Анжело Мазини послушно явился в его отель, чтобы иметь честь петь перед Джузеппе Верди.
Из почтения к Верди, которого в Италии почитают несколько меньше папы и несколько больше короля, Мазини выбрал, конечно, одну из его арий.
Верди сам аккомпанировал.
По окончании арии он со слезами обратился к Мазини:
– Черт тебя знает, что ты поешь! Но ты поешь лучше, чем я написал.
Ни один композитор не сочинил столько опер, сколько Мазини. Достаточно сказать, что он пересочинил все оперы Верди, Доницетти, Гуно, Мейербера, в которых пел.
Об этом лучше всего может рассказать г. Прибик.[6 - Прибик Иосиф Вячеславович (1853—1937) – дирижёр, композитор и педагог. По национальности чех. С 1879 г. жил в России, был дирижёром оперного театра, симфонических концертов.]
Этот удивительный дирижёр, про которого Мазини сказал:
– Можно подумать, что он читает чужие мысли! Откуда он заранее знает, как я буду петь эту арию?!
Это тем более трудно, что и сам Мазини не знает заранее, как он будет петь.
«L'appеtit vient en mangeant»[7 - Аппетит приходит во время еды (фр.).]. Вдохновенье сходит на него во время пения.
Он затягивает бесконечное fermatto[8 - Fermatto, fermata (ит.) – буквально: остановка. Здесь: прием, когда солист импровизирует каденцию, а оркестр ожидает момента перехода к заключительному разделу произведения.] на красивой ноте.
Если она ему нравится, и меняет темпы, как ему приходит в голову.
Можно подумать, что он поет для собственного удовольствия. Он никогда ничего не поет, как написано, – но у него всегда выходит лучше, чем написано.
На требования «bis» он повторяет ту же самую арию совершенно иначе, чем спел ее в первый раз.
И вот, быть может, секрет, почему Мазини можно слушать без конца.
«La donna е mobile»[9 - Сердце красавицы (ит.).][10 - «Сердце красавицы…» – ария из оперы Д. Верди «Риголетто» (1851)] – он повторяет по семи, по восьми раз, – и каждый раз заканчивает эту песенку совершенно новой трелью, совершенно новой каденцией, совсем иначе, чем только что спел.
Он поет, не задумываясь, и его голос – это чудный инструмент, гибкий и послушный, готовый в каждую данную минуту передать ту музыкальную мысль, которая только что пришла в голову.
Этот идол публики – бич для дирижёров.
– Он слишком разнообразен! – говорят наиболее находчивые из них.
И только этим объясняется, что Мазини может десять лет подряд ездить в один и тот же город петь одни и те же оперы, – и публика все-таки будет платить бешеные цены, чтобы еще раз послушать его в «Фаусте», «Фаворитке», «Лукреции», «Травиате», «Риголетто», «Сельской чести», «Искателях жемчуга», «Севильском цирюльнике».
Я слышал первый раз Мазини в «Гугенотах», когда мне было 15 лет.[11 - Я слышал первый раз Мазини в «Гугенотах», когда мне было 15 лет. – Знакомство Дорошевича с оперой Дж. Мейербера состоялось гораздо раньше: «Мне было шесть лет, когда я в первый раз услыхал „Гугеноты“ („Гугеноты“. – „Одесский листок“, 1899, No 43).»]
Отличный возраст, когда человеку еще «новы все впечатленья бытия».
Когда даже сидя в опере, больше смотришь, чем слушаешь.
Пели Салли[12 - Салли, Салла Каролина – артистка итальянской оперной труппы Большого театра.], д'Анджери[13 - Д'Анджери – итальянский певец.], – чудный бас Джаметта гремел, как раскаты грома, как эхо далекой канонады:
«Пиф, паф, пуф! Tra-la-la!»
Я сидел и смотрел на артистку в костюме пажа.
Когда с третьего акта паж исчез со сцены, опера потеряла для меня всякий интерес, и я, зевая, остался досиживать ее до конца только потому, что в нашем полном предрассудков мире не принято, чтоб 15-летние молодые люди уходили из театра, когда вздумают и отправлялись в ресторан за стаканом доброго вина вспоминать и переживать ощущения вечера.
Я сидел и думал:
– И зачем только на свете существуют родители!
Из этих чисто сыновних мыслей не мог меня вывести сам Мейербер.
Эта сцена заклинания мечей![14 - Эта сцена заклинания мечей! – В этой сцене шпаги натираются бальзамом, чтобы вылечить людей, которым ими же нанесены раны.]
Но я жалел только об одном, – зачем в этом заговоре не принимает участия прекрасный паж. Ведь, он тоже католик!
Но когда на сцене остались Валентина и Рауль, и раздался этот голос, полный страсти, любви, отчаянья, счастья муки, я забыл даже о паже…
Я вспомнил о нем только спустя много лет, когда снова услышал этот чудный голос.
Он звучал также, и столько же в нем, в дуэте с Валентиной, было и любви, и страсти, и счастья, и слез.
Мне вспомнились пятнадцать лет и паж, которого я любил в тот вечер так, как больше никогда никого не любил в жизни, – и мне показалось, что я понял, зачем природа создала Мазини.
В этот девятнадцатый век, сухой, скучный, материальный, холодный, она послала его, чтобы петь песни забытой любви.
Какой голос!
Ему не нужно малейшего напряжения, чтоб преодолеть самую невероятную техническую трудность.
Он шутя с улыбкой бросает ноту, и только назавтра из газет, от музыкальных критиков, вы узнаете, что это была невероятная, «предельная в человеческом голосе» нота.
Но кто бы, глядя на него, подумал, что улыбаясь, – можно проделывать такие трудные вещи.
Ему не нужно подбегать к рампе, хвататься за грудь обеими руками, делать испуганное, напряженное лицо, широко раскрывать глаза, в которых так и светится страх, удастся ли, – вы не боитесь за него, как за гимнаста, который делает на трапеции головоломнейший трюк.
– Вот, вот сорвется!
Вы слушаете его спокойно, с удовольствием.
А он роняет ноты, как женщина теряет бриллианты, и улыбаясь, не замечает этого.
Мазини не крикун.
Он поет чудным mezza-voce.
Но в предпоследнем акте «Фаворитки» и в «Лукреции», когда он узнает в отравительнице свою мать, – он умеет взять несколько таких нот, от которых вы вздрогнете, и мурашки-пробегут по телу.
Этот человек, избалованный целым миром, редко играет.