– А вот теперь – кофе, – говорит Лиза и ставит на стол чашки.
Словно услышав ее, на втором этаже в полутемной спальне Егор открывает глаза. Как и его жена час назад, он недолго разглядывает незнакомые стены и потолок и чувствует примерно то же: острое желание оказаться дома. Ему не нужно поворачиваться для того, чтобы определить, что Лизы нет рядом; постель пуста, и под весом его одинокого тела чересчур мягкий матрас превратился в шуршащий крахмалом белоснежный кокон. На мгновение Егору кажется даже, что постель продолжает неслышно прогибаться под ним, и он проснулся именно потому, что почувствовал, как его осторожно затягивает в лавандовую свежесть, края которой вот-вот сомкнутся над его головой, как зыбучий песок. Он резко садится, стряхивая одновременно этот мимолетный морок и остатки сна. Лизы нет. Егор помнит сумрачные зимние утра, рыжую реку волос поперек подушек, горькие ночные губы и белый жар, и как она любит, чтобы ей закрывали рот рукой, потому что не хочет будить детей. И как потом смеется ему в плечо. Он только не может вдруг сообразить, когда все это было в последний раз, и неожиданно чувствует себя старым и больным. От сибаритского матраса у Егора ноет спина, во рту несвежий вчерашний привкус. Побриться и постоять под горячим душем, думает он, и решительно встает с кровати, и идет в ванную, с каждым шагом безуспешно пытаясь вернуть ощущение безопасности и благополучия; и понимает, что утро погибло, еще до того, как щелкает выключателем.
Он стоит в темноте напротив тусклого зеркала, в котором отражается его ослепший, голый, яростный силуэт, и говорит: черт, черт, черт. Утро Егора состоит из ритуалов, и первыми в списке стоят обжигающий душ и бритье. Вернувшись к выключателю, он нажимает безжизненную клавишу раз, другой, третий. Ему приходит в голову: случись такое где-нибудь в Альпах, достаточно было бы накинуть халат и позвонить портье. Любое вторжение постороннего человека в твою спальню, где уже смята и использована постель, унизительно и невыносимо, но в гостиничных номерах с этим так или иначе приходится мириться всякий раз, когда в дверь стучится горничная с комплектом свежих полотенец. Или электрик с набором инструментов. Зато потом он мог бы открыть наконец горячую воду, зажмуриться и стоять под ней десять минут, раскаляясь, очищаясь, смывая с кожи тревожную ночь. Что бы там вчера ни говорили Ваня с Вадиком, этот их хваленый Отель – всего-навсего старомодный неуклюжий дом, в котором нет ни портье, ни телефона на ночном столике. Кто знает, есть ли у них запасные лампочки. Он приглаживает волосы, еще раз пытается разглядеть свое невыбритое вчерашнее лицо в мерцающей зеркальной мгле и возвращается в спальню. Бриться перед туалетным столиком, за которым Лиза накануне втирала крем в сияющие плечи, неудобно и глупо. Егор натягивает джинсы и вытаскивает из чемодана синий кашемировый пуловер, безотчетно повторяя выбор одежды, сделанный часом раньше его женой, как если бы то, что они проводят теперь свои утра поодиночке, можно было опровергнуть свитерами одинакового цвета. Прежде чем покинуть спальню, он проверяет свой телефон и с раздражением обнаруживает на экране надпись No service; о том, что на горе не работает мобильная связь, Егора никто не предупреждал, и сейчас ему кажется, что вернуть сотовый сигнал так же реально, как починить свет в ванной. Достаточно просто найти Оскара, полагает Егор. Сегодня до полудня ему нужно сделать несколько важных звонков и отправить два мейла.
Возле лестницы он сталкивается с Таней. Непричесанная, с отекшим сонным лицом, закутанная в бесформенный шерстяной платок, в полумраке коридора она вдруг напоминает Егору неопрятную чужую старуху, мать-волчицу из фильма про Красную шапочку.
– Ты что это, Танька, – говорит он, и отчетливо слышит испуг в своем голосе, и хмурится, стыдясь этого испуга.
