– Так их прислали, великий государь.
– Прислать-то прислали! Я просил, чтоб сообщили остаток.
– Сообщили, великий государь. Принести запись?
– Принеси.
Подьячий умчался.
Алексей Михайлович вытер платочком взмокшее лицо. Понюхал платок. Розами пахло. Царица-голубушка розовым маслом на его платки капает, для здоровья. Запах был чудесный.
– Фу! – сказал Алексей Михайлович и тотчас вспомнил про Аввакума, позвонил в колокольчик. На зов явился комнатный слуга.
– За Петром Михайловичем сбегай, за Салтыковым.
– Он здесь.
Явился Петр Михайлович.
– Ты вот что, – сказал государь, с ужасным вниманием пялясь в хозяйственную книгу. – Ты сходи к Аввакуму, скажи ему, пусть о Пашкове толком напишет. Да еще скажи: довольно ему людей простодушных распугивать. Не куры. Мне говорили, где Аввакум побывал, там церкви пусты… Узнай все и доложи о запустении, верно ли?
В комнату вбежал подьячий, быстрехонько поклонился, раскрыл книгу.
– Вот, великий государь! В Домодедове осталось тринадцать петухов, двадцать девять куриц, сто сорок одна молодка.
– Это в остатке? – Лицо Алексея Михайловича стало серьезно и даже озабоченно.
– В остатке, великий государь!
– Приплод не велик, но теперь, думаю, расплодятся, коль сто сорок молодок у них.
– Да уж расплодятся, великий государь.
14
Аввакум писал о Пашкове:
«В 169 Афонасей Пашков увез из Даур Никанские земли два иноземца, Данилка да Ваську, а те люди вышли на государево имя в даурской земле в полк к казакам… Да он же, Афонасей, увез из Острошков от Лариона Толбозина троих аманатов…
Да он же увез 19 человек ясырю у казаков. А та землица без аманатов и досталь запустела…
Да он же, Афонасей, живучи в даурской земли, служивых государевых людей не отпущаючи на промысел, чем им, бедным, питатися, переморил больше пяти сот человек голодною смертию…
Да он же, Афонасей Пашков, двух человек, Галахтиона и Михаила, бил кнутом за то, что один у него попросил есть, а другой молвил: «Краше бы сего житья смерть!» И он, бив за то кнутом, послал нагих за реку мухам на съеденье и, держав сутки, взял назад. И потом Михайло умер, а Галахтиона Матюшке Зыряну велел Пашков в пустой бане прибить палкою…»
И о других многих злодействах, нелепых, страшных, поведал Аввакум.
Закончив писаньице, сказал Анастасии Марковне:
– Знать, пронесло грозу над нами. Пашкову-горемыке достанется. Поделом, а ведь жалко дурака.
– Что его-то жалеть, зверя? – сказала Анастасия Марковна. – Жалко благодетельниц Феклу Симеоновну да Евдокию Кирилловну.
Вот уж ко времени помянула!
Дверь отворилась вдруг, и вошел… Афанасий Филиппович Пашков.
Взошло бы солнце среди ночи, меньше было бы дива.
Анастасия Марковна шею вытянула, руки подняла, но забыла опустить. Аввакум щурил глаза и головой от света отстранялся, чтоб разглядеть: не поблазнилось?
– Я, батюшка! Собственной персоной, ахти окаянный Афанасий.
– Афанасий по-русски «бессмертный», – сказал Аввакум.
– А ты кто у нас по-русски?
– Я – «любовь Божия», Афанасий Филиппович.
– А Филипп тогда кто?
– «Любящий коней».
– Ты – Бога, а я, бессмертный, – коней. – Пашков улыбнулся.
Аввакум пришел в себя, встал, поклонился бывшему воеводе.
– Заходи, Афанасий Филиппович, коли дело есть до нас, ничтожных. Уж очень легок ты на помине: челобитную царю пишу о деяниях твоих. Не Петр ли Михайлович шепнул тебе об этой челобитной?
Пашков, седенький, лицом белый, улыбнулся протопопу своими синими глазами, ужасными, когда тиранство творилось.
– Просить тебя пришел, батюшка Аввакум. В Даурах все трепетали предо мной, один ты перечил, к Богу о правде взывая. Сильнее ты меня, батюшка.
– Бог сильнее, Афанасий! Бог!
– Бог-то Бог… По-твоему получается. Постриги меня, как грозил.
– Опалы боишься?
– Боюсь, батюшка. Коли царь возьмется разорять, так разорит все мое гнездо. На сыне моем, сам знаешь, вины большой нет, на внучатах… Ты уж смилуйся, постриги меня.
Встал на колени.
– Не передо мною! – крикнул Аввакум. – Перед Господом!
Указал дланью на икону Спаса.
– Ему кланяйся!