот взгляд и замолчал, запнувшись на полуслове.
– Представляю себе эту секцию, – Юра снова ухмыльнулся. – Баба Вера со скакалкой, Степаныч со штангой, Касым с метлой. А посередке Ундер долговязый на турнике мельницу вертит.
Он мелко засмеялся и закашлялся, поперхнувшись чаем.
– Старую Рой забыл, – угрюмо напомнил Кузьма Захарьевич, сам понимая, что загнул. – В одном ты прав: немощь в народе. На Пашку только надежда, – добавил он. – Я уж понемногу вовлекаю его. Не без сопротивления, конечно, но раз уже пробежку совершили. С ним можно работать.
– Чудной он какой-то, Родионов твой. Пишет чего-то, пишет. Со старухой связался, кашкой ее кормит. О чем они только толкуют с этой ведьмой?
– С чего это она ведьма?
– Жаба у нее живет в аквариуме. Белая, толстая. Я даже подозреваю, что это вещая жаба.
– Ты, Юра, пей-ка лучше чаек, чем глупости говорить, – проворчал полковник. – Да о своей жизни подумай. Россия ему, вишь, спивается.
– Все равно, Захарыч, разъедемся, – серьезно сказал Юра. – Вчера опять приходили эти, осматривали, стены простукивали. Обещали ускорить снос нашего барака.
– Уедем-то, скорее всего, в один дом. Или по соседству расселимся. Будем, брат, и там кучно жить.
– Кучно – не скучно! – Юра улыбнулся внезапно сложившемуся стишку и взглянул на полковника.
Но Кузьма Захарьевич никак не отреагировал на это, молча хмурился и покачивал головой, думая какую-то тревожную думу.
– Честно говоря, Юрий, не особо понравились мне эти жуки, что приходили. Более того, совсем не понравились. И знаешь, Юра, почему? Потому, Юра, что не похожи они на жэковских, хоть и документы у них, и удостоверения. Не похожи, брат, меня не проведешь в этих вопросах. Выправка у них военная, вот что.
– Мне и самому, честно говоря… – начал было Юра, но осекся и, лязгнув зубами, уставился на дверь. Видавший виды полковник глянул туда же и подхватился с места, отступая к шкафу, слепо нашаривая что-то ладонями за спиной.
На пороге кухни высилась страшная иссохшая фигура старухи в белом балахоне до пят. Рот ее был разинут, сухие коричневые руки раздирали воздух, неподвижные черные зрачки полны были тоски и ненависти.
С резким звоном обрушилась на кафельный пол выроненная Юрой железная кружка и, повизгивая, поскакала под стол.
– Родионов! – ржавым голосом раздельно и внятно каркнула старуха. – Он мой. Ему!.. Все.
И умерла.
Это была Клара Карловна Рой.
Клара Карловна Рой
Как быстро меняется окружающий мир!
Человеческий глаз не успевает уже замечать подробностей этих перемен, человеческий ум отказывается удивляться ежедневным, ежечасным перестановкам, передвижениям, что происходят вокруг. Кажется, само время, которое по всем законам должно двигаться с неторопливой размеренностью, заспешило вдруг, рванулось наверстывать упущенное, и замелькали часы, как минуты, дни, как часы, и недели, как дни.
Одна только Клара Карловна Рой не менялась нисколько. По крайней мере, на памяти жильцов дома она оставалась всегда одинаковой. И даже диссидент Груздев, прозванный за страсть к собиранию книг чернокнижником, отсидев свой срок в мордовских лагерях, вернувшись, обнаружил только две вещи во всем доме, оставшиеся на прежних местах – фарфоровую статуэтку «Охотник с собакой» на этажерке у профессорши Подомаревой и Клару Карловну Рой в угловой комнате первого этажа.
А между тем при взгляде на старуху всякий мог бы смело биться об заклад, что она не жилец на белом свете, настолько высохла и износилась ее скудная плоть. От силы еще день-два продержится дыхание в этих пергаментных устах, до первого дуновения, до легкого толчка. Трамвай проедет, продребезжит на повороте – и поминай как звали бедную старуху, рассыплется, как невесомая пыль.
Годах еще в шестидесятых Клара Карловна, уже тогда ходившая при помощи клюки, перенесла три инфаркта кряду, и опытнейший врач, выписывая ее из клиники, так и сказал после ее ухода своей любовнице-медсестре:
– Удивляюсь, как ее земля носит. В сущности, жизни в ней не за что уцепиться. Парадокс.
Однако прошла неделя, и другая, и год, и еще один год, и врач этот пережил скандал развода с супругой, испытал все унижения повторного брака с охомутавшей его той самой молодой медсестрой и в конце концов сам был ею сведен в могилу и выписан из трехкомнатной квартиры на Сивцевом Вражке, и, в свою очередь, постаревшая и увядшая медсестра последовала за ним, оставив квартиру молодому проходимцу из Костромы, а Рой Клара Карловна жила и жила.
