* * *
Несколько дней я вел образцовую жизнь инквизитора, который гостит у своих собратьев. Вставал на заутреню, возвращался к вечерней молитве, старался ничем не бросаться в глаза и не делать ничего, что могло быть воспринято как необычное или странное. На четвертый день я начал жаловаться на боли и головокружение, на пятый – потерял сознание во время богослужения, и тогда братья-инквизиторы сами заставили меня лечь в лазарет под опеку местного лекаря. Именно таким несложным способом я оказался в обществе страдальца Франца Лютхоффа.
С некоторых пор сны мои изменились. Были времена, когда я засыпал так глубоко, что утром любое воспоминание о ночных кошмарах оставляло по себе лишь слабый след в памяти. Теперь было иначе. Обычно мне снилось, что она садится рядом и кладет на мой разгоряченный лоб прохладную руку. Она всегда улыбалась, и я всегда видел в ее взгляде чистую, ничем не оскверненную любовь. «Мой рыцарь на белом коне», – шептала она наполовину всерьез, наполовину шутливо. Хотел бы я, чтобы сон сей не заканчивался, но он заканчивался, всегда. Я пробуждался с ужасным отвращением к жизни, которую вел наяву. К жизни, которую она никогда со мной не разделит, не узнает, как я мечтал шептать по утрам ее имя – неслышно, но так, чтобы она ощутила его по движению моих губ на ее губах. Я открывал глаза, и мне казалось, что еще миг-другой вижу перед собой ее лицо. Но потом я понимал, что это всего лишь беленый потолок лазарета.
– Нет. Никогда. Невозможно, – произнес я самому себе. – Разве сны твои, Мордимер, не смогли научить тебя трем этим словам?
Я в силах распоряжаться своей жизнью, но не мог, не могу и никогда не сумею распоряжаться своими снами. Видение, приходившее ко мне едва ли не каждую ночь, было как сон нищего о кошеле, полном золота, мечтой голодного о свежем хлебе, жаждой умирающего в пустыне о воде, которая смочит его пересохшие губы. Видения эти не несли ничего, кроме боли.
Я некогда читал, что перед умирающими в пустыне крестоносцами порой возникали обманчивые миражи голубых озер в тени пальм. Рыцари ползли туда лишь затем, чтобы погрузить ладони в горячий песок и понять: они направлялись к недоступному миражу. Я же успел остановиться, глядя на миражи, поскольку был достаточно мудр, чтобы отличить реальность от марева.
Я хотел позабыть ее голос, ее лицо, ее улыбку. Хотел – Бог мне свидетель! – однако сны не позволяли мне забыть.
И она писала мне. Раз в неделю, раз в десять дней. Я читал эти письма очень внимательно, но ни разу ни на одно не ответил. Знал, что когда-нибудь она перестанет писать. Надеялся, что позабудет обо мне так же, как я желал позабыть о ней. Желал? Правда ли? Да, я и впрямь жаждал, чтобы…
Рядом со мной кто-то громко и болезненно застонал.
Лютхофф сгорал в лихорадке, лицо всё в красных пятнах. Выглядел он еще хуже, чем в тот день, когда меня положили в лазарет. Однако я узнал его с первого взгляда. Мы и вправду учились в Академии Инквизиториума в одно время, и я помнил, что он был тихим, спокойным и внимательным учеником. Никому не мешал и, насколько я знал, ни с кем не подружился.
– Франц! – я взял его за горячую потную руку. – Помнишь меня?
Он повернулся, всматриваясь в меня блестящими глазами.
– Нет, – прошептал. – Кто ты?
– Мордимер Маддердин. Мы вместе учились.
– Мор… …дин. Да-да… Ты поседел…
Что ж, это, увы, тоже было правдой. В волосах я все чаще находил серебряные нити, и в том не было ничего странного, учитывая хлопоты, которым мне приходилось противостоять чуть ли не каждый день.
– Умираю, знаешь? – прошептал он снова.
– Даже не говори так, – запротестовал я. – Выкарабкаешься, приятель.
Я утешал Лютхоффа, но выглядел он и вправду скверно. Потерял фунтов тридцать, губы растрескались, грудь вздымалась в неровном дыхании. Временами вдох заканчивался с трудом сдерживаемым болезненным спазмом. Я вытер пот с его лба.
– Принести тебе воды? Горячего бульона?
Он покачал головой.
– Тянет блевать, – пожаловался плаксиво. – Что ни проглочу – сразу наружу.
