И в итоге расширительно укорачиваешь вопрос: а всё же, всё же, всё же —
что знает женщина?..
НАПИСАНА ГРАМОТКА ПО СИНЕМУ БАРХАТУ…
(Заметки о Поэзии, а также о некоторых поэтических странностях, вроде зачистки клемм, проводки и прочией «мелочи»).
«Да это же холуйский трёп! Болтовня рабов, обуянных гордыней и дерзостью в отсутствии (мнимом на поверку) Господина!.. это бессовестно!» – Примерно с такой степенью высокопарности, помнится, хотелось в молодости воскликнуть ввиду разгорающейся очередной дискуссии поэтов о… Поэзии. О той Поэзии, которая сама ведь – божество, не иначе….
И это восклицание не казалось высокопарным.
Тогда, в 60-80-х годах 20-го века недоступны были труды Сергия Трубецкого, Павла Флоренского, не говоря уже о Иоанне Кронштадском… тогда думалось – что ни скажи о Сокровенном, всё будет вздором, пошлостью, и лучше молчать, переживая самое тайное только в себе.
Это и сейчас верно по сути, но теперь, когда всем открыты слова умнейших, деликатнейших и смиреннейших богословов, понимаешь – даже о Творце можно сказать достойные слова, пусть даже они исходят от Его производного, от Его творения – тварного существа.
А что? Если истинно верующий человек – раб Божий, и ни капельки не стыдится этого своего «статуса», то ведь для истинного поэта также несомненна и совсем не оскорбительна его преданность своему божеству – Поэзии. Но когда раб Божий начинает рассуждать о своём Господине, который умонепостигаем, он рискует впадением в грех. Он ведь теперь, рассуждая, даже помимо воли вынужден поминать имя Господа всуе, попросту забалтывать самые высоки сущности. Как заболтали их в начале 20 века декаденты, философы, богоискатели в своих теософских кружках и шабашах.
Но неточно было бы отождествлять поэзию и религию. Сказано умным французом: «Поэзия – сестра религии». И верно, немало известно семей, где одна сестра монахиня, а другая – весьма ветреная особа. Да и сами священники порою склонны приравнивать искусство к греху, к искусу…
Достаточно взять любое каноническое Евангелие, чтобы убедиться – никаких поэтов, художников, музыкантов там нет. Их как будто и вовсе не было в то время. А ведь были, были! Это доподлинно известно. Но Спаситель избирал не их. Кого угодно – мытарей, рыбарей, блудниц… Он не любил фарисеев, книжников, да и всю образованную аристократию недолюбливал. А ведь именно из этой среды нередко возникали художники, философы, поэты. Но их как бы не существовало для Него. Он нёс людям Любовь, Свободу. Но не культуру.
Культура для Него – тот же культ, кумирня. Подозреваю, что именно культура стала самой коварной (прекрасно обольстительной и почти прозрачной) стеной, вставшей меж Ним и нами. Он ценил – простоту, простодушие. Но не изыски.
Я всегда считал, что поэзия – это язычество, пантеизм, детство человечества. И когда в перестройку стали появляться словосочетания вроде «христианская поэзия», «православная лирика», для меня это было дико. Христианство – взросление человека, человечества. Ему не так важны инфантильные, многоразличные эмоции и суждения. Ему нужно другое – трезвое, мужественное отношение к жизни и смерти. То есть, относительно к творчеству, чистый лирический (лироээпический и проч.) тон. Быть может там, в горних, различают лишь тональность сказанного здесь. Вот, к примеру – Минор. А вот – Мажор. И довольно. Полутона, нюансы, переливы остаются уделом и достоянием земным. В горних же слышат лишь: «Ой Дид-Ладо!..», «Таусень, таусень!..», «Эвоа, эвоэ!..»..»… – Гнев. Скорбь. Ликование. Только чистый тон.
Но тут поневоле вспоминается история с великим Велемиром, который и явился-то миру в не самые плохие для поэзии времена, – в революционные! И то всю свою жизнь (жизнь героя, пророка) проходил в чудаках, в белых воронах. Великан оказался не по росту мельчающей эпохе. Истинные поэты его приняли сразу, и даже вознесли безоговорочно выше самих себя, уж конечно же, откровенно любимых собою. Это ведь немалого стоило! И мужества требовало, и предельной честности в жёсткой самооценке.
Но истинных всегда единицы. А публичный бал правят лилипуты. Хлебников лишний на их балу. Он неудобен, громаден, он может разрушить уютную обстановку… он опасен попросту! И его объявляют чем-то неудобоваримым, мало пригодным к восприятию. Вопрос – к чьему восприятию? К восприятию тех, кто диктует лилипутские нормы?
