Впрочем, это уже стиль, а стиль не оспаривается, как всякий состоявшийся факт, как данность. Тем более, что сами по себе стихи хороши, спору нет. Вопрос тут несколько иного свойства – а почему у Мандельштама как-то не припоминается именно этой строки? Что-то похожее у него вроде бы есть, а вот эта строка насмерть связалась с Ахматовой, и только с ней, почему?..
Тут уже пришлось доставать томик Мандельштама. Знаменитый томик из большой серии «Библиотека поэта», стоивший сумасшедших денег в начале 70-х годов на чёрных рынках. Да разве с таким расстанешься даже теперь, когда есть собрание сочинений? С тем томиком навсегда уже связаны треволнения, за ним стоят кровные усилия, поиски… непомерные для большинства студентов тех лет деньги, в конце концов! Деньги – тоже составная часть детектива, и тут, я думаю, будет простительным ностальгическое отступление. Тем более, что не я один, оказывается, пережил подобное.
Твёрдо осознав, что никакое филологическое образование не будет полным и
плодотворным без хорошей библиотеки, я бросил университет. И пошёл на производство. Зарабатывал тяжелейшим трудом до трёхсот рублей в месяц. Многие ещё помнят, что в 70-х годах это были очень приличные деньги. Больше половины уходило на книги. За три года сколотил отличную библиотеку, предмет зависти многих товарищей-книгочеев.
Теперь это кажется безумством, теперь всё это издано-переиздано, но тогда… Именно тогда эти книги были необходимы, как воздух, без которого не выжить. Но зато и читались они – дай, Боже, нынешнему читателю такой книжной страсти, такого азарта! Нынешнему читателю трудно, плохо в том смысле, что всё издано, всё можно, а потому и пресно для молодых азартных людей. Тем более, что у них теперь есть «Интернет»…
Для меня же, и для моих друзей, с каждой новой, иногда буквально с кровью выдираемой из бездны книгой, был связан свой, неповторимый детектив. Вот и этот поэзодетектив, кажется, лишь аукнулся из далёкого прошлого, окликнул, как милое напоминание о недоговорённом, недопрояснённом тогда…
Я перелистал книгу, и… не нашёл этой строчки! Но ведь что-то знакомое читал у Мандельштама? Читал, помню это отлично. Но где?
Решил внимательнее перечитать «Соломинку», знаменитый цикл из двух стихотворений, посвящённый Саломее Андрониковой…
Увы, там тоже не было этой строки. Обнаружилась похожая, проходившая рефреном через цикл, которая звучит так:
«Двенадцать месяцев поют о смертном часе»
Но ведь это не то, не совсем то? Хотя тема смерти звучит очень отчётливо в цикле, даже навязчиво звучит. Это странно. Тем более странно, что стихи обращены к молодой, редкой красоты женщине:
…соломка звонкая, соломинка сухая,
Всю смерть ты выпила и сделалась нежней,
Сломалась милая соломка неживая,
Не Саломея, нет, соломинка скорей…
Честно говоря, провозившись целый вечер с книгами, я увлёкся сопоставлением текстов, воспоминаниями о раннем их восприятии, и уже несколько подзабыл о первоначальном смысле поиска…
И вот тут мне впервые стало тревожно от этих стихов, которые в молодости воспринимались исключительно лишь как песнь восхитительной женщине, песнь с великолепной звукописью, с неожиданными, загадочными образами, и только. Теперь на первый план проступало иное: почему тема смерти связана с ней?
Современники с неизменным восхищением описывали Саломею Андроникову, всех прельщал её «неземной» облик, она казалась прозрачной в своей утончённости, тонкости… даже в плотской своей худобе, бывшей тогда страшно модной у декадентов. Она словно бы светилась изнутри. Наверное действительно – как соломинка… Но откуда возник этот образ? – Соломинки?.. Смерти?..
И вот здесь уже открывался новый поворот в нашем детективе. Я зарылся в академические примечания и комментарии, где обнаружил не только искомую строку, но вышел на очень значимую для меня тему, на гигантский, и в то же время смутный образ, давно волновавший воображение.