– У вас свет есть? – спрашивает Таня. – В нашей спальне все розетки сдохли, ноутбук разрядился. Чертова гора. И холод еще собачий…
– Нет. Нет света. Черт знает что такое, – хрипло отвечает Егор, и они спускаются по лестнице, охваченные желанием призвать Оскара к ответу за сырое неприятное утро, за тоску и тревогу.
А кухня освещена Лизой, согрета желтыми омлетами и кофе. От самых дверей становится ясно, что здесь единственное место в доме, где отключение электричества не имеет над ними власти. Дымятся чашки. Стопка чистых тарелок смирно ждет на краю столешницы. Вадик приветственно машет вилкой и произносит с набитым ртом:
– Слышали новость? Обвал! Лавина! Кораблекрушение. Еды осталось на семь дней. Налетай.
– Трепло ты, Вадик, – говорит Таня. – У меня ноутбук разрядился.
Егор смотрит на Лизу, которая дирижирует завтраком. Она поднимает на него глаза и молча, через стол переливает ему свое беспокойство.
– Объясните им, Оскар, – говорит она мягко и спешит вернуться к своим тарелкам.
Пока они рассаживаются, подставляют чашки для кофе и допрашивают Оскара, Лора встает, надеясь, что теперь-то никто не обратит на нее внимания (она права, им действительно не до нее), и выходит из кухни. Стараясь не скрипеть деревянными ступенями, она поднимается по лестнице, пересекает безмолвный пасмурный коридор и возвращается в спальню, где на кровати тяжело, словно камень, лежит Ваня. Она устраивается рядом поверх одеяла, приподнимается на локте и заглядывает ему в лицо, и старается думать как можно громче: Ваня, Ванечка, проснись, ну проснись, пожалуйста.
Еще через час в кранах и туалетных бачках заканчивается вода. В этом нет ничего удивительного, объясняет Оскар. На чердаке установлен пятисотлитровый накопительный бак, и воду туда подает электрический насос, который мертв уже несколько часов. Но это не страшно, говорит Оскар. В отеле есть дизельный генератор; если каждый вечер включать его ненадолго, топлива хватит, чтобы наполнить бак и зарядить аккумуляторы в фонарях (и компьютеры, добавляет Таня; да, и компьютеры, соглашается Оскар). Разумеется, придется обходиться без бойлеров и горячего душа, но воду, в конце концов, можно греть на плите. Оскар произносит все, что требуется, но не очень усердствует. Увиденное прошлой ночью из окна гостиной позволяет ему предположить, что у его гостей очень скоро возникнут проблемы посерьезнее отсутствия горячей воды.
Они еще не хватились Сони. Покончив с завтраком, все бесцельно бродят по дому, разбредаются по обесточенным спальням и возвращаются назад, словно вместе с электричеством из спален исчезло что-то еще, что-то важное, превратив уютные комнаты со свежими постелями в пустые деревянные коробки, непригодные для жизни. Они выходят на остекленевшее, опасно скользкое крыльцо и, держась за плачущие под ладонями перила, с удивлением оглядывают гигантскую ледяную декорацию, в центре которой оказались: неподвижные хрустальные деревья, сахарную живую изгородь, вмерзшие в площадку перед крыльцом пластиковые лыжи, похожие на просыпавшиеся из коробки разноцветные леденцы. В опустевшей кухне Лиза какое-то время сортирует продукты: это нужно съесть в первую очередь, это можно завернуть и хранить снаружи, на холоде; но пассивная растерянность рано или поздно побеждает и ее, заставляя бросить все на середине и отправиться искать остальных. В конце концов, им нужно собраться вместе и поговорить. Обсудить положение, в которое они попали. Продумать план действий.
Неудивительно, что рано или поздно все собираются в гостиной, где тихий Петюня как раз заканчивает разводить огонь в камине, воспользовавшись упаковкой блеклой магазинной древесины. Вадик после недолгих раздумий откупоривает бутылку портвейна; природные катаклизмы не означают, что отпуск следует проводить безрадостно. Маша, поднявшаяся после полудня (на этот счет Лиза была права), приходит, сжимая в руке онемевший мобильник. Узнав о ледяном дожде, обездвижившем канатную дорогу, она бледнеет и вцепляется пальцами в подбородок, и говорит: мама, о господи, мама сойдет с ума, если я ей сегодня не позвоню, – морщит лицо и вдруг плачет, и они хлопочут вокруг, перебивая друг друга, и повторяют недавние Оскаровы обещания: всего несколько дней, Машка, ну перестань, Машка, – не из жалости к требовательной Машиной маме (которая им не нравится), а потому что им тошно от Машиных слез. Свершившееся накануне зло, еще не обнаруженное, тем не менее густо разлито в воздухе и попадает к ним в легкие с каждым вдохом.
