– Ванька! Иван, твою мать!
Вытащила из кармана две толстых вязаных варежки.
– Таня, – вежливо сказала Лора. – Подождите, Таня. Не надо. Мне не холодно совсем.
– Сиди тихо, – рявкнула Таня и натянула варежки на изумленные Лорины ступни. – Только попробуй встать, – сказала она свирепо и помахала перед Лориным лицом неожиданно длинным предостерегающим пальцем, а потом вернулась на дорожку и быстро исчезла за деревьями.
Промокшие ступни ныли, плотная шерсть кусалась невыносимо, железная труба была ледяная. Звуки исчезли. Лора поджала ноги, немного поерзала, устраиваясь поудобнее, и почувствовала, что улыбается.
Спустя десять минут зычный требовательный голос послышался снова, и громкая сердитая женщина вернулась; позади, навьюченный двумя раздутыми чемоданами, покорно маячил ее неразговорчивый муж. Вани с ними не было.
– Вот, – сказала Таня, распахивая багаж и выуживая – внезапно – валенки, белые войлочные валенки в расшитом нарядном мешке. – Надевай. Это мои любимые, так что не вздумай испачкать. Ну? – нетерпеливо спросила она потом. – Или ты думала, мы тебя на руках до дома понесем? – И добавила, потому что Лора все сидела, тупо разглядывая свои объятые варежками ноги, и никак не могла заставить себя пошевелиться:
– Есть масса других способов обратить на себя внимание. Бегать босиком по снегу – это дурость, деточка.
И тогда Лора всунула мокрые ноги в широкие чужие валенки, поднялась и послушно потащилась следом. Мысль о том, что дорогущие итальянские сапоги (пятьсот долларов за штуку) теперь уже точно брошены гнить в снегу навсегда, все-таки немного утешала.
Глава четвертая
Через два с половиной часа они были уже пьяны до безобразия, причем в этот раз пьяны всерьез, без оглядки на необходимость прилично выглядеть в самолете, проходить паспортный контроль и следить за багажом. Пьяны как люди, которые провели почти целый день в дороге и впереди у них неделя сладкого безделья и тишины. Которые пообещали себе с завтрашнего дня все делать по правилам: вставать не поздно, завтракать как следует, гулять помногу, – но сегодня у них нет даже сил толком разобрать чемоданы.
Необъяснимая тоска, навалившаяся еще у подножия, рассеялась вмиг, как только им, запыхавшимся от нежданной километровой прогулки, открылся вид на дом. Потому что дом (Оскар упорно звал его виллой, а Ваня с Вадиком, едва увидев, тут же окрестили Отелем) – так вот, ожидавший их дом оказался просто великолепен. На толстых, опоясанных шоколадными балками кремовых стенах тяжело лежала темная глазурь черепицы. Блестели оконные стекла, зажатые в мореных деревянных рамах, изящно гнулись водостоки. Гостеприимно зияло каменное крыльцо. С фасада топорщились черные кованые фонари. Средневековую монументальность несколько портила охапка ярких пластиковых лыж, небрежно сваленная возле входной лестницы.
Приблизившись, Вадик с восторгом вздохнул, бросил багаж и приосанился.
– Там… – произнес он неестественно низким и глухим голосом. – Вон там это произошло. – И простер указующую руку.
Но никто не узнал цитаты, так что, оглядев их умоляющим взглядом, он сказал:
– Ну ребята. Ну вы что? Двести метров он летел по вертикали вниз, к смерти, и ему не за что было зацепиться на гладком камне. Может быть, он кричал. Никто не слышал его.
– Позвольте мне погрузиться в прошлое, – радостно продолжил Ваня и приложил руку ко лбу, и они облегченно засмеялись.
– Это ЕГО трубка. Это вот – ЕГО куртка. А вот это – ЕГО альпеншток. – сообщил потом Вадик.
– А это Кайса, – сказал Ваня. – Поразительная дура. В своем роде феномен. А что, Оскар, нет у вас тут собаки?
– Собаки нет, – невозмутимо отозвался Оскар, терпеливо дожидавшийся окончания разговора. – Здесь очень безопасно. Негде заблудиться. Собака не нужна.
А затем он взошел на крыльцо и, повозившись немного с дверным замком, распахнул дверь. Внутри Отель оказался нисколько не хуже, чем снаружи, предъявив им поочередно тяжелые дубовые двери, испещренный благородными царапинами паркет, полированную барную стойку и разнородную семью морщинистых кожаных диванов в гостиной, и даже какие-то нестыдные картины с охотничьими мотивами в аккуратных рамах, там и сям развешенные по стенам. Вкусно пахло пылью, печной сажей и лыжной мазью. Нужно было немедленно разжечь огонь в камине и выпить – по крайней мере, Ваня был в этом абсолютно уверен, – но Оскар нудел что-то о спальнях, которые хорошо бы распределить сразу же, и стремился продемонстрировать Ване продуктовые запасы, способ регулировки отопления и местонахождение электрического щитка. Оскар, дружище, проникновенно сказал Ваня. Мы тебя взяли с собой как раз для того, чтобы не париться по поводу отопления и щитка. Пойдем-ка лучше бар посмотрим.
Но в этот самый момент Таня с Петей привели Лору, ледяную, с горестной укоризненной складкой возле губ, и на ногах у нее были два куска мятого белого войлока, и ехидная Танька, закуривая, сказала:
– Ваня, я надеюсь, ты взял ребенку какой-нибудь практичной одежды тоже.
Так что Ваня мгновенно разозлился. Из-за «ребенка», из-за несчастного Лориного лица. Из-за того, что вся эта синагога, между прочим, стоила денег: авиабилеты, выкуп горнолыжного пансиона и даже услуги зануды Оскара, не говоря уже о самом этом чертовом сериале, который и нужен-то был, по большому счету, чтоб порадовать Вадика, потому что Вадик, просидевший одиннадцать месяцев без работы, окончательно уже отчаялся и пил как ирландец. И уж по крайней мере, всего этого – выезда на неделю на гору – точно можно было не затевать. Он стоял посреди гостиной и чувствовал себя дураком, сентиментальным дураком. С ботинок на паркетный пол текло. И тогда пришел Вадик, помятый, небритый, со счастливой улыбкой во весь рот. Ни фига себе тут бар, сказал Вадик и поднял вверх руки: в каждой было зажато по бутылке. Калашников, признайся, ты скупил все бухло в Восточной Европе?
И они выпили за Ваню. Быстро разлили, невзирая на Оскаровы стоны, организовали какие-то стаканы, расплескали по ним содержимое бутылок и наговорили Ване маленьких бессмысленных нежностей. Иванище, сказали они, вот это да, ты только посмотри вокруг, ну ты и буржуй, – и принялись водить вокруг него обычные свои хороводы, а он так и не успел снять жаркие полярные ботинки, с которых по-прежнему текло на паркет; и он знал, конечно, что им ничего не стоит все это говорить, никогда не стоило, потому что и двадцать лет назад, и сейчас они были просто московские избалованные дети, щедрые на слова, но, когда они звали его буржуем, ему всегда было очень приятно. Он понимал, что это глупо. Конечно, понимал. Не говоря уже о том, что слово «буржуй» в их интерпретации вряд ли можно было считать комплиментом.
Скорее всего, они так быстро надрались именно потому, что он разозлился, и самый простой и очевидный способ утешить его заключался в том, чтобы пить его здоровье. Им просто пришлось обернуться цыганским хором и танцевать вокруг него с рюмками и тостами, «