Костя прочел «Архипелаг ГУЛАГ», многие из персонажей которого были Розенбергу хорошо знакомы в жизни, Замятина, Оруэлла и многое другое, что Арнольд Павлович хранил в картонном ящике, в кладовой, служившей ему платяным шкафом и тайником одновременно.
– Тут у меня лет на триста без права переписки, по совокупности, – говорил он, покряхтывая и доставая из кладовки очередную запрещенную книгу. – Если бы не мои старые питерские связи, Костик, имел бы я вместо библиотеки от мертвого осла уши. Друзья спасли. Меня в первый раз арестовали в университете, после лекции, это у них потом только на рассвете брать мода пошла. Чека круглосуточно хватала – Дзержинский, как все кокаинисты, страдал бессонницей. Энкавеэдэ – те любили на сослуживцев страху нагнать, а потом они себе отрядное время придумали, как мусорные машины. Психологи. В общем, как меня забрали, друзья у нового жильца, то есть у того, кого в мою квартиру вселили, часть книг выкупили. Основное, конечно, конфисковали доблестные борцы за народную идею, но то, что уцелело, сейчас представляет собой историческую ценность. Это, Костя, вы в учебниках не прочтете. Свидетельства очевидцев, плоть истории…
Костя глотал статьи, книги, перепечатанные на машинке под копирку, изданные на папирусной бумаге на Западе и неизвестно каким путем попавшие в квартиру старого преподавателя. Розенберг об этом не говорил, а Костя не спрашивал. Он был бесконечно благодарен Арнольду Павловичу за доверие, в какой-то степени безрассудное, как он теперь понимал. Знание может приносить скорбь, и Костя скорбел о шестидесяти миллионах погибших от рук режима. Расстрелянных, зарубленных, повешенных, закопанных живьем, замерзших, замученных уголовниками, расстрелянных заградотрядами и просто убитых на войне.
Раздавленные танками в сибирских лагерях, на брусчатых улицах Будапешта и Праги, располосованные очередями в Новочеркасске и никому, никому неизвестные – он в одиночестве скорбел о них.
– Гражданская совесть, Костик, штука малопонятная, – говорил Арнольд Павлович. – Она вроде как есть, а тут же ее нет. Семья, дети, мама, папа… Опять-таки, кто же сует руку в работающую машину? Только психи. Законченные психи – без чувства самосохранения, которое наука относит к основным инстинктам каждого живого существа. Значит, и место им с их совестью – в доме скорби. Из двухсот пятидесяти миллионов наших сограждан меньше десятка набрались мужества выйти на демонстрацию против событий в Чехословакии в шестьдесят восьмом году. Процент от общего числа дееспособных с юридической точки зрения граждан – есть бесконечно малое число. Вы, Костя, как человек в математике сведущий, можете оценить глубину деградации общества. Вам так будет нагляднее. Мы на кухнях слюной брызгали, а они – на площадь, с плакатами. Страна кухонных демонстрантов. В нас, молодой человек, страх вгоняли пулями и шашками да аккумуляторными батареями к гениталиям, а в детях наших и в вас, наших внуках, он на уровне генетическом. Вам от этого никуда не уйти. Вот, – он ткнул рукой в сторону телевизора, – ему вы верите, а кто не верит, самостоятельно мыслящие, без страха, – это мутанты. Мутантов под статью, теперь она, если я не ошибаюсь, семидесятая, или на принудительное лечение. «Кто там шагает правой? Левой, левой…» Кстати, вы лирику господина Маяковского читали? Настоятельно вам это рекомендую. Там он поэт, а все эти Брутто-Нетто…
Краснов не сломался. Мог сломаться, было отчего. Узнав систему, увидев ее со стороны, уходили в бомжи, становились мизантропами и более сильные люди. Он открыл для себя целый пласт культуры и истории, неизвестный большинству живущих в одной с ним стране, и, что поражало его больше всего, это большинство и знать ничего не хотело.
Он мог наделать глупостей, что свойственно юности, мог пытаться кричать о своей ненависти на перекрестках, но этого не произошло. Может быть, потому, что так было суждено ему судьбой, а может, потому что в теле его рядом с горячей кубанской кровью текла густая, темная еврейская кровь, и память о пяти тысячах лет гонений, смертей и исходов спала в его жилах. «Во многая мудрости – многая печали. И кто умножает познания свои – тот умножает скорбь».
