Оценить:
 Рейтинг: 0

Тень Агасфера. Заметки о жизни В. А. Жуковского

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Но тогда, в начале апреля 1852 года, Жуковский, наконец «смирившись с мыслью о смерти», говорил о. Иоанну о главном в своих незавершенных работах:

– «Агасвер» – это моя лебединая песнь. В ней я описал последние годы моей жизни. /2.306/

Иоанн Базаров ничего не ответил. Вообще имя Вечного Жида, выплывшее из средневековой христианской мифологии, не слишком уживается с православным сознанием; оно для нас не апокрифично, не впитывается, не прорастает. А что до того, почему оно выросло в Жуковском, обретая и плоть и слово, – достаточно много всевозможных разнообразных причин, утомительное перечисление которых мне приводить совсем не хочется.

Скажу лишь о том, что Борис Зайцев назвал «Агасфера» «формой бытия самого Жуковского»; назвал – и оставил…

О своем Агасфере, Вечном Жиде, Жуковский думал до последней минуты; он – любимое дитя, может быть, гораздо больше живых детей Жуковского; он – неизменный постоялец, который и не собирается никуда съезжать, а выставить его за дверь – дело сродни злодейству; он – тот бледный огонь, который жжет, но не сжигает, звук, который свербит в голове и не дает покоя. Если это так, если это действительно форма бытия, то загадка Агасфера – это загадка Жуковского.

Я же загадки разгадывать не умею и вряд ли хочу научиться…

Между тем, сама легенда такова.

Когда Христа вели на Голгофу под бременем креста, Он остановился для краткого отдыха у дверей в дом Агасфера. Хозяин же оттолкнул Его и велел идти дальше. Христос посмотрел в глаза Агасферу и сказал: «Ты не умрешь, пока Я не приду».

За свое преступление Агасфер был наказан бессмертием, обречен был на скитания и мучения совести, дожидаясь второго пришествия Христа, Который должен был снять с него зарок.

На этом бесконечном пути Агасфер обязан был искупить свой грех. Сам свет бессмертия становится тьмой его наказания, а печать проклятия – светом милости Избравшего его.

Агасфер не может быть понят – разве лишь истолкован; он не может быть вычерчен – разве лишь смутно очерчен. Поиск души Агасфера – те же сумерки, в которых и он сам.

Выбор Жуковского пал именно на Агасфера.

Из брошенных нами причин, объяснений, очеркнем несколько строк – так, поэт пишет в одном из писем: «Тяжелый крест лежит на старых плечах моих, но всякий крест есть благо… Того, что называется земным счастьем, у меня нет…»

Что же тогда есть?

Было бы просто объяснить появление Агасфера в жизни Жуковского только романтически (как это, собственно, делалось и делается) – что ни говори, сама легенда дает простор для романтического мышления, и это бросается в глаза сразу же. История Агасфера дает возможность «исповедоваться страннику», выговориться – бесконечная неприкаянность Жуковского, подорожье его жизни, с его поздним счастьем, особенно близка по духу средневековому герою. Казалось, бесприютная душа Жуковского нашла свое поэтическое пристанище.

Но она также нашла и Одиссея, которого Жуковский перекрестил для России, – нашла «персонификацию дороги». Усталому путнику можно было бы остановиться, ограничиться античной чистотой, ясностью и размеренностью и не искать себе в попутчики еще одного, но уже смутного, ночного странника.

И вот здесь, вдруг самым очевидным образом стало понятно – суть не в дороге, не в романтическом странствовании, не во внешней похожести утекавшей жизни. Не это интуитивно выбрал Жуковский, даже если мы видим его Агасфера именно странником, почти смирившимся со своим положением. Не дорогу…

Единственная мечта Агасфера, его первая и последняя надежда – что придет когда-нибудь Тот, «Кто изобрел его мученья», и простит его. Это ожидание Света, светлого искупления и покаяния. Легенда об Агасфере – песнь покаянная, и никакой иной она быть не может. И если это так, то неизбежно должен быть и «состав преступления»: у Агасфера свой, у Жуковского свой.

Вот об этом – о главном – и забываем всегда, не берем в расчет, читая последнее произведение Жуковского: Агасфер – это преступник, «враг Христа», грешник, Оттолкнувший. Это – несмываемо, это – печать.

«Лебединая песнь» Жуковского о Вечном Жиде суть песнь преступника, равно как и песнь странника…

* * *

О чем думал Жуковский, когда сидел в своей темной комнате – один? когда

увидел
Себя на берегу реки широкой;
Садилось солнце…

Искал ли Жуковский оправдания для своего Агасфера? – неизбежно. Человеку необходимо оправдание, неизменно идущее из глубины. Оно как бы делает не столь мучительной мысль о том, что ты – лишь заложник обстоятельств, что случай, этот демон мгновения, азартно играет тобой – и ты видишь в нем исток всего, что случилось и что случится.

Жажда оправдания сделала Вечного Жида Жуковского совсем не таким, каким он видится привычно, – Оттолкнувшим Поневоле. Это была злая шутка судьбы – выйти из дома как раз в тот момент, когда «преступник Христос» остановился у твоих ворот. Слишком несоизмеримо наказание, слишком случай нелеп…

Когда в нем родился Агасфер? – Жуковский мучительно вспоминал это. Его темный храм ждал поминальных свечей – и теперь поэт зажигал их, отчетливо сознавая, что жизнь вдруг обернулась театром теней, и самого Жуковского в ней как будто уже и нет.