Мне тотчас подумалось, что его либо отравили, либо продолжали травить. Но ведь его опекал медик Инквизиториума, да и сам Айхендорфф должен был следить за состоянием здоровья подчиненного. Если бы его хотел отравить кто-то из Инквизиториума, то, во-первых, сделал бы это быстро и действенно, а во-вторых, наверняка не подпустил бы вашего нижайшего слугу к постели больного. Я не слишком много знаю о ядах (хотя и умею различать большинство популярных разновидностей), однако, полагаю, никто не стал бы так сильно рисковать. И конечно же, сама мысль, будто Инквизиториум хотел отравить одного из своих функционеров, была абсурдной. Мы знали куда лучшие способы избавляться от паршивых овец из нашего стада.
– Вот увидишь, мы еще выпьем за твое здоровье.
Он с трудом усмехнулся.
– Отравили меня, видишь? – сказал и потерял сознание.
Я попытался привести его в чувство, однако Лютхофф на мои усилия не реагировал. Я сразу же отправился на поиски лекаря, искренне надеясь, что его вмешательство возымеет результат – поскольку очень хотел услышать, что скажет Лютхофф. Медик и вправду прибежал без проволочек, но, осмотрев Франца, сделался хмур.
– Не протянет долго, – вынес вердикт. – Я сочту истинным чудом, если он вообще придет в себя. Ему нынче получить бы опеку над духом, а не над телом.
Лекарь был искренне опечален, но мы давно знаем, что люди умеют играть самые разные роли, если только это им на руку. Однако я отчего-то и представить не мог, чтобы этот седой, достойный мужчина, к тому же – лицензированный медик Инквизиториума, травил своего пациента.
– Жаль, что мы так и не узнаем причины этой смерти, – сказал я.
– Ну, даже медицина порой не в силах помочь, – кивнул он, соглашаясь. – И поверьте: и через сто, двести лет в этом деле мало что изменится. Механизм работы человеческого тела столь сложен, что лишь Господь может им управлять. Мы же продолжаем блуждать, словно дети в тумане…
Ну и на том спасибо, что он оказался исключением среди адептов лекарского искусства: большинство его коллег обычно оставались слишком самоуверенны, а смерть пациента пытались объяснять любыми причинами, кроме собственных некомпетентности или незнания.
– Здесь я уже ничем не помогу, – отвернулся он. – Если очнется – позовите…
Я кивнул и придвинул табурет к постели Лютхоффа. Намеревался сидеть над ним сколько потребуется и узнать, чем были слова «отравили меня»: бредом смертельно больного человека, безосновательным обвинением или все же было в них зерно правды. А если зерно правды там было, Мордимер Маддердин желал его отыскать.
Наконец я приметил, что мой товарищ приходит в себя. Нужно было этим воспользоваться, поскольку я осмеливался думать, что ему осталось мало времени в сей юдоли слез.
– Франц? Франц? Кто тебя отравил, дружище?
Другом моим он не был никогда, но нас единило не только совместное обучение, но и профессия. Кроме того, он умирал, а человек на ложе смерти всегда жаждет иметь подле себя друга.
– Отравил? – повторил он, будто не совсем понимая это слово. – Пить…
Я не подал воды, опасаясь, как бы это не приблизило развязку, лишь смочил его губы. Он же взглянул на меня, и в глазах его, под блеском горячки, я приметил тень тоски за утекающей жизнью.
– Обещали, – прошептал. – Противоядие. Обещали…
Ха, неужто кто-то использовал против Лютхоффа старый способ? Сперва дали яд, а потом, чтобы удержать в покорности, поманили противоядием, угрожая, что, коли не примет его, умрет? С кем бы ни договаривался Франц, его одурачили. Мне, однако, следовало узнать, в чем же было дело и кому служил человек Святого Официума.
– Ты не можешь умереть, дружище, – сказал я ласково.
«Не можешь умереть, пока не откроешь мне все свои тайны», – добавил я мысленно.
– Священник… – прошептал он. – Приведи священника…
Я заглянул в его глаза и увидел, что они пусты и мертвы. Тело еще жило, сознание работало на остатке сил, но зрачки уже не видели окружающий мир. Я решил использовать это, одновременно испросив у Господа прощения за грех, который совершал против умирающего человека.
– Желаешь исповедоваться, дитя? – я изменил голос, придав ему более грубые нотки и надеясь, что Франц не распознает мистификацию.
– Да, да, да, – прошептал он пылко, хватая меня за руку.
Потом я слушал его исповедь. Долгую, нескладную, прерываемую приступами горячки, слезами, потерей дыхания и памяти. Умер он прежде, чем я успел дать ему отпущение грехов, что я воспринял с некоторым облегчением, поскольку благодаря этому я не впал в грех снова.
Я отошел от его постели и лег на свою. Мне было о чем подумать.
* * *