Итог – его, мифотворца, гимнопевца, титана, дерзнувшего воссоздать и возродить великий русский эпос (да, языческий, – народный, а какой ещё он бывает, эпос?), и поныне считают его чем-то сторонним, «обочинным» в русской поэзии. Чуть ли не за юрода выдают. И многие верят, ведь им «взрослые объяснили», – в учебнике, в школе, в институте… и пошло, и поехало по инерции…
«Гнев, о богиня, воспой…» – вот самый сильный и определённый тон. Сильнее потом уже не было в поэзии. Да и гимнопевцы перевелись со временем. Не оттого ли и диагноз этот печальный – общее снижение Поэзии во времени, обраставшем буржуазностью, снижение её полёта, или хотя бы её устремлённости вверх… и, как закономерная неизбежность, понижение самого статуса поэта.
Был пророк, гимнопевец, псалмопевец, а стал… бытописатель. Мастер деталей. Певец альковных утех. Если же и дерзнёт, если и отважится современник на «высокий штиль», на разговор «олимпийский», а не кухонный, общежитейский, – сочтут безумцем. А вернее всего графоманом. О чём публично будет объявлено каким-нибудь критическим «авторитетом». Это в лучшем случае, это лишь в том случае, когда «безумец» окажется достаточно ярким, и не заметить его будет уже невозможно.
Державин днесь не нужен. Он не просто смешон, – его «пипл не хавает».
Николай Рубцов сказал о поэзии: «И не она от нас зависит, а мы зависим от неё». Под этими словами, я думаю, подписался бы каждый, окунувшийся в истинно поэтическую стихию, однажды и навсегда ошеломлённый ею. Ибо понял: вынудитьсамого себя написать что-либо стоящее без соизволения свыше – невозможно.
Тут возникает мотив служения, божественный мотив. Потому, наверно, и казались мне бессовестными все рассуждение низшего (поэта) о высшем (Поэзии), подчинённого о господствующем. Тем более, что лишь в 20 веке стали возможны хамские уверения – «Я гений…». В веке же18, и даже ещё в 19 приличествовала иная, гораздо более самоосознающая форма: «Мой Гений». Или о ком-то: «Его Гений», «Он осенён (чаще – он осеняем) Гением». А ты, – кто ты, даже пишущий, даже весьма ловко пишущий человек? Ты, по В. Хлебникову – «бревно мяса». Чтобы это «бревно» одухотворилось, задышало, запело, нужно ой как много чего ещё, кроме одного желания публично проораться…
Но со временем стал я осознавать – это не прямая зависимость, не зависимость раба от господина, но более сложная. Возможно, даже в чём-то тождественная знаменитому паламитскому догмату: «Стяжание Благодати не по сущности, но по энергии». То есть не двоичная, а троичная связь: Божественная Сущность – Божественная Энергия – тварная сущность. Согласно догмату святого Григория Паламы, тварный мир не способен напрямую контачить с Божественной Сущностью. Связь свою с нею он осуществляет лишь через Божественную Энергию, которая сопричастна Сущности, но способна осенять и дольний, тварный мир.
Эти византийские тонкости не так уж и темны, если вдуматься. А поэту, да и любому творческому человеку они внятны, наверное, более, чем остальным. Эта априорная данность лишь высветляется со временем в каждом художнике. И не столько умом высветляется, сколько всем глубинным творческим потенциалом, всей залежью таимого в нём, – всем тем, что при личностном духовном усилии порою счастливо проступает в Слове, которому преданно служит поэт. Служит нередко долгие годы и, конечно же, задумывается (а ночи бессонны, а зимы в России особенно долги и нерассветны) не только о Главном, но и о деталях.
Со временем для поэта на первый план выступает не безусловная иерархическая соподчинённость, не просто понимание – Я зависим от высшего, от Слова, а следовательно, моё дело не такое уж и решительное, моё дело: просить и призывать снизойти высшие силы (читай – Вдохновение), а там как Бог даст… нет, со временем проступает немного иное понимание. —
А если Бог и вправду даст, а ты окажешься не готов? Ну вот не воспримешь даваемого, или же по каким-то «техническим причинам» попросту не сможешь его воспринять в должной полноте, что тогда? Кто тогда виноват? И в чём проблема твоя – человеческая проблема?