Была она одинока и скупа, и, кто знает, может быть, именно феноменальная ее скупость распространялась на само время, отведенное ей для земной жизни, и там, где всякий другой беспорядочно и лихо транжирил годы, она экономно использовала каждое драгоценное мгновение бытия. Ближайшие соседи с ней почти не общались, впрочем, она сама не сказала никому из них двух добрых слов и, кажется, даже не отвечала на приветствия.
Павел Родионов был единственным человеком, сумевшим завести с нею некоторые отношения. Как-то случайно вызвался он, движимый чувством сострадания, принести ей хлеба из булочной, в другой раз принес пакет молока, а потом уже само собою повелось так, что он стал регулярно оказывать ей необременительные для себя мелкие услуги. Постепенно и нечувствительно необременительные услуги стали отчасти и обременительными, но отступиться от старухи он уже не смог, исключительно по слабости своего характера. Проклиная докучную старуху, плелся по слякоти в специальную аптеку для старых большевиков или варил ей гречневую кашу, в то время как по телевизору показывали финал чемпионата мира по футболу и назревал гол.
Кое-какая духовная корысть все-таки была у Павла Родионова, но, конечно, не та, которую имел в виду скорняк Василий Фомич, с неприятным подмигом намекнувший как-то Павлу:
– Кашка, говоришь. М-нэ-э… Навряд она тебе что-нибудь отпишет, зря ты надеешься, Пашка. Зря стараешься, говорю.
Родионов по беглым взглядам, по многозначительным покашливаниям и намекам давно догадывался о подозрениях соседей в части его материальной заинтересованности, но не придавал им значения. Теперь же, в силу одного только духа противоречия, вынужден был продолжать опостылевшие ухаживания за старухой. Единственную выгоду имел он – выгоду общения. Рой интересовала его исключительно как тип, как материал для умственных исследований, как редкий характер. Все, что знал он из случайных разговоров о ее непростой судьбе, чрезвычайно его занимало. Он хотел добиться от старухи ее собственных признаний. Но Рой, особенно в первое время, была слишком немногословна и почти не отвечала ему на осторожные наводящие вопросы. Потом вдруг, когда Родионов стал уже совсем охладевать к старухе, она неожиданно произнесла несколько коротких отрывистых фраз, в которых прозвучала человеческая интонация, проглянуло живое чувство:
– Она мне, хе-хе, в глаза перед смертью плюнула. Ну а я в морду ей из нагана. Хорошенькая такая была. А я вот живу себе.
Павел Родионов, крошивший в тот момент хлеб в аквариум, уронил от неожиданности в воду целый ломоть и дико оглянулся на Клару Карловну, но лицо ее ровным счетом ничего не выражало. И все-таки было в этом каменном неподвижном лице нечто такое, что примораживало к себе взгляд, приколдовывало, притягивало.
Как-то, разглядывая старые фотографии, случайно обнаруженные им в ее тумбочке, был поражен тем, что, оказывается, в далекой молодости была Клара Карловна отменной красавицей, достойной, может быть, кисти самого Врубеля. С тоской подумал тогда о беспощадности времени, так исказившего прекрасные черты. Более того, именно те черты, которые были особенно привлекательны в молодости – глаза и губы, к старости стали особенно отталкивающими.
Из разговоров с ней получил невнятные сведения, что совсем юной девушкой она приехала в Россию откуда-то из Европы, едва ли не на том самом поезде, где был знаменитый пломбированный вагон. На одной из фотографий она сидела на венском стуле, а рядом стоял курчавый человечек, положив ей руку на плечо, и задумчиво глядел вдаль немного выпученными бараньими глазами.
– Брат мой двоюродный, – произнесла Клара Карловна, отвечая на вопрос Родионова. – Рой Яков Борисович. Великий богоборец был. Собственноручно семерых попов истребил и оружие именное получил из рук Урицкого. Умучил его тиран усатый. Не знаю, где и погребен.
– Тридцать седьмой? Незаконные репрессии? – спросил Павел Родионов, радуясь тому, что старуха, кажется, готова наконец разговориться.
– Позднее, – сказала старуха. – Он еще в войну блокадный Ленинград спасал от голода, складами заведовал. Недоедал, недосыпал. Пришли в сорок девятом среди ночи и увели. Не знаю, где и погребен. Эх, Яша, Яша.
– Клара Карловна! – воскликнул Родионов, озаренный внезапной шальной мыслью. – Что же вы бездействуете? Сейчас же все дела пересматриваются прошлые. Вы ведь как родственница незаконно репрессированного большие деньги можете получить от государства! Нужно только документы поднять.
– Деньги? – лицо старухи чуть заметно оживилось. – Вы шутите.