Пускай такая дружба во многом – иллюзия, понимает Егор. Но с любовью ведь то же самое. Разве иначе с любовью?
Словом, Ваня как объект болезненной любви – образ, в котором Егор не способен найти логику, и двадцать лет дружбы здесь – как раз аргумент «против», а не «за». Грубый гневливый барин. Щедрый до бестактности, склонный к хвастливым монологам, великодушный, но всегда обязательно требующий благодарности. Неделикатный, бесчувственный и несложный, как деревянные счеты. Обладающий всеми хрестоматийными признаками нувориша в такой полной мере, что иногда подмывает проверить, не прикидывается ли он. Что ему стоило выбрать себе горластую сварливую красотку с ямочками на заднице и кровавыми когтями, обмотать ее «Булгари» и соболями и поселить возле себя, не обращая на нее особенного внимания, сделать ей со временем нескольких детей, купить ее маме квартиру, летом отправлять их скопом на какой-нибудь остров в Иберийском море, или в Тоскану, или куда там сейчас модно сезонно ссылать жен? Зачем ему понадобилась эта мрачная невротичка, тощая старшеклассница со страшными сиротскими глазами, дворняжка, к которой все равно не прилипнут ни соболя, ни дорогие камни? Какая невероятная жена могла бы вырасти из нее, если бы не Ваня, способный разбавить односолодовый виски кока-колой. Залить кетчупом ризотто с трюфелями. Что ему делать с ее любовью, с ней самой, когда он, очевидно, не понимает, не видит разницы?
За что, будь они оба трижды прокляты, за что она его так любит? Что нужно сделать, чтобы тебя так любили?
Егор подносит стакан к губам и пьет залпом, обжигая горло. С момента, как он поднял глаза на Лору и быстро отвел их, прошло не больше минуты. Лиза, уставшая и бледная, все еще обнимает заплаканную Машу за плечи. Ваня поддерживает подтаявшего, обмякшего Вадика, не дает ему свалиться со скользкого диванного подлокотника. Все не так, мучительно думает Егор. Все неправильно. Все ложь. Мы всего лишь кучка жалких разочарованных одиночек, обреченных желать невозможного и мириться с недостаточным.
– Ладно, – говорит он и не узнает собственный голос – настолько мало в нем осталось жизни. – Давайте спать. Ничего мы сегодня уже не сможем.
И, равнодушный ко всему, что они могли бы ему ответить, берет со стола свечу и медленно, как старик, бредет с ней к лестнице.
Лиза вздыхает и отпускает Машу.
У самой двери в гостиную, на грани света и тьмы, Егор оборачивается. Тень от свечи, которую он держит в правой руке, крошит и сминает его лицо.
– Только сразу договоримся, друзья, – произносит он. – Никого сегодня больше не убиваем, ладно?
Мгновение – и его нет, слышен только скрип деревянных ступеней и вскоре – шаги наверху, на втором этаже, в коридоре между спальнями.
– Я должен подбросить уголь в котел, – говорит Оскар в наступившей тишине. – Это нужно делать утром и вечером. Вилла очень большая, ее непросто протопить. Если кто-нибудь хочет пойти со мной, прошу вас, – и ждет, и смотрит в безучастный Петюнин затылок.
– Я пойду с вами, – говорит Таня и встает. – Всегда хотела научиться топить углем.
Таня смотрит на мужа. Обернись, думает она. Посмотри на меня.
– Да ладно, – говорит Маша глухим насморочным голосом, – ну перестаньте вы. Давайте в туалет друг друга провожать еще. Ночью у нас не будет алиби все равно. Ни у кого. А мы с Вадиком вообще спим поодиночке, и что? Все пропало, да?
– Маша, – сразу говорит Вадик бархатно, жарко, хотя и не поднимает при этом головы. Вадикова щека прижата к Ваниному ребру. Плечи бессильно опущены. Не может быть никаких сомнений в том, что Вадик спит. Или в глубоком обмороке.