Вот здесь на первый план выступает уже следующий момент осознания: да, я проводник чего-то высшего (простите, братцы, за высокопарность, не виноватый, мол, я, так уж случилось), и я служу… но хорошо ли служу? В чём вина моя, что недостаточно хорошо служу? Задаст себе поэт вопросец этакий, и думает, и думает…
И додумывается порою до того, что сам и виноват очень даже во многом. Если он проводник, то ведь и «проводку» надобно содержать в чистоте, чтобы сухой была, чуткой к восприятию. «Изоляция» должна быть надежная. Не изоляция от мира, от болевых проблем, но от коварных помех, от навязываемых всё чаще темочек (всё равно – архаических или новаторских), которые к поэзии не имеют никакого отношения. И уметь отличать истинно поэтические, пронзительные ноты и темы от лжепоэтических, в пучине которых бесследно погибли сонмы.
Да и клеммы зачищать хорошенько не помешало бы.
Почаще клеммы зачищать – это не лишнее. Особенно в современном мире, где настолько переплелось техногенное, телесное, духовное, что всё вокруг буквально, кажется, кишит разноцветными проводами. Где живой проводок, а где компьютерный, порою и не отличить. Иногда страшно бывает представить – а вдруг и генные проводочки в гигантском, во всеобщем кровопроводе человечества уже так перепутались, что начал-концов не сыскать?..
Так вот она, задача твоя непосредственная – ты от мира не заслоняйся, всё равно не получится, но и головы не теряй, а уж свою проводку, будь ласков, содержи в порядке. Клеммы чтоб всегда наготове, в чистоте и блеске были. Придёт час, призовут к «выходу на связь», а ты – спишь. Клеммы потускнели, заржавели… а времени на срочную их зачистку может и не оказаться.
Так что она, Поэзия, от нас, как раздумаешься, всё-таки и зависит. Мы от неё – безусловно, она – более условно. Но связь, но зависимость эта всё же и взаимообратного свойства. Дело тут, на поверку, может оказаться и в личностном твоём усилии, в чуткости восприятия, в готовности быть всегда «по форме номер один». Что особенно трудно в современных условиях. Не всякий способен на рынке торговать – надуют простака. А деньги-то нужны, а жрать-то хочется… стихи уже не кормят. Прежде кормили (прожить, во всяком случае, можно было), сейчас нет. А вокруг – соблазны, соблазны, соблазны… можно халтурку сварганить (навык писательский имеется), детективчик какой-никакой, романчик-бытовичок… греха большого вроде бы и нет, а вот «клеммы» – тускнеют. Тускнеют почему-то, сволочи! Да и проводка сыреет, гадина.
Непонятное дело.
Жить-то надо, разве неясно это там, откуда токи нисходят? Оттуда что, – никакого снисхождения к поэту? Похоже, что да. Никакого. «Не царское это дело» – о житейских проблемах твоих хлопотать. Выбирай сам, крутись, не крутись, а поэзия – понятие не житейское. За тобой выбор. Как жить, как писать?…
Оттого, может быть, и дискуссии о Поэзии разгораются всё чаще.
И не на шутку разгораются. Пришло, кажется, осознание, что современная проза работает в основном на таких низких орбитах, что о «Стяжании Благодати» здесь не может быть и речи. Поэзия же – иной полёт, иная высота. Здесь иногда и горнего, «простого» воздуха можно хлебнуть, а не только «сложного», многосоставного смрада понизовья.
Что касается моего поколения поэтов, рождённых в 50-60-х годах прошлого века, на его долю, мне кажется, выпала уникальная роль, а точнее испытание. Не дай Бог, чтобы это повторилось, – поколение рождённых в 70-90-х годах сомкнуло, или ещё смыкает опасно зиявшую четверть века брешь во времени. Много об этом думалось, даже приходилось говорить, но обобщить их в сегодняшней дискуссии будет впору.
Мне кажется, никогда ещё человек так обнажённо не ощущал того, что у Канта обозначено словами «нравственный закон во мне». Иными словами, никогда еще столь беспощадно не бывал оставлен один на один с собою. Свое одиночество во Вселенной во все века человеку смягчало присутствие Бога, хотя бы в лице всей церковной конгрегации.
Закон внутренний, таким образом, хоть отчасти подменялся законом внешним, облачённым роскошными одеяниями многовековых традиций, обрядов, ритуалов, утверждённых в канон. На рубеже 19 и 20 веков, когда формы эти философски и нравственно почти исчерпали себя (или были заболтаны интеллигенцией), всё же в массе своей человечество не вышло из русла традиций сверхпокровительства. Революция как бы покончила с ними, но оставалось в живых поколение, несущее их.