Они стали друг для друга отдушиной. Такая близость возможна только среди единомышленников, даже кровные братья не достигают той степени взаимопонимания, какая была доступна им, разделенным двумя поколениями. Заканчивался 1977 год, впереди были Афганистан, сбитый корейский авиалайнер. Бесконечные похоронные церемонии у Кремлевской стены, коммунисты, обернувшиеся демократами, и демократы, ставшие коммунистами, танки на московских улицах, бьющие прямой наводкой по знакомому по телекартинке всей стране зданию. Чревовещатели и экстрасенсы, кровь и дикая животная злоба. Антисемиты, русофобы, фундаменталисты, либерал-демократы, фашисты – стоящие рядом в бесконечных очередях за стиральными порошками, водкой, хлебом и сахаром… Безумный мир, безумная страна, распадающаяся, гниющая, как труп под солнцем.
Но Арнольду Павловичу этого повидать не удалось. Его похоронили в июле восемьдесят первого на пыльном, огромном кладбище, уродливом, вовсе не похожем на место упокоения людей. Это были вторые похороны в жизни Кости Краснова. Из его жизни снова ушел близкий человек. Он хотел похоронить Арнольда Павловича на еврейском кладбище, но такового давно не существовало. На этом месте стояли гаражи, девятиэтажки, а по выложенной плитками аллее, окруженные портретами героев труда, фланировали счастливые граждане. И, как сказал бы сам Розенберг, ничего удивительного в этом нет. Разве может кого-нибудь удивлять уже существующий порядок вещей? Мир такой, какой он есть. Такой, каким мы его сделали. Своим молчанием, своей бездумной доверчивостью. Своим неумением умереть вовремя и жить как люди.
«Если вы не мишигинер, Костя, то вы понимаете, о чем я… И учтите, Костя, только глупцы считают, что еврей – это национальность или вероисповедание. Они ничего не понимают в жизни. Поверьте мне, я многое повидал. И русский может родиться евреем. Быть евреем – это судьба…»
Когда дети вернулись домой, Диана почти пришла в норму. Живот побаливал от удара, но на лице следов не оставалось, наверное, сказался профессионализм Лукьяненко, и внешне она выглядела совершенно спокойной.
Бутерброды и чай она отнесла в гостиную для Лукьяненко и его команды, а детей покормила в кухне: Дашка и Марик любили кушать за стойкой, сидя на высоких табуретах.
После обеда она уложила Дашу спать, а Марик устроился наверху, у телевизора.
С сыном Диана собиралась поговорить – без его помощи ее план был совершенно безнадежным Ему только десять, но он сообразительный, крепкий парень. Наверное, похож на Костю в детстве. В любом случае, он сейчас ее единственная опора.
Диана спустилась на кухню помыть посуду и поймала себя на мысли, что ее тянет закурить. Она не курила с тех пор, как узнала, что беременна Мариком, и по сегодняшний день, и даже желания опять взяться за сигарету у нее не возникало. И сейчас Диана вначале одернула саму себя, но, подумав о том, что может с ней случиться в ближайшие сутки, взяла с подоконника сигареты. Снявши голову, по волосам не плачут.
Скорее бы пришла ночь. Диана опять вернулась к мыслям о том, что должна будет сделать.
«Единственный путь из дома – через веранду второго этажа. До земли – четыре с половиной метра, если связать в длину три простыни, можно спуститься.
Наверное, Лукьяненко и его коллеги будут ночевать внизу или оставят в верхнем холле одного из охранников. Лучше, чтобы они остались внизу, тогда ей и детям нужно спуститься со стороны столовой. Из гостиной их заметить невозможно.
Марик спустится сам. А вот Дашка… Она может захныкать, расплакаться с перепуга. С ней на руках ни она, ни Марик с веранды до земли не доберутся. Значит, Даша должна крепко спать. Тогда она обвяжет ее концом простыни и спустит прямо на руки сыну. Последней пойдет она. Можно попробовать воспользоваться машиной, ключи они отобрать не додумались. В конце концов, до трассы – пара километров, и у нее будет запас времени, пока они сообразят, что к чему. Есть шанс, что на дороге будут машины, правда, на помощь рассчитывать не приходится, но все-таки… «Опель-Астра» – не соперник «БМВ», до города она добраться не успеет.
Значит, надо сделать так. Дашке перед сном дать таблетку нозепама, будет крепко спать и не проснется, как бы ее ни теребили. Выбраться из дома. Марик с Дашкой на спине переплывет через реку, тут всего метров тридцать, а он десять раз проплывает бассейн. Они по другому берегу идут к плотине, к деду Диме, у него мотоцикл, а она пытается увести погоню на машине. Поймают так поймают, дети уже будут далеко. Хуже, если кто-то останется в холле второго этажа. Хуже для того, кто останется. Ему, – Диана подумала об этом холодно, без эмоций, – придется умереть. В шкафу с игрушками стоит Костина бейсбольная бита, а здесь, на кухне, в специальном чехле – четыре острейших ножа «Самурай». Ими можно кости рубить. Главное – не шуметь. Что бы там ни было, ни криков, ни стонов. У нее есть один удар. Только один. Она обмотает конец биты полотенцем. Нож для нее труднее – лезвие может соскользнуть, если бить в сердце, а если метить в горло, то он умрет не сразу.