– Ма-а-аша, – тем не менее нежно рокочет Вадик, как двигатель на низких оборотах, куда-то в пол, куда-то себе под ноги. – Друг мой. Я готов предоставить… Я – готов.
Она слабо улыбается и, нагнувшись, целует Вадикову свалявшуюся макушку. Вадик висит на Ванином боку как зомби, как выключенный игрушечный робот.
– Ванька, – говорит Маша. – Гринписа на тебя нет. Отведи ты его спать.
При слове «спать» Ваня неожиданно зевает до хруста, до слез.
Это был слишком долгий день. Слишком страшный. Нет никакого смысла длить его. Лучшее, что можно сейчас сделать, – подняться наверх. Задуть свечу. Укрыться одеялом, подтянуть колени к подбородку. Зажмуриться и забыть обо всем часов на восемь. Или на десять. Если ты застрял на верхушке незнакомой горы на неопределенное время без связи, без электричества, нет никакой разницы, сколько часов ты проспишь, восемь или десять. Мобильный все равно разряжен, так что рассчитывать на будильник бессмысленно. Просто лечь спать. Забыть о верхней границе сна. Засыпать без будильника – непривычно и тревожно, как нырять в омут, в котором не видно дна. Кто знает, как долго всемогущий распоясавшийся сон будет держать тебя. Рано или поздно, даст бог, тебя разбудит свет, льющийся сквозь замерзшие окна. И даже твой измученный мозг, отравленный городом, нелюбимой работой и подъемами затемно, в конечном счете насытится отдыхом. Заскучает и поднимет тебе веки. Они расходятся по спальням с обреченным бесстрашием ныряльщиков, которые не уверены, что вынырнут завтра все.
Таня и Оскар одеваются в прихожей при свете аккумуляторного фонаря. Натягивают шапки, толстые перчатки, застегивают под горлом молнии зимних курток. Как астронавты, готовящиеся выйти в открытый космос. Через замочную скважину с тонким зловещим воем в Отель проникает холод. За дверью ревет и бьется, бросая в стены хрустящей крошкой, сухая снежная буря.
Он отпустил меня, думает Таня, просовывая ногу в белоснежный валенок. Дергая рукава своей куртки книзу, чтобы скрыть от мороза фрагмент запястья между манжетой и варежкой, чтобы спрятаться внутри искусственных, сложносоставных материалов, придуманных для того, чтобы защищать уязвимую человеческую кожу. Он даже не обернулся. Просто отпустил меня.
Спустя четыре минуты она стоит позади Оскара в котельной и смотрит, как тот зачерпывает неглубокой лопатой тяжелые, словно камни, неровные угольные куски и аккуратно забрасывает их в крошечную топку скучного отопительного котла. Раскаленный ослепительный уголь гудит за приоткрытой заслонкой. Настоящее честное тепло не может выглядеть красиво, думает Таня мстительно, имея в виду камин, возле которого Петюня провел сегодняшний вечер. Ох уж эти нарисованные очаги. Дырки в параллельную реальность. Муляжи, не дающие ни тепла, ни еды, тупо жрущие дрова. Гламурные символы единения с корнями. Если ты такой крестьянин – давай, построй себе печь. Вставай в пять утра, добудь щепу и сухую солому. Научись определять момент, когда засунутый в печь горшок не лопнет от жара, томи в ней каши и супы. Пеки в ней хлебы. И не вздумай фальшивить, забудь о газовой плите и напольных конвекторах. Грейся рядом, спи на ней, готовь внутри нее. А если это слишком тебе неудобно – что же. Тогда молчи. Не смей делать вид, что ты припал к истокам. Признай, что ты всего лишь турист, дачник. Случайный прохожий. Да, ты действительно впустил в свой дом огонь, но не всерьез. Понарошку. Как приглашенного клоуна. Из интерьерных соображений. Ради развлечения гостей.
Все владельцы каминов в эту секунду в Таниных глазах – лицемеры.
Когда Оскар распрямляется и откладывает лопату, Таня говорит вот что:
– Давайте сходим туда. Пожалуйста. Мне нужно еще раз на нее посмотреть.