Великая Отечественная война, как известно, всколыхнула вновь это состояние в народе, и опять долгое время оставалось поколение, несущее с собою традицию веры, ритуала. Но 40 лет без войны – такого ещё не бывало в 20-м веке. Вот за эти-то годы как раз и выросло, и осознало себя поколение, лишённое внешних обрядов, но несущее в себе лишь тот нравственный закон, который мы называем Совесть. И – ничего кроме. Для большинства моих сверстников, во всяком случае, это было именно так.
Вот здесь-то, в мирное время, поколение наше и подверглось жесточайшей, быть может, из всех проверок человека на прочность. – А ну-ка, мол, посмотрим, насколько он реален и крепок, этот ваш стерженёк, который называют туманным и внешне неощутимым словом Совесть? Ведь больше-то нет – ни-че-го! – звучало нам
социально-общественным искушением не только с трибун, но и со школьных, университетских аудиторий. – А вот как вы-то сами по себе, а? Отвечайте, братцы!.. взялись за перо – отвечайте. Да, мол, знаем, и раньше бывали богоборцы… но народ-то в целом веровал, а поэт – глас народа. Что же провозгласите вы теперь народу, как вы ему откроете ваш символ веры под названием Совесть? Или, если хотите, нравственный закон? Или, если хотите, категорический императив? Очень уж мелковато у вас получается – всё я да я, а где же Мы, Народ?..
Но тут, когда так обнажена связь я – и мир, весь мир – и совесть (всеобщая весть), и всё это выпало на долю поколения, прямо скажем, в подобных масштабах – первого в мире, не стоит ли попытаться понять все сложности того поколения?..
Подлинная духовная работа всегда вершится медленно, трудно, подвергая себя ядовитым насмешкам скептиков и прагматиков, требующих ясный, сиюминутный результат сразу, вне оценки социального контекста. Что способно победить – изворотливая ложь, так или иначе проникающая в любого из нас, или же тот внутренний наш состав, именуемый Совестью, исторгающий из своих глубин сильнейшее противоядие всему безнравственному в мире, противопоставляющий ему – Слово? Попристальнее сопоставить его значимость значимости своей собственной, своей простоте и сложности – это ли не значит наиболее точно соизмерить координаты Нравственного Закона и – Слова? Не отсюда ли возникало учащенное использование в стихах религиозной символики? А она допускалась, что ни говори, тогдашней цензурой, хоть и была нередко лишь литературным приёмом – обозначением неизменных человеческих ценностей. – Скреп человека во времени…
Но не только же это!
Русским народом изначально вырабатывались свои духовные ценности. Христианство же, как государственная религия, сосуществовало с глубинным, языческим миротворчеством. Здесь, в древних корнях народных воззрений, в легендах и песнях заложена, на мой взгляд, та мощная традиция единения человека с космосом, со всеми его стихиями, которая так обидно бывала позабываема в светской литературе. Но до конца никогда традиция эта не прерывалась. Кроме того, что её продолжали великие писатели и поэты, она всегда жила в народном сознании, в народном творчестве. Да в каждом из нас подспудно живёт и поныне!
Но тут, в этом «поддоне», если быть до конца честным перед собою, перед своим внутренним, хтоническим Я, исчезает само понятие «совесть», исчезает порою и более древнее, более глубинное, «языческое» понятие – стыд. Остаются натяжения СИЛ – физики, красоты, ужаса, радости. Потому и кажется порою, что языческие, древние тексты – бесстыжи. Но если присмотреться получше, они не столько бесстыжи в современном понимании, сколько – непосредственны. Это мир в своей «варварской» целости, не прошедший шлифовки позднейшими «моральными ценностями»
Что значат хотя бы те же детские игры, считалки? Воспоминания о страхах и радостях детской души. Всмотрись в себя, – они же и доныне протянуты тоненькой ниточкой через всю жизнь! А игры словом и действием – это же ни что иное, как архетипы нашего поведения во всей последующей жизни, разворачивающей в объёмные полотна маленькие детские наброски.
Попытка через первообразы мира проследить историю взросления человеческой души, музыкально навсегда остающейся в детстве, мне представлялись и представляются одной из позтических задач в сегодняшнем продолжении древней традиции.
Кто-то из критиков задал Николаю Заболоцкому (позднему, «класическому» Заболоцкому, уже в 50-х годах, после ссылки) простой и странный вопрос: а почему в 19 веке всё было ясно – кто есть кто из поэтов, кто великий, а кто не очень, словно по полочкам они были разложены уже при жизни? А вот в 20 веке сплошная путаница и «смена вех», почему?
Заболоцкий ответил просто и ясно: ну как, мол, этого не понимать? В 19 веке был Канон. А в 20 веке каждый выбирает и меряет по себе… – свобода!