– Прощай, – и, как в дыму, вышел.
Глава 2
Месяц стоит в самой выси морозной ночи. Голубоватые сугробы спят. Горы сдвинулись к реке, и у их подола – городишка. Три-четыре церкви, игрушечная крепость на яру: башня, вал, запертые ворота. Улочки и переулки, кой-где кирпичные дома, оголенные октябрьским ветром палисады. Это на яру.
Спуск вниз, обрыв и внизу, будто большое село – вольготно расселись на ровном, как скатерть, месте – дома, домишки и лачуги бедноты.
Городок тоже в снежном сне. Даже караульный в вывороченных вверх шерстью двух тулупах подремывает по привычке у купеческих ворот, да на мертвой площади, возле остекленного лунным светом храма, задрав вверх морду, воет не то бесприютная собака, не то волк.
Город спит тревожно. Кровавые сны толпятся в палатках и хибарках: виселицы, недавние выстрелы, взрывы бомб, набат звенят и стонут в наполовину уснувших ушах. Вот вскочил старик-купец и, обливаясь холодным потом, нырнул рукой под подушку, где ключи:
– Фу-у-ты… Слава те, Христу.
Вот священник визжит, как под ножом, вот сапожных дел мастер бормочет, сплевывая через губу:
– Где, где? Бей их, дьяволов!
А собака воет, побрякивает колотушкой караульный и дозорит в выси морозной ночи облыселая холодная луна.
Впрочем, еще не спят неугасимые у крепостных ворот зоркие костры, и возле костров борется со сном кучка отважных горожан из лачуг и хибарок. Иные спят. Блестят винтовки, топоры, в сторонке раскорячился пулемет и задирчиво смотрит на ворота.
А за воротами тишина: умерли, спят – иль ожидают смерти? Человек не видит, но месяцу видно все: Эй, люди у костров, не спи!
Ванька Барда, чтобы не уснуть, говорит:
– Скоро смена должна прибыть. Чего они канителятся-то? Нешто спосылать кого…
Никто не ответил.
Ванька Барда опять:
– Ежели денька через три зыковские партизаны не придут, каюк нам… – и безусое лицо его в шапке из собачины подергивается трусливой улыбкой.
– Как это не придут! – скрипит бородач, косясь на земляной вал крепости.
– Могут дома не захватить Зыкова-то: он везде рыщет…
– Тогда не придут.
– В случае неустойка – я в лес ударюсь, в промысловый зимник… Там у меня припасу сготовлено: что сухарей, что мяса, – уныло тянет Барда.
– А ежели к Колчаку в лапы угодишь?
– А почем он узнает, что я большевик? Ваш, скажу… Белый. На брюхе не написано.
– Ты, я вижу, дурак, а умный… – по-хитрому улыбнулся бородач и вдруг, быстро привстал на колено, вытянул лицо, – Чу!.. Шумят. За валом.
– Эй, кобылка! – звонко крикнул своим Ванька Барда.
Два десятка голов оторвались от земли.
– Вставай!
Но все было тихо.
И вслед за тишиной грянул с вала залп. Ванька Барда кувырнулся головою в костер. Караульный там, у купеческих ворот, свирепо ударил в колотушку, вытаращил сразу потерявшие сон глаза. Из хибарки выскочил человек и выстрелил в небо. Заскрипели городские калитки, загрохотали выстрелы. Пронесся всадник. Собака бросилась к реке.
– Ну, опять, – мрачно сказал чиновник акцизного управления Федор Петрович Артамонов.
Он притушил лампу и уперся лбом в оконное стекло, курносый нос его еще больше закурносился и впалые глаза скосились.
Дом, где он квартирует, двухэтажный, церковный. Вверху живет священник.
– Тьфу, – желчно плюнул он и заходил по комнате.
Лунный свет зыбкий, странный. Голубеет и вздрагивает открытая кровать, Артамонову чудится, что на кровати лежит мертвец с голым, как у него, черепом.
– Чорт с тобой, – говорит Артамонов, ни к кому не обращаясь, достает из шкапа бутылку казенной водки и наливает стакан. В зеркале туманится его отражение. – За здоровье верховного правителя, адмирала Колчака, чорт его не видал, – раскланивается он зеркалу, пьет и крякает. Ищет, чем бы закусить. Сосет голову селедки. – Дрянь дело, дрянь. Россия погибла. Пра-а-витель… Офицеришки – сволочь, шушера, пьяницы… – думает вслух Федор Петрович, порывисто и угловато, как дергунчик, размахивает руками, утюжит черную большую бороду, и глаза его горят. – Ха, дисциплина… Да, сволочи вы этакие! Разве такая раньше дисциплина-то была… И что это за власть! Городишка брошен на обум святых, ни войска, ни порядка. Пять раз из рук в руки. То какая-нибудь банда налетит, то эта дрянь, большевичишки, откуда-то вылезут из дыры. А кровь льется, тюрьмы трещат… Вот и поработай тут.
Выстрелы за окном все чаще, чаще. Черным по голубому снегу снуют людишки. По потолку над головой раздались шаги: проснулся поп.
– Вот тут и собирай подать. А требуют. Петлей грозят.
Постучались в дверь.
– Войдите!
Бородатый священник в пимах [Пимы – валенки], хозяин. Глаза сонные, свинячьи.
– Стреляют, Федор Петрович. Пойдемте, Бога для, к нам… Боязно.
– Большевиков бьют, – не то радостно, не то ожесточенно сказал чиновник. – Пять суток только и потанцовали большевики-то… Да и какие это большевики, так, сволота, хулиганы…
– Говорят, за Зыковым гонцы пошли, – сказал священник.
– Что ж Зыков? Зыков за них не будет управлять. Зыков – волк, рвач.
– Говорят, красные регулярные войска идут. Дело-то Колчака – швах. Боже мой, Боже, – голос священника вилял и вздрагивал. – А Зыкова я боюсь, гонитель церкви.
– Да, Зыков – ого-го, – за кержацкого бога в тюрьме сидел, – чиновник ощупью набил трубку и задымил.
– Эх, жизнь наша… Ну, Федор Петрович, пойдемте, Бога для, прошу вас. И матушка боится.
На-ходу, когда подымались по темной внутренней лестнице, Артамонов басил:
– Вам и надо Зыкова бояться, отец Петр. Не вы ли, священство, организовали погромные дружины святого креста? А для каких целей? Чтоб своих же православных мужиков бить…
– Только большевицкого толку! – вскричал священник. – Только большевицкого толку, противных власти верховного правителя…