Да, ещё с юности он волновал более всех других, этот образ настоящего гиганта поэзии, оказавшегося словно бы на обочине русской словесности. Тем не менее, почти все крупные поэты-современники ставили его много выше себя. Вот только критика не знала, что с ним делать, в какой ряд определить, с кем соотнести. Соотнести было явно не с кем, вот и «отставили» его в сторону по причине «неудобности» его, крупномасштабности. Он был неуютен, даже опасен для любителей выстраивать чёткие, правильные ряды. Он был неправильный. Он – через тысячелетия истории – воссоздавал великий Русский Эпос. И не только воссоздавал, но и современную революционную Россию полноправно, пугающе масштабно вписывал в непрерывающуюся Историю, в Эпос. Масштабно, и одновременно же скрупулёзно вписывал, с подробнейшими деталями реалий времени, в котором оказался. И оказался в нём словно бы чужим, посторонним, – Странником…
При всей масштабности и серьёзности замысла, он до обидного небрежно, даже как-то занебесно относился к судьбе написанного им. В итоге мы теперь по сохранившимся рукописям, или даже по их обрывкам вынуждены восстанавливать, как мамонта по косточке, целостный Замысел Поэта. Великого русского Поэта.
Может быть, самого великого за всю историю…
Наверно, уже понятно, что речь идёт о Велемире Хлебникове. Собственно, истинными революционерами, будетлянами в полном смысле слова были только двое из всей русской литературы. Это Андрей Платонов и Велемир Хлебников. Даже «великий футурист» Маяковский на их фоне, как революционер, выглядит не вполне убедительно. Его больше волновали дела земные, социальные, сиюминутные. Хлебников и Платонов осознавали революцию прежде всего как переделку мира, как переустройство мира и человека во вселенском масштабе, но одновременно же – на клеточном уровне. Для них Революция означала прежде всего Победу над Смертью. И здесь они смыкались с учением Фёдорова, с его «Философией общего дела», а далее и с Циолковским (чаще всего совершенно независимо!). Более того, они до конца дней были верны тем воззрениям, от которых впоследствии отвернулись революционеры.
Стоит почитать, например, переписку-спор молодых Ленина с Богдановым, чтобы понять – социальная революция в России изначально вовсе не была для них самоцелью. Она мыслилась лишь как ступенька к мировой революции. А та в свою очередь – как ступенька к переделке мира и человека. Ибо хорошо понимали молодые бунтари, что с таким человеком, каков он сейчас есть, со всеми его инстинктами, не построить никакого царства справедливости на земле.
Но не вышло у них.
И когда в 22-м году Ленин в смертельном отчаянии буквально проорал: «Мы построили не социализм, а говно!..» (цитирую дословно), то многие собратья его восприняли это как отбой, как условный сигнал к разворовыванию казны…
Потом, в 30-е годы из них долго и нудно приходилось выбивать наворованное, распиханное по зарубежным банкам. Но это уже другая история, это уже другой, и совсем не поэтический детектив.
А вот наш, поэтический, еще в разгаре.
Мандельштам, безусловно, был одним из тех, кто реально ощущал масштаб Хлебникова. И прекрасно сознавал, что большинство лилипутов-современников просто испугались, ощупав один лишь башмак русского великана. На большее не хватило ни таланта, ни кругозора. Мандельштам же, в отличие от критиков-современников, прекрасно осознавал на каких поэтических орбитах работает великий будетлянин.
И – внимательнейшим образом вглядывался в каждый поворот его поэтической мысли. Он сознавал, что сам работает чаще всего на орбитах изящной словесности, вращающихся вокруг филологии, что стих его базируется на тончайших ассоциативных ходах, нюансах. И здесь ему равных нет – Мандельштам это твёрдо знал. Нередко осмеянный осанистыми современниками за свою не вполне лепую внешность, он в глубине души знал – им до него не дотянуться. Во всяком случае, на той орбите, где он чаще всего кружил, ему равных не было. Знать-то он знал, но, как всякий редкостно одарённый человек, жадно тянулся к большему, к чему-то ещё большему, чем он сам в себе способен обнаружить и выразить в слове.
Друзья-акмеисты тут помочь не могли. И Мандельштам всё внимательнее вглядывался в творчество Хлебникова. И находил, находил для себя очень много!..