И когда появляется Ваня, воскресший наконец от Лориных оглушительных мыслей, они говорят: ну ты представляешь? И снова рассказывают «все обледенело, света нет, спуститься нельзя, вода кончилась, холодильник умер» вовсе не для того, чтобы он решил проблему – проблема сейчас неразрешима, – а просто затем, чтобы он разгневался. Они отравлены многочасовой смутной тревогой, у них уже ни на что не хватает сил, а Ваня гневлив и несдержан. Им хочется, чтобы он раскричался и освободил их. Пока они говорят, Оскар сидит, прижавшись к диванному подлокотнику, как и накануне вечером, – прямой, безмолвный – и смотрит. И слушает. Оскар ждет, когда они сообразят наконец, что собрались в гостиной не все.
– Так, – говорит Ваня. – Пошли, прогуляемся до канатной дороги, пока светло. Посмотрим, что там и как.
Удивительно, что эта мысль никому еще не пришла в голову. Выйти наружу. Увидеть своими глазами. Что, если канатная дорога в порядке? Вдруг ледяным дождем отрезало не гору целиком, а один только Отель, и они потеряли напрасно целое утро? Они поднимаются, оживленные, взбудораженные, и спешат за куртками и ботинками (Оскар идет за ними), и уже в прихожей, в толкотне и суматохе, кто-то говорит вдруг:
– Ребята, а Соня-то. Надо Соню разбудить, она проснется – а в доме нет никого!..
И тут становится очень тихо. Это неприятная, необъяснимая пауза, в течение которой они смотрят друг на друга и не произносят больше ни единого слова, а потом все разом, полуодетые, в зимних ботинках, бегут по лестнице вверх. В коридоре второго этажа происходит небольшая заминка, пока они пытаются определить, которая из спален Сонина, потому что для этого требуется вспомнить, где их собственные комнаты; но и здесь они умудряются обойтись почти без слов, не отвлекаясь на них. Нет, здесь мы, а это наша, не сюда; и вот они распахивают нужную дверь и застывают на пороге, заглядывая друг другу через плечо, и Оскар стоит за их спинами, напряженный и внимательный, и жалеет, что не видит их лиц.
В Сониной спальне такое же тусклое слепое окно, залепленное снаружи ледяной коркой. На кровати покоится распахнутый чемодан с вывороченным, взбаламученным нутром. Покрывало смято, но не сдвинуто. Очевидно – и они даже не чувствуют удивления, словно с самого начала знали и только забыли на какое-то время, – этой ночью здесь никто не спал.
Глава седьмая
Снаружи Отель похож на игрушечный домик в хрустальном шаре. На корабль в бутылке. На большой леденец. Вдевятером они стоят на застывшей и скользкой, как поверхность катка, площадке перед крыльцом. Они переглядываются. Смотрят вверх, в белесое небо. До сумерек еще далеко, время есть. За двумя поворотами стеклянной тропинки, в нескольких сотнях шагов от них лежит Соня – на спине, повернув к низкому небу накрытое снегом лицо. Звать ее бесполезно, но об этом знают только двое из девяти; остальные могли бы разбежаться по стеклянным тропинкам и кричать, но, оказавшись на улице, первые несколько минут они не делают ничего и просто толпятся возле одетого льдом крыльца, разглядывая замерзший водопад ступеней и хрустальные трубы перил, и чувствуют себя попавшими на морское дно или в соляную пещеру.
