– И вот, на основании вашего легкого поведения, я битых три часа в соленых грибах сидел, в кадушке.
Анфиса ударила себя по бедрам, раскатилась хохотом. На глазах Ильи мгновенно выступили слезы, он бросился к ней с сжатыми кулаками, но она сгребла его в охапку и, все еще продолжая хохотать, звонко поцеловала в потный лоб.
Илья забыл про все на свете.
– Анфисочка!.. Цветочек!..
– Стой, стой, стой! – Она усадила его к столу. – Давай кутить.
Петр Данилыч жил по-русски, попросту: стол у него незатейливый, крестьянский: любил простоквашу, баранину, жирные с наваром щи. Одевался без форсу, просто; в запойное время пил до потери сознания, исключительно водку. Человек без широкого размаха, он решительно не знал, куда ему тратить в этой глуши деньги. Пожертвовал в церковь, выстроил дом Анфисе, завел себе и ей обстановку, ковры, часы, узорчатые самовары. А дальше что? Эх, закатиться бы в Москву! Но крылья у него куриные, да и лета не те.
Все-таки за три-четыре месяца он успел проспиртоваться основательно: нос стал красный, лицо опухло, во сне пальцы на руках плясали, всего подергивало. А когда увидал двух мелких чертенят, сидевших, как два зайца, на шкафу, твердо решил: «Надо сделать перерыв».
Два дня отпивался квасом, ел капусту и на третий уехал верст за пятьдесят в тайгу. Даже с Анфисой не простился.
IX
Средина лета. Путники загорели, как арабы. У Прохора три раза слезала с носу кожа.
Плыть весело, и погода стояла на диво. Вставали с зарей. Пока Прохор купался, Ибрагим жарил шашлык. Фарков возился с ведерным чайником. Подкрепившись, бодрые, пускались в дорогу, и уж в пути их встречал солнечный восход.
Вторую неделю весь воздух был насыщен дымом; где-то горела тайга. Солнце стояло большое, кровавое, как докрасна накаленный медный шар. Резкие тона и очертания в ландшафте сгладились, расстояние стало обманчивым, неверным: близкое стало далеким, далекое приблизилось вплотную. Воздух был неподвижен. Сквозь молочно-голубую дымку мутно голубело все кругом: лес, скалы, острова – все тускло, призрачно.
– Ибрагим, как все-таки хорошо... А?
– Вздыху нет. Глаза ест... Худо, Прошка!
Ибрагим сидел теперь в гребях, Фарков на руле: река все еще мелка, а ходовая бороздка извилиста, лукава. Вот глубокое плесо.
Фарков говорит:
– Прохор Петрович, у вас есть наживка? Надо к обеду рыбы наловить.
Прохор подает ему коробочку, наполненную слепнями, и прихлопывает у себя на колене еще двух слепней.
– Черт, сколько их!
У Фаркова пара удочек. Один за другим беспрерывно шлепаются в лодку золотистые караси.
– Жирнущие, – радуется Фарков и через пять минут заявляет: – Ну, теперича довольно.
Прохор привык к щедрым дарам Угрюм-реки и не удивляется. Он глядит на часы – время обедать. Присматривает удобное место и командует:
– Фарков, к берегу!
– Подале бы, Прохор Петрович, – слабо возражает тот, – деревня скоро.
Прохор чувствует, что дал маху: конечно, в деревне остановиться на отдых лучше: яйца, молоко, ватрушки, но раз сказал – сказал.
– Ты слышал?
Фарков ослушаться не смеет.
Уха очень жирная, каша крутая, с маслом, сухарей изобилие, и чай пьют до седьмого пота. Ибрагим среди обеда расстегивает на штанах все пуговки, сбрасывает подтяжки и самодовольно рыгает.
– Что, Ибрагим, наелся?
– Нэт.
Глаза его горят, как у волка, потом затуманиваются; круглая ложка проворно шмыгает из котла да в рот, наконец он еще громче рыгает и, опьянев от еды, ползет на карачках в тень всхрапнуть.
Прохору и Фаркову спать не хочется. Фарков лежит на спине, рассказывает о Даниловской сопке, что миновали вчерашний день. В ней есть пещера, где в недавние времена жил огненный змей. Днем его нету, но лишь наступает вечерний час, словно полымем осияет небо – мчится змей. Много крещеных он украл, все больше молодых баб да девок. Жил с ними, до смерти замучивал. А одна, сказывают, родила от него девку-шаманку, ту самую, что Антипа уморила.
– Неужто?!
– Да уж я не стану врать. А вот на этом самом месте, где мы лежим с тобой, мужик бабе нос отгрыз. Сначала за косы трепал, а тут отгрыз и выплюнул... Не нарушай венца...
Вдруг вода заплескалась где-то близко, и – гортанный крик:
– Тяни, тяни-и-и!
Хлопают весла по воде, шуршит под ногами галька. Прохор пристально посмотрел в ту сторону: молочно-голубая сказочная мгла скрывала все. Но вот еще немного, и высунулось из дымного тумана почти рядом с Прохором какое-то мглистое чудовище; оно, как неясный призрак, медленно скользило по воде.
– Ну, черти! Тяни, тяни!
Большой шитик. Его тянут на лямках против течения пятеро, шестой маячит у руля, седьмой на носу с багром: он отталкивает судно от встречных камней и карч.
– Ну, черти, ну!.. Так твою в тартынку! Ну!
Пятеро заходят выше пояса в воду и, напрягая остатки сил, буровят грузный шитик.
– Давай, давай, давай! – залпом несутся гнусавый окрик и крепкая оскорбительная брань.
– Это купчишка тутошний, торгаш, из армян. Уголовный он, – сказал Фарков. – Ужо я его покличу. По шее бы ему накласть. Самый мазурик.
На шитике навалены горой лосиные, скупленные у тунгусов, шкуры, на шкурах – три пуховые подушки; на подушках, как Будда в облаках, важно восседал боровообразный, весь заплывший салом человек. Над ним, бросая тень, колыхался балдахином большой белый зонт.
– Чего встали? Эй ты, рыжий! Тяни, тяни!..
Веревки вот-вот лопнут, они глубоко впились в согнутые спины батраков. Изнывая от жары и напряжения, люди надсадно дышат, словно запаленные, больные кони.
– Аганес Агабабыч! – крикнул Фарков, приподымаясь. – Вот имечко-то чертово, язык сломаешь, – сказал он Прохору. – Политики его тянут, царские преступники. Аганес Агабабыч, слышь!..
– Кто такие? – отозвалась копна.
– Жители. Тут человек с тобой желает перемолвиться, купецкий сын.
– А-а-а, – протянул торговый и загнусил: – Эй, вы! К берегу... Выбирай постромки, подтягивай бурундучную... К берегу, так вашу в тартынку!..