– Что верно, то верно! – согласился с ними и Степаныч, с удовольствием похрустывая зеленым лучком, пучок которого прихватил с поминального стола.
– Жила себе старушка – и на тебе! – в который раз уже за эти дни повторил Юра Батраков. – Вот я чего понять не могу, Кузьма Захарович. Как же это так выходит, зачем же тогда все? Душа, мысли…
– Физиологический закон, – сухо ответил полковник.
– Это со школы всем известно, – не унимался Юра. – Но человек же все-таки не скот бессловесный.
– Иной человек хуже барана, – заметил Василий Фомич. – С барана хоть шкуры клок.
Когда все вернулись в дом и продолжили церемониал поминок, сдержанный и знающий чувство меры полковник Кузьма Захарьевич Сухорук выпил несколько совершенно лишних рюмок. К вечеру уже с трудом выговаривал самые простые слова, а взявшись произнести речь, так и не сумел выговорить имени-отчества покойной.
Впрочем, никто его и не слушал.
Все давно уже распределились по кучкам и группкам, как это всегда бывает при больших застольях, стоял ровный гомон, каждая такая кучка вела свой отдельный громкий разговор, мало обращая внимания на всех остальных и вяло реагируя на произносимые общие тосты.
Словом, поминки вылились в самую обыкновенную пьянку, составившуюся стихийно и неожиданно, правда, с большим количеством еды и спиртного.
В третьем часу ночи в дом осторожно проник Павел Родионов, все это время бродивший в соседних дворах. Вернувшись уже в сумерках, разглядел издалека ярко освещенные окна дома, темные мертвые стекла угловой комнаты.
Хотя и не совсем мертвые: показалось ему, когда он подошел поближе, что вспыхнул там слабый блуждающий огонек, и погас, и еще раз вспыхнул, выхватив чье-то размытое лицо, овал щеки, а затем опять погас.
Заглянув с улицы в кухню и увидев там облепленный народом стол, Родионов понял все. Слабая надежда его на то, что телефонный звонок, так его взбудораживший, был чьей-то злой и неумной шуткой, рассыпалась в прах. Сомнений не оставалось – Клары Карловны уже не было на белом свете, и Павел решил переждать пьянку на улице. Когда все угомонилось и разбрелось, на цыпочках прошел по темному коридору, отомкнул дверь своей комнаты. Заливисто залаял чуткий пуделек из комнаты Стрепетовой, и Павел поспешил укрыться за дверью.
Первым делом кинулся к письменному столу и, засветив лампу, принялся лихорадочно рыться в бумагах. Того, что хотел найти, среди бумаг не обнаружилось, и, посидев некоторое время в бездеятельной задумчивости, Родионов погасил лампу.
Судорожно зевнул и завалился спать.
Утром полковник отправился на пробежку и бегал гораздо дольше обычного, мучимый бесполезным и никому не нужным раскаянием. Вернувшись в дом часа через полтора, Кузьма Захарьевич застал там картину стихийного разграбления комнаты покойной Рой. Собственно говоря, грабить там было нечего, нельзя же всерьез считать имуществом старую, давно оглохшую радиолу, платяной шкаф с кучкой истертых и траченных молью платьев, тумбочку, круглый шаткий стол, лысый половичок и прочую отжившую свой срок ветошь. Все это было вынесено и свалено как попало у мусорных баков на выезде со двора.
Кузьма Захарьевич молча посторонился, пропуская Юру Батракова и Василия Фомича, которые как раз выносили во двор железный остов рыдающей всеми пружинами кровати.
Полковник прошел в дом, заглянул в угловую комнату, постоял на пороге. Щемящее чувство печали тронуло его сердце, так пустынно и разгромленно выглядела комната. Сухой пучок серой пыльной травы одиноко висел на гвоздике в углу, по всему полу разбросаны были фотографии, клочки бумаг, несколько старинных почетных грамот с портретами вождей на фоне красных знамен. Криво торчала сорванная с крепления палка карниза, зацепившаяся концом за край мутного аквариума – странной прихоти выжившей из ума старухи. Все в доме знали, что держит она там вовсе не рыбок, а выращивает уже много лет отвратительную белую жабу.
Между тем снова послышалась ругань, топот ног.
– Ты, Ундер, вообще помалкивай, – услышал полковник голос Юры. – Ты с самого начала не участвовал, так что заткнись, пожалуйста. Аквариум мы и сами сообразим. И вообще, ехал бы ты в свою Прибалтику.
– Да! – поддержал Василий Фомич, входя в комнату. – Пусть едет в свою Прибалтику.
Они долго топтались около аквариума, примеривались так и эдак, приподнимали его, взвешивали.
– Воду бы кастрюлей отчерпать, а то навернуться можем, – сказал скорняк, покачивая головой. – Хотя тину растревожишь – вонь пойдет.
– Скорняк, а вони боишься, – заметил Юра.
– Сравнил. То козел. От козла дух жилой, – ласково возразил Василий Фомич.
– Ладно, – оборвал разговор Юра. – Берись с того конца. В шаг ступай. К Пашкиной двери понесем в нишу, как раз туда встанет. Жабу после выкинем, рыб разведем.
Ухватившись и надув щеки, они вынесли аквариум в коридор, и комната опустела окончательно. Кузьма Захарьевич еще раз огляделся, подобрал с пола почетные грамоты, сложил их аккуратной стопочкой на подоконнике и тоже вышел вон.