– Ну что же, – наконец говорит Оскар. – Канатная дорога – там, – и показывает рукой, выбирая один из шести одинаковых просветов между черными елями, и тогда остальные, глядя поверх Оскарова хрупкого плеча, неожиданно догадываются, что без этой подсказки ни за что не узнали бы дорогу, по которой почти километр волокли вчера свои чемоданы, потому что обратный путь всегда, во всех без исключения случаях выглядит иначе.
Это ставит крест на первоначальной идее – разделиться и искать Соню. У чистенькой европейской горы, несмотря на аккуратные просеки и симметричные тропинки, все равно хватит сил для того, чтобы заставить их здесь заблудиться.
Так что, когда Оскар выбирает тропинку, ведущую к канатной дороге, они все идут за ним. Гуськом, молча, как утята, переходящие шоссе за своей матерью. Он шагает уверенно и быстро, и, чтобы не отстать, они послушно семенят за ним след в след, глядя только себе под ноги, мучительно повинуясь заданному им темпу, и потому не замечают подо льдом тусклое, как замороженная брусника, пятно крови в пяти шагах от крыльца, среди разбросанных пестрых лыж. Двадцать минут подряд они идут молча, оскальзываясь, с трудом удерживая равновесие, выдыхая густые облачка пара. Они сосредоточенны, как люди, опаздывающие на поезд. Как дети, спешащие к первому уроку, угнетенные необходимостью попасть куда-то вовремя. Не замечающие хрустальной черно-белой красоты.
У самой платформы их встречают скомканные, изуродованные льдом Лорины сапоги, свернутые, как два кошачьих тельца. Лора могла бы сократить время, в течение которого все стоят над неузнаваемыми комками кожи, пытаясь угадать их природу, но вместо этого втягивает голову в плечи и молчит. Причина, по которой она бросила здесь на погибель эти два шедевра итальянского кожевенного промысла, сегодня непонятна ей самой. В конце концов Ваня тяжело садится на корточки и осторожно трогает хрусткую кожаную изнанку.
– Погодите, – говорит он удивленно. – Это же… – и оглядывается на Лору.
– У меня каблуки застряли, – быстро, виновато говорит она.
Странным образом этого аргумента оказывается достаточно, и никто не задает Лоре ни единого вопроса. Похоже, они действительно считают ее взбалмошной идиоткой, поступки которой не стоят любопытства. А может быть, дело в канатной дороге, которая – вот она, в десяти шагах, прямо у них над головой.
Вагон напоминает лежащий на боку прямоугольный айсберг, гигантский кубик льда из автомата для коктейлей. Мутный слой замерзшей воды непроницаем; даже появись каким-нибудь чудом ток в тяжело провисших проводах, автоматические двери все равно бы открыть не удалось. Чтобы добраться до дверей, лед пришлось бы разбивать обухом топора. К счастью, в этом нет необходимости. Во-первых, топор они с собой не взяли. Во-вторых, им нечего делать внутри вагона. Мощные стальные тросы, дюжие лебедки, толстый силовой кабель – все арестовано, обездвижено и мертво. На всякий случай Оскар вскрывает железный ящик, установленный в дальнем конце скользкой, как мокрый кусок мыла, бетонной платформы, и недолго возится там с рубильниками и рычагами, но даже со стороны очевидно, что его усилия напрасны. Электричества нет, вагон примерз к платформе, канаты остекленели. Гору покинуть нельзя.
Они готовы к такому повороту событий и потому не впадают в отчаяние. Оскар прав: беспокоиться не о чем. В Отеле тепло, еды достаточно для десятерых. Если задуматься, это даже романтично – застрять на вершине безлюдной горы без связи, без обязательств, с минимальными сложностями вроде разрядившихся ноутбуков и отсутствия горячей воды. В сущности, впереди все та же наполненная негой и покоем неделя, и можно было бы хоть сейчас, сию минуту вернуться назад, в Отель, подбросить в камин мумифицированных европейских дров, согреть на плите кастрюлю глинтвейна. Только вот Соня… Все-таки странно, что ее так долго нет.
– Ладно, – говорит Ваня. – Ладно. Пошли, найдем Соньку и вернемся домой, холодно же.