Известна его статья 1923 года, где он пишет о трагической буффонаде Хлебникова «Ошибка Смерти», созданной в 1915 году. (Поставить её мечтали многие: и В. Мейерхольд, и В. Татлин, и А. Лурье, который даже написал музыку для постановки. Но поставлена она была лишь однажды, в 1920 году, в Ростове-на-Дону – сам Хлебников увлечённо принимал участие в постановке).
Действие буффонады происходит в «Харчевне весёлых мертвецов». Двенадцать посетителей харчевни пьют по очереди – через соломинку! – из «кубка смерти». (Вспомним тут строку из «Соломинки» Мандельштама: «Двенадцать месяцев поют о смертном часе», а также: «Всю смерть ты выпила». Это писано в 1916 году – словно прямо по свежему хлебниковскому следу!)
Хозяйничает же в харчевне никто иной, как Барышня Смерть. Хозяйничает до той поры, покуда не является – Тринадцатый… И вот тут она, Барышня-Смерть, побеждена. Тема года и двенадцати месяцев здесь очевидна. Менее очевиден образ Тринадцатого. Через него уже просматривается символика не одних только 12 месяцев, но 12 апостолов, возглавляемых Тринадцатым, который и побеждает Смерть.
Известно, что сам Хлебников очень дорожил пьесой. И хотя по жанру это буффонада, и даже в известной степени пародия (в частности на пьесы Блока «Незнакомка» и «Балаганчик», в особенности же на пьесу Ф. Соллогуба «Победа Смерти» – с ней-то и ведётся основной мировоззренческий, пусть и бурлескный по форме, спор), тема слишком серъёзна и значима для Хлебникова. В этой пьесе просматривается ещё более дальняя перекличка – с «Пиром во время чумы» Пушкина, а также и с немецкими романтиками 19 столетия, в частности с «Фантазией в бременском кабачке» В. Гауфа…
Та-ак, узелки нашего детектива, кажется, начали распутываться. – Вон куда протянулись его нити! Но зачем же всё так сложно, так запутано? И что здесь означает сам образ «Соломинки»? Почему выпит ею весь кубок смерти? Не потому ли, что реальная Саломея Андроникова казалась современникам совершенно нереальной, неземной, словно бы не от мира сего, и уж тем более – не от России? Словно бы провиденциально предчувствовалось – «Соломинки» скоро не будет с ними, она не для этой грубой жизни, которая уже грузно набухала революцией? А ведь так и вышло.
В 20-х годах она и впрямь покинула Россию. – То есть как бы выпила всю её смерть и увезла в дальние страны… Но ведь смерть ещё только разгуляется в Гражданскую! И позже… и еще позже… и ещё лютее разгуляется, особенно в сороковые…
Вот и гадай, что знала женщина одна о смерти. Да и не она одна. Что знала о ней Ахматова, поставившая строку в эпиграф? Не хлебниковскую – прямую, кинжальную строку – а витиеватую. Да к тому же ещё и черновую, припрятанную в примечаниях, которые вовсе не обязан знать читатель. Это знала подруга поэта и его современница, а мы – давай, разгадывай, прочёсывай закулисные дебри. Детектив, право слово, – детектив!
Да, масштаб Хлебникова, его прямоговорение явно не акмеистического плана. Его масштаб, быть может, единственный равновелик масштабу самой России. Или – Замыслу Божьему о России. Но на него, на «обочинного» Хлебникова, как-то не принято
ссылаться, ставить в эпиграфы, запутывать читателя, морочить туманами… У Хлебникова не мороки, не изящные игры, у него всё слишком серъёзно и высоко, у него – борьба Жизни и Смерти. Тут «изящно» не поиграешь…
Кстати, в черновиках Мандельшатама строка выглядит так:
И, к умирающим склоняясь в чёрной рясе,
Заиндевелых роз мы дышим белизной.
Что знает женщина одна о смертном часе?
Клубится полог, свет струится ледяной…
Красивые стихи. Но какие всё же туманные! Загадка, а не Тайна остаётся и после него, и после Ахматовой, и после всего «Серебряного века»…
И поневоле спросишь напоследок, точно ребёнок, жаждущий выведать секрет:
а всё же – что знает женщина одна о смертном часе?..
Спросишь, и вновь повторишь в недоумении: а всё же, всё же —
что знает женщина одна?..