И они обходят Отель кругом, жмурясь от встречного ветра, который, судя по всему, твердо решил сбить их с ног и караулит за каждым углом, набрасываясь с новой силой, словно после каждого следующего поворота они становятся более уязвимы. Ветер швыряет им снег в лицо горстями и воет и визжит, как если бы всерьез собирался им помешать. Они недолго дрожат у подъемной гаражной двери – два астронавта во враждебном пространстве, – затем Оскар во второй раз за сегодняшний бесконечный день вскрывает подъемную дверь.
В гараже холодно, но Таня все равно готовится увидеть, что согнутая в колене Сонина нога под чехлом выпрямилась и обмякла, а руки упали на пол. Она даже шагает осторожно, чтобы не наступить в воду, которая наверняка, Таня почти уверена, в эту самую минуту понемногу растекается от тающего Сониного тела по бетонному полу. Мутная розоватая вода, какая бывает в металлических лотках в мясном отделе гастронома.
Оскар поднимает фонарь повыше, и становится ясно, что Таня ошиблась. Ничего не изменилось. Пол все такой же сухой и пыльный, очертания тела под металлизированной тканью напряженные и неживые. Таня подходит ближе, садится на корточки. Снимает перчатку. Почему-то ей трудно заставить себя протянуть руку и откинуть чехол, хотя она уже видела и лицо, и веки, и зрачки. Там, под чехлом, не прячется ничего неожиданного. Она сидит на корточках, упираясь руками в бетон, и дышит глубоко, носом, собираясь с духом, ожидая, пока уймется стук ее собственного сердца. Оскар безмолвно стоит над ней с фонарем, как маленький однорукий атлант, которому вместо балкона доверили держать лампу.
Сонино лицо оказывается покрыто крошечными каплями воды, словно испариной. Иней с ресниц и бровей исчез, волосы потеряли бумажную хрупкость и тускло, мокро осели, но в остальном это то же самое лицо, несколько часов назад смотревшее в небо со дна каменного кармана.
Ничего, даже при жизни ничего особенного не было в этом лице: два горячих пристальных глаза, подвижная верхняя губа. Узкое, треугольное, с острым подбородком. Хищная белка. Даже зубы слишком велики для ее маленького рта, два ровных ряда плоских белых резцов, как будто пересаженных из чужой, более крупной челюсти.
Поэтому она так не любила фотографироваться, ее магия не действовала на фотографиях. Ее вообще нельзя было удерживать, останавливать и рассматривать, ее можно было впитывать только в движении, пока она говорила и улыбалась. У нее был хриплый непристойный голос, от которого учащался пульс и падало сердце, и при этом она умела двигаться, как развращенный ребенок, невинный и испорченный одновременно. Ее улыбка включалась прожектором, который, послушный ее желанию, мог ослепить и опрокинуть или просто согреть. Захваченная врасплох, уставшая или сонная, она могла на мгновение показаться немолодой, грустной, обессилевшей, но ей достаточно было почуять на себе взгляд и повернуться. И чужая воля плавилась мгновенно, как сыр в супе.
Таня смотрит и смотрит в обезоруженное смертью Сонино лицо, лишенное власти и волшебства. Скованные холодом мышцы, замершие на полпути веки, погасшие зрачки, криво застывшие губы. Ей хочется спрятать от унижения высушенную морозом роговицу Сониных ореховых глаз, и она робко тянет ладонь, бесконечно долго, страшась прикосновения, и кончиками широко расставленных пальцев чувствует мягкий частокол ресниц и полиэтиленовую влажную кожу. Это усилие напрасно. Сонины веки отказываются опускаться, словно в момент смерти у нее в голове возник кукольный глазной механизм, запрещающий держать глаза закрытыми. Веки пружинно возвращаются в исходное положение. Танина испуганная рука, проделавшая такой непростой путь, не может вернуться ни с чем. Она стирает росу с ледяного лба. Скользит по скуле. Мокрая прядь волос отлипает от белой щеки, распадается надвое и обнажает верхушку маленького уха. Надо же, думает Таня, у нее были оттопыренные уши; господи, у нее еще и уши были оттопыренные, а я не замечала.