Он бледен и плохо выглядит. Ему хочется пива и горячего жирного супа; он встал слишком поздно и остался без завтрака. Он знает, что все происходящее – его проблема; не только потому, что это он привез их сюда. Просто так уж устроена эта компания. Именно он, Ваня, в ответе за то, чтобы к концу любого праздника количество таксомоторов совпало с количеством гостей. Чтобы ресторанный счет оказался оплачен, а официанты – не обижены. Чтобы подвыпивший Вадик не получил в морду. Когда-то Ване казалось, что будет достаточно одних только денег, но с тех пор прошло много времени; теперь ему ясно, что все сложнее. Помимо денег от Вани требуется старание. Ответственность. Забота. За двадцать лет в Ваниной жизни изменилось очень многое, но он по-прежнему зависит от одобрения и благодарности этой маленькой группы людей, собравшихся сейчас вокруг него на замороженной платформе. Он складывает ладони рупором и кричит в стеклянную тишину:
– Соня! СО-О-О-НЯЯ!
Если взглянуть на гору с высоты птичьего полета – да что там, если просто немного приподняться, взлететь невысоко, не выше замерзших хвойных верхушек, – Соню найти нетрудно, несмотря на вчерашний ледяной дождь, скользкие тропинки и отсутствие ориентиров. На ней алый лыжный комбинезон, яркий, как рябиновая ягода на снегу. Сверху сетка одинаковых, как близнецы, засахаренных дорожек выглядит не сложнее пластмассового лабиринта, в котором катается послушный воле игрока железный шарик. Место, где лежит Соня, отмечено в лабиринте размытой красной точкой. Шарик – девять замерзших людей, мечтающих о тлеющем в гостиной камине и горячем вине. Хаотично, безо всякой логики их носит по белоснежным, пересекающим гору траекториям, и верхний наблюдатель с раздражением отметил бы, что два раза они просто проходят мимо крошечного отворота, на конце которого Соня ждет их.
Когда они делают попытку миновать это место в третий раз, Оскару приходится вмешаться. Казалось бы, гора не так уж велика, но воздух начинает густеть, приближаются сумерки, и без его помощи эти люди способны блуждать здесь до следующего утра.
– Сюда мы еще не заглядывали, – предлагает он осторожно и встает вполоборота, чтобы его спутники увидели тропинку.
Судя по всему, Оскар не собирается идти первым. Он замедляет шаг и позволяет всем обогнать его.
Недлинная боковая дорожка заканчивается аккуратным металлическим парапетом, отделяющим прогулочную зону от опасного каменистого склона. Бледные, как арбузная мякоть, замерзшие пятна крови под ногами ведут их к парапету так же уверенно, как это сделали бы меловые стрелки на асфальте, если бы сейчас, скажем, шла игра в казаков-разбойников.
Лора обжигает ладони стальными перилами, наклоняется вперед и вытягивает шею, и смотрит вниз. Она не боится мертвецов. Там, где она родилась, люди нередко не доживают до преклонных лет, она видела достаточно похорон. С другой стороны, Лорины мертвецы – смирные, умытые, расчесанные на пробор и завернутые в лучшие свои костюмы – послушно лежали в обитых тканью гробах. Как бы они ни вели себя при жизни, в смерти все как один выглядели прилично и кротко. Неопасно. До того как показать их Лоре, им пристойно опустили веки и сложили руки, а лбы накрыли лентой с крупными красными буквами. «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас», – требовала могущественная лента, прижимая мертвые головы к ситцевой изнанке гроба, не позволяя им никаких вольностей.
В замерзшем Сонином лице нет покоя. Оно вызывающе неприлично. Сонино лицо глядит на Лору стеклянными шарами глаз с несимметрично примерзшими веками. Лоре будет трудно забыть вывернутую Сонину нижнюю губу и розовый сталактит слюны, застывший в уголке рта. Синие пальцы, разбросанные руки и левую ногу, согнутую в колене – так, словно Соня собирается с силами, чтобы повернуть сведенную морозом шею, оторвать от камня волосы, поседевшие от инея и хрустящие, как оберточная бумага, и подняться Лоре навстречу. Словно это вот-вот произойдет. Смерть, которую видит Лора на дне каменного кармана, как сырая фотография, – необработанная, натуральная, без фильтров. В ней еще нет смирения. Лора хотела бы отвести взгляд, но не может этого сделать; даже мертвая, Соня умеет приковывать внимание. Лора пытается вдохнуть. Поднимает руки к лицу. Я хочу домой, думает Лора, я просто хочу домой, я вообще не хотела ехать.