Что если дежурить будут двое? Нет, это маловероятно. Двое для того, чтобы присмотреть за перепуганной женщиной и двумя малолетними детьми? Ну а если… Второму не скажешь: постойте, пожалуйста, здесь, пока я разобью череп вашему приятелю…
Господи, – подумала Диана, – о чем это я… Неужели я собираюсь бить по голове и перерезать горло. Неужели это я… Я так спокойно обдумываю, как это сделаю. Меня же действительно волнует только одно – как…»
Но она ошибалась. Оставалось слишком много «если». И это должно было волновать ее куда больше.
* * *
В любом обществе, построенном на диктате и считающем своих граждан винтиками, Костя мог быть возведен в ранг узла государственной машины. Он был рожден, чтобы организовывать и руководить. Это было его профессией и призванием, его отличительной чертой, так же выделяющей его в общей массе, как нос – шевалье де Бержерака. Природа наделила его трудолюбием и пытливостью, но вполне могла ограничиться одним талантом лидера. Возможно, не встреть он на своем пути Розенберга, не разберись в своих симпатиях и антипатиях, он стал бы одним из тех боссов, что лениво покачивают рукой, приветствуя народ с трибун во время демонстраций и из бронированных автомобилей. Но судьба распорядилась по-другому, и он был рад этому. Он по-прежнему стремился к власти, прекрасно понимая, что «кухонным бунтарем» быть не сможет. Он был не одинок в своем стремлении, рядом с ним, как лосось на нерест к верховьям реки, к истокам власти рвались молодые, неглупые ребята, отлично знающие, с какой стороны у бутерброда масло.
Для них, породистых и беспородных, в конце пути стояли черные и белые «Волги», «Чайки», «ЗИМы», просторные государственные квартиры, дачи, партийные санатории, секретарши с пухлыми развратными губами, превосходная жратва и тихая обеспеченная старость. На обочинах предназначенных им дорог склонялись в поклонах разнокалиберные холуи, под ноги стелились красные ковровые дорожки. И висел над этими дорогами очаровательный, возбуждающий похоть и аппетит запах. Запах настоящей власти.
В любой стране прекрасно быть богатым, но в этой – главное, иметь «свой» народ или «иметь» свой народ. Быть царьком – в колхозе, районе, городе, области. Если ты удачлив и готов на все, то бери выше – в республике, стране. На одной шестой части света этих царьков было, как тараканов на коммунальной кухне, и у каждого такого царька – в кармане, в ящике письменного стола, под стопкой накрахмаленных простыней в шкафу, в сейфе кабинета – лежала маленькая красная книжечка, членский билет КПСС.
В той же КПСС были миллионы тех, кого они называли «наш народ», – шахтеров, металлургов, инженеров, колхозников. И они хранили у сердца, как их и учили, заветный партбилет. Однако его наличие для получения власти было необходимым, но не достаточным условием.
Именно они, простые коммунисты, составляли платформу, на которой возлежал коммунистический монстр. Их взносы, их рабский труд кровью текли в его жилах. Они были компостом, на котором всходили ростки коммунистической аристократии. Остальные жители счастливой страны не годились даже на компост.
Это было гениальным методом подчинения – без членства в самой великой на свете партии никто не мог занять руководящий пост, а заняв его, уже с билетом в кармане, был подконтролен ближайшему «царьку» и всем, кто стоял над ним. Принцип демократического централизма действовал безотказно.
Коммунистов не судили. Предварительно, зачастую без всякой причины (это, правда, выяснялось впоследствии), столь дорогой пролетарскому сердцу кусочек красного дерматина отбирался, и самый справедливый в мире суд приговаривал к различным срокам заключения не коммуниста Петрова, а просто Петрова, не коммуниста Иванова, а просто Иванова. Товарищи по партии всегда разбирались в его вражеской сути раньше, чем следственные органы.
Для вступления в передовой отряд рабочего класса требовали рекомендаций от двух других членов ленинской гвардии, чтобы было с кого спросить в случае чего, и установили негласные квоты – по социальному и национальному признаку. На четырех рабочих – один представитель «гнилой» интеллигенции, евреев – как можно меньше, но без дискриминации, в каждой ячейке нужен «свой еврей». Вопрос о цыганах на повестке дня не стоял, а малые народы Севера – те просто гордо спивались под неусыпной заботой партийных организаций оленеводческих колхозов.