«Бабилон»
Было уже довольно поздно. Солнце светило Пашке в лицо. Некоторое время лежал без движения, стараясь не впускать в себя никаких мыслей и воспоминаний о событиях, которые случились накануне, но сдержать их напор было невозможно. Родионов вздохнул, поднялся с постели и отправился в ванную. Возвращаясь, заметил в нише у своей двери аквариум Рой, наклонился и заглянул в мутную глубину. Оттуда смотрела прямо ему в глаза ухмыляющаяся лягушачья морда.
– Ну что ж, царевна, – грустно сказал Павел, подавляя в себе легкую дрожь отвращения. – Будем жить вместе.
Осторожный стук послышался из комнаты старухи. Пашка приоткрыл дверь. У дальней стены стоял Юрка Батрак с топориком в руке. Вид у него был озабоченный.
– Привет, Паша! Ты уже в курсе событий? Я тут пока прозондировал кое-что. Ни фига тут нет, ни намека даже. Что-то в подполье шебаршит. Чихает вроде. Чох я точно расслышал. А она ведь все тебе завещала. Все, говорит, ему, Родионову… Отмаялась старушка.
– Что все?
– Да вот, что ли, грамоты ее. Люстра еще. Больше никаких ценностей. Я уж досконально тут все облазил, пока другие не расчухались.
– Ну-ну, – только и сказал Родионов, закрывая дверь.
Надев куртку и потертые свои джинсы, отправился на службу.
Небо было, как и вчера, чистым и ясным, стояли в нем редкие белые облака. Родионов вышел на дорогу, огляделся, подолгу задерживая взгляд на каждом предмете, словно пытаясь навсегда запечатлеть в сердце этот хрупкий, беззащитный мир, посередине которого стоял старый дом, омытый свежей пеной сирени, – и на душе его посветлело от одного только вида этой живой и недолговечной красоты, от которой веяло тихой отрадой и покоем.
Двадцатиэтажный редакционный корпус располагался на промышленного вида пустыре за железнодорожными путями, в стороне от жилых домов и людных улиц. Здесь, среди десятков вывесок с названиями газет и журналов, на стене у стеклянного входа помещалась и табличка со скучной надписью «Литература и жизнь». Это было место службы Павла Родионова.
В последние месяцы тревожные и разноречивые слухи будоражили редакцию, бродили по коридорам, переходя из отдела в отдел, клубились в углах, выплескиваясь даже на лестничную площадку, где вечно торчали, сменяя другу друга, взволнованные курильщики, что-то глухо и возбужденно обсуждая. Особенно усиливалась смута в те дни, когда в очередной раз к руководству наведывались молчаливые и сосредоточенные люди в малиновых пиджаках, с лицами неприветливыми и высокомерными, с подбородками волевыми, решительными, иссеченными тонкими бледными шрамами.
Секретарше Леночке при появлении этих людей давалось строжайшее указание никого в кабинет не впускать, а грозная заведующая редакцией – Генриетта Сергеевна Змий – сама заваривала в приемной крепкий кофе, наклоняясь над кипящим варевом, что-то подсыпала туда, помешивала и приборматывала, а затем потчевала таинственных гостей, запершись с ними в кабинете главного редактора.
Была смута среди людей, разделение их на партии, фракции, группы. Словом, дух в редакции установился нездоровый, нервный.
Коллега и приятель Родионова очеркист Боря Кумбарович, человек кипучий и деятельный, внимательно следил за событиями, но даже и он не мог сказать ничего определенного, а потому был тревожен и мнителен.
– Странный ты человек, Борис, – удивлялся Родионов. – Расстраиваешься из-за пустяков. Тебе-то что за дело до всего этого? То политика тебя гнетет, то склоки эти…
– Э-э, Паша, не скажи, – возражал Кумбарович. – Тут, брат, нельзя проморгать, никак нельзя. Тебе-то что, а у меня семейство, поневоле задергаешься…
Семейство, о котором пекся Кумбарович, состояло из одной лишь жены его, которая лет на десять была старше и которой он побаивался, а в отместку старался изменять ей при всяком удобном случае. Впрочем, случаи такие выпадали на долю его нечасто. Серьезные женщины не интересовались им, хотя он был остроумен и находчив в разговоре, мастер рассказывать анекдоты. Легко овладевал вниманием – и женщины во всякой компании хохотали до слез, но дальше смеха дело обыкновенно не шло.
Как всегда, лучшую барышню, шепнув ей на ухо два-три заветных слова, уводил импозантный обаятельный Синицын, а погрустневший и разочарованный Кумбарович, честно отработавший весь вечер, жаловался, оставшись вдвоем с Родионовым у разоренного стола:
– Мне сорок пять лет, Пашка, а спроси, что я в жизни видел, что я испытал хорошего? Взять тех же женщин. Ну и что мне выпадало? Так, обсевки одни, поскребыши. Хотя нет, Пашка, вру! Была у меня одна. Была, Паша, у меня, когда я ездил в Юрмалу…
Тут следовал не раз слышанный Родионовым рассказ об одной удивительной женщине необыкновенной красоты и обаяния, которая сама, первая предложила Кумбаровичу свою любовь, и это действительно была любовь – яркая, жаркая и короткая, как всякое настоящее счастье.
– Я плакал, Паша. Первый раз в жизни. Красива, как роза! Да. Так-то вот, – заканчивал Кумбарович свой рассказ, и на глазах его блестели слезы.
Кумбарович вытаскивал носовой платок, сморкался.
– Такая женщина была! Поверишь ли, мы с ней четырнадцать раз за ночь…