Оскар подходит ближе и встает сбоку, у самого края парапета, бросает вниз мимолетный взгляд и тут же разворачивается обратно, к живым, и на мгновение становится похож на конферансье. На ведущего боксерского поединка. Кажется, он вот-вот изогнется, выбросит вперед правую руку и крикнет торжественно: «Ladies and gentlemen!» К счастью, он не делает этого и просто становится спиной к яме, единственный зритель, для которого восемь человек исполнят сейчас свои партии.
И они исполняют: например, Лора, которая наконец плачет, некрасиво кривит рот и трет кулаками глаза, размазывая остатки вчерашней туши по своим цыганским щекам. Например, Лиза, которая на месте надутой девицы с вечно поджатыми губами видит ребенка, обычного испуганного ребенка, и с облегчением протягивает руки, повинуясь спасительному инстинкту: схватить, прижать и утешить, потому что это оказывается гораздо проще, чем задыхаться от ужаса над неподвижным стеклянным телом. Чем плакать самой.
Например, Ваня. Который хмурится, и заглядывает в Сонины приоткрытые глаза, и говорит: что за хрень. Что за, мать его, хрень. Что за хрень – и стучит кулаком по холодной железной трубе с видом человека, который вот-вот предъявит претензии, потому что уговор был другой. В перечне оплаченных Ваней услуг не было пункта «мертвая актриса с двумя дырками от лыжной палки и сломанной лодыжкой». Нарушение контракта, вот что написано на Ванином лице. Вы что себе, бляди, думаете, вот-вот скажет Ваня.
Егор шарит во внутреннем кармане и вытаскивает телефон. Он ничего не может с собой поделать, это инстинкт. Профессиональная деформация. Записная книжка Егорова телефона содержит номера на любой случай. Срочный вызов нотариуса на дом. Завтравмой в Склифе. Единая справочная служба эвакуаторов. Ветеринарная неотложка (Лиза любит животных). Сотового сигнала нет, но закольцованный список вариантов, из которых следует выбрать подходящий, с уютными щелчками проходит под его указательным пальцем два полных круга. Телефон доверия МВД. Приемная прокурора города Москвы. Мэрия. Даже если бы телефон работал, нужного номера все равно не найти; этот список вообще не годится для европейской горы. Складывается впечатление, что Егор неприятно удивлен.
В этот момент Оскар напоминает охранника супермаркета перед восемью мониторами, каждый из которых показывает кражу. Любая секунда, потраченная на изучение одного из восьми, играет на руку семи остальным. Для того чтобы ничего не упустить, потребовалось бы еще семь наблюдателей или одна видеокамера. Возможно, он планировал застать их врасплох, но вынужден определить очередность, с которой заглядывает в их лица, в то время как они пользуются своим преимуществом и реагируют одновременно.
У Вадика фора почти в минуту. Когда до него доходит очередь, он уже стоит спиной к парапету, и в руках у него плоская коньячная бутылка, полная на две трети (что означает: треть он успел выпить раньше). Вадик поднимает ее к губам, зажмуривается и с усилием, трудно глотает. Уровень жидкости в перевернутой бутылке иссякает, словно это песочные часы-экспресс, где время исчисляется секундами. Ржавые струйки стекают по небритому подбородку. На лице у Вадика облегчение, из которого не следует никаких выводов; нет адекватного способа оценить приоритеты алкоголика, если ты сам не таков.
Маша сидит, разбросав ноги (прошло полторы минуты), и лепит снежок. Между Машиных коленей – десять следов от ее пальцев, десять подтаявших дорожек, симметрично сходящихся к центру, словно крылья вылупившейся из-под снега бабочки. Она сжимает кулаки. Сминает рыхлый снежный комок. Талая вода сочится между длинными Машиными пальцами неохотно, по капле. Лица ее не видно, она низко нагнула голову, словно ее сейчас стошнит. Или она готовится кого-нибудь боднуть.