Искусство – живопись, музыка, кино и театр – должно было быть и было партийным. Телевидение и газеты – рупором партии. Страна неуклюже ворочалась под кумачовой коростой. Бездетный уродец-головастик, друг детей, создатель общества чистых тарелок стал общим дедушкой Лениным. Фискал Павлик Морозов – пионером-героем. Черное стало белым, белое – черным. Это было царство абсурда – мечта Кафки, но в этом царстве жили более четверти миллиарда живых людей, наделенных человеческими качествами, душой, да и просто совестью, наконец.
Они хотели жить, любить, рожать детей, как все существа, наделенные и не наделенные разумом, на этой планете.
Но еще некоторые из них хотели власти…
Из их рядов и приходили новые творцы абсурда, творили новые подлости и безумства, создавая условный, вывернутый наизнанку рай для себя в отдельно взятой стране.
Костя перешел на работу в райком партии инструктором по идеологической и общественной работе одновременно с уходом Дианы на преддипломную практику и дипломирование.
Его новая начальница, первый секретарь райкома КПСС, дама без возраста, с лицом идола с острова Пасхи, приняла Краснова благосклонно, пожелала успехов на новом поприще, и Костя оказался в тесном кабинетике на первом этаже кирпичной коробки.
Сразу после его ухода из университета, прямо во время фестиваля городских команд, разогнали КВН. Причем не только в его альма-матер, а во всех вузах города. Краснов посетил тризну, устроенную его бывшими подопечными, и с трудом удержался от желания напиться до полусмерти. Он хорошо знал о полученной на местах перед смертью Андропова инструкции по ужесточению идеологической работы и в душе был рад, что у ребят не будет возможности наговорить лишнего. Генсек умер, но инструкция еще действовала. Он много работал, и единственной его отдушиной, человеком, наедине с которым он становился самим собой, была Диана. Они еще не стали любовниками, Краснов сам не понимал, почему, но их общение, лицом к лицу, по телефону – не имело значения, как, – было наркотиком для них обоих.
Забылись неудачные первые встречи. Она, нет, они оба стали другими, приспособились друг к другу, отказавшись от амбиций и манерностей. Они сняли маски, и все оказалось гораздо проще и лучше, чем предполагалось.
Вначале он думал, что это просто влечение. Его просто тянуло к этой маленькой ломаке, тянуло впиться в нее, зажать ей рот поцелуем, почувствовать ее дрожь, взять ее грубо и властно, как победитель на улицах покоренного города берет вражескую жену – как законную добычу.
Наверное, это как-то отразилось на его лице в тот, первый вечер. Костя видел испуг, на мгновение появившийся в ее глазах, и загнал эту мысль в самый дальний угол своего сознания. Внезапная ярость Дианы рассмешила и удивила его – видимых причин для вспышки он не давал, а ее уход почему-то очень огорчил, и он решил встретиться с ней еще раз. Просто чтобы разобраться, чем она привлекла его в первый момент.
То же волнение он почувствовал и во второй раз. И в третий. Это было вне его понимания – ведь он так гордился своей способностью владеть эмоциями. Но это было прекрасно, потому что он никогда до того не чувствовал ничего подобного.
Да, она не глупа, образованна, хороша собой, не испорчена окружением. Наивна как ребенок во многих вопросах, избалована и совершенно не приспособлена к жизни, но какое это все имеет значение, если она – это она? Его привлекало не внешнее, а что-то другое, что было невидимо под оболочкой, и он боялся нарушить возникший между ними хрупкий мостик, избегал близости тел и вел себя, как престарелая девственница, оказавшаяся в одной казарме со спящими солдатами.
Факт остается фактом – он хотел ее и боялся, что потеряет это восхитительное чувство тревоги и нежности, испытываемое им, и то тщательно скрываемое, жгучее желание обладать. Страх перед потерей одолевал основной инстинкт мужчины.
Он понял, что может быть нерешительным, а это было очень серьезно – по сию пору он и не догадывался о таком своем качестве. Но долго подобное положение вещей сохраняться не могло. Они не были друзьями, будучи ими, они вели себя как любовники – хотя ими не были. И значит, все уже решено за них. Кем? Этого Костя не знал. Богом? Судьбой? Решал в данном случае не он. Но он был согласен с этим решением.
Он ждал ее недалеко от школы, где она проходила практику. Улицы были покрыты грязным снегом, который громоздился сугробами по краям тротуаров. На проезжей части автомобили превратили его в коричневую густую жижу, и вечерний морозец прихватывал ее сверху блестящей ледяной корочкой. Было ветрено. Прохожие кутались в воротники, прикрывали шарфами покрасневшие носы и невольно ускоряли шаг, спеша попасть домой.
Свет фонарей казался мутным, болезненно-желтым. По бульвару проносились переполненные трамваи, оставляя за собой хвосты белой снежной пыли.
– А вот и я! Ты замерз или еще не успел? Привет!
Она походила на школьницу со своим портфелем-папкой, пуховым платком на волосах и снежинками на челке и ресницах.