Вообще, это странное ощущение – того, что Жуковского будто бы нет. Есть те, кто был рядом с ним, кого случай сводил с ним; есть те, кого он любил и кто его любил; есть те, за которых приходилось хлопотать и все равно приходилось хоронить. Потому и кажется, что биография Жуковского похожа на сплошную портретную галерею, такую, как, скажем, в Эрмитаже зал героев 1812 года. И поэт вынужден благоговейно ходить пред портретами тех, кого уже нет, кто уже далеко.

Благоговение рождает тишину, молчание. «Племя молодое, полное кипеньем» теперь лишь пугает его, смущает своей резвостью «сумрачного пустынника», который смотрит на мир грустными глазами. Время уходить. Время улетать царскосельскому лебедю…

Вяземский, получив «Лебедя» (последнее стихотворение Жуковского), писал ему в Баден: «Ах ты, мой старый лебедь, пращур лебединый, да когда же твой голос состареется? Он все свеж и звучен, как и прежде. Не грешно ли тебе дразнить меня своими песнями, меня, старую кукушку… Стихи твои прелесть. „Лебедь“ твой чудно хорош…»

Ныне в Летнем Саду на пруду плавают два лебедя с подрезанными крыльями – как музейные экспонаты (во всем подстать Петербургу), для красоты, для идиллии. Они только и прекрасны тем, что улететь не могут, что обречены до скончания дней трепать клювом свои пожелтевшие перья.

Что может быть хуже и тоскливее «лебединого пращура»?

И что ему остается? – разве помянуть спутников давнишних, всех тех, из кого ты был соткан…

ДОМАШНИЕ. романтика рождения. Детский рисунок. Смерть матери. Юшковы: Дуняша и Аня

* * *

Первый и главный парадокс жизни Жуковского, по его собственному же признанию, – в ее «необыкновенной обыкновенности». Странно, что исследователь оказался не насторожен подобным откровением, хотя и прочел это как обычную жизнь необычного человека, и, может быть, даже усомнился – так ли уж обычна, так ли уж обыкновенна? Не может поэт довольствоваться обычностью своей биографии – это уже устоявшееся суждение, требующее определенного жизнетворчества.

Не нужно обижать поэта – и, как доказательство нетривиальности его судьбы, появляется то самое богатство внешних биографических фактов, призванное засвидетельствовать кипение его жизни. Но… факты были – кипения не было.

Это немного похоже на разбойничью пещеру, куда случайно попал Али-баба – нагромождение драгоценностей, золота и серебра, всей богатой утвари, покрытой паутиной, лишь подчеркивает тишину и безмолвие, роковой ужас самого места. В Жуковском за внешним биографическим богатством его слишком долгой и загроможденной людьми жизни вдруг возникает извечная покойность Обломовки: «Ни тревог, ни потрясений в том краю»; все в полусумраке и дреме. Даже личная боль не способна все перевернуть вверх дном – она лишь притупляется, хоронится на глубине души – и эти захоронения называют «силой воли».

В продолжение парадокса скажем: странно, что в жизни поэта-романтика ничего собственно романтического не было. Герои Жуковского – как бы ему противоположность; они достраивают то, чего лишен их автор, они совершают то, что автор совершить не в силах. Единственное, что, может быть, и соответствовало действительности – так это романтическая меланхолия, уединенность – в беседке, увитой плющом, в парке на берегу реки; она, конечно, романтична, но разве способна принять Громобоя или Лесного царя, если бы они вдруг ожили?

Среди уединенной, размеренно-спокойной прозе жизни для души романтичной все-таки есть одно счастливое исключение – история его, Жуковского, рождения.

Но и в этом судьба, наградив его столь занятными обстоятельствами появления на свет, все же сыграла с ним свою шутку – ничего случайнее и романтичнее, но вместе с тем обыкновеннее, обыденней, объяснимее, придумать было нельзя…

И. А. Бунин, через сто лет после Жуковского, с гордостью записывал в своей автобиографии то, что в его роду был прекрасный русский поэт. И все же, по большому счету, гордился именно случаем, принесшего Жуковского именно в старое дворянское бунинское гнездо.

Афанасию Ивановичу Бунину, Мишенскому помещику (село Мишенское неподалеку от городка Белева, затерявшегося между Калугой и Орлом), обыкновенному незлобивому провинциальному любителю женских подолов, друг его, некий бравый офицер, участник турецкой кампании, сделал занятный «подарок» – двух пленниц, двух сестер, турчанок из гарема паши, Фатьму и Сальху.

Первая, младшая, скоро умерла – не перенесла тяготы чужбины; а к последней, Сальхе, новокрещенной Елизавете Дементьевне, и стал хаживать наш Афанасий Иванович, а вскоре и вообще перебрался от семьи к ней во флигель…

Вся «романтичная» история с плененной турчанкой настолько известна, что пересказывать ее вроде бы и смысла нет. Как, по сути, нет и самой романтики в происшедшем – турецкая кровь текла не в одном Жуковском (в братьях Аксаковых, например); так что говорить об исключительности события не приходится.

«Плодами же греха и обиды», чем, собственно, и был наш герой, тем более в России никого не удивишь – любой дьяк все «несуразности и двусмысленности» исправит за четвертной.

Суть в другом.

Весной 1783 года Сальха взяла младенца, «принесла его прямо в господский дом и положила на пол у ног Марьи Григорьевны Буниной, не сказала ни слова и лишь выражала своим видом беспредельную покорность» /1.10/.

Говорят, что этим она хотела примириться с хозяйкой Мишенского, да и выбирать ей было особенно не из чего – вот и отдала, отказалась. Нам же остается лишь печально вздохнуть и спросить: может быть, еще «что-нибудь» родилось в те дни вместе с Жуковским?

Марья Григорьевна пообещала его воспитать как родного…
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5