Она смеется – коротко, мучительно. И чувствует острый укол жалости и стыда, потому что это оттопыренное детское ухо не предназначено для ее взгляда, просто не способно теперь от него защититься. Секунда – и она уже стоит на коленях, с горячими от слез щеками. Жалость – всемогущее чувство. Непобедимое. Таня всхлипывает и гладит влажные, холодные Сонины волосы, и наклоняется, и тянется губами. Пожалеть, поцеловать. Попрощаться.
Оскар ничего не говорит, но фонарь его над Таниной головой прыгает и смещается, съезжает в сторону. В эпицентре теперь не лицо, а правое Сонино ухо. Мочка – разорванная, раздвоенная, с черной, спекшейся кровавой горошиной в месте, где должна быть сережка.
Таня отдергивает руки. Выпрямляется. Быстро смаргивает слезы.
Затем берется за молнию Сониного лыжного комбинезона.
– Отвернитесь, Оскар, – говорит она строго и тянет язычок застежки вниз.
Ей приходит в голову, что она не знает, надето ли на Соне белье. Не стоило бы показывать Оскару голые Сонины груди, ее мертвый живот, но раз он все равно уже здесь и к тому же держит фонарь, он мог бы просто не смотреть.
Оскар и не думает отворачиваться.
Снять комбинезон с застывшего твердого тела невозможно. Переодевая манекены, ловкие девушки в магазинах готового платья откручивают им негнущиеся руки, иначе их не раздеть. Ткань можно было бы разрезать, но этого Таня делать не собирается, и поэтому рана на спине остается недосягаемой. Она тянет молнию вниз до упора, а затем распахивает красный комбинезон, чувствуя себя патологоанатомом, раскрывающим грудную клетку. Мажет пальцы левой руки подтаявшей Сониной кровью. Отклеивает липкий, еще морозно хрустящий свитер и задирает его.
Низ Сониного живота и ее правый бок покрыты темно-бурыми разводами, как тарелка, испачканная соусом барбекю. У Тани немного шумит в ушах, во рту легкий металлический привкус, но в остальном она, к своему удивлению, в порядке: не чувствует дурноты, не испытывает желания закрыть глаза. Если задуматься, ей было гораздо хуже сегодня днем, возле парапета.
– Любопытно, – произносит Оскар прямо у нее над ухом, и хотя говорит он вполголоса, в Танином спокойствии этот тихий голос пробивает непоправимую брешь. Она-таки вскрикивает и подавляет острое желание вскочить на ноги, отпрыгнуть от зловещего тихони. Свет фонаря сделался ярче – очевидно, тихоня наклонился и висит сейчас прямо над Таниным затылком. Она слышит его дыхание и улавливает негромкий аромат какой-то парфюмерии, то ли одеколона, то ли крема после бритья. Запах невинный и будничный, какие-то апельсины или яблоки, в аннотациях к таким обычно пишут «Свежие зеленые нотки и яркий цитрусовый аккорд подарят вам радость летнего утра». Или это просто детский шампунь.
– Взгляните сюда, – продолжает Оскар, как будто даже не заметивший ее краткосрочной паники. – Это не похоже на след от ножа.
Она возвращает взгляд к густым томатным потекам на бледном Сонином животе и ищет рану.
– Видите? – спрашивает Оскар. – Это не разрез. Это укол. Нож оставил бы другой след, у ножей плоское лезвие. Ее ударили не ножом.
– А чем? – спрашивает Таня хриплым, чужим голосом.
Фонарь удаляется, возвращаясь на прежнюю высоту.
– Это могло быть что угодно, – отвечает Оскар издалека. – С трехгранным длинным острием. Какой-нибудь инструмент. Например, как это у вас называется? Отвертка. Стамеска. Или просто лыжная палка.
Он перечисляет варианты бесстрастно и задумчиво, не выделяя ни одного. Таня оборачивается и пристально смотрит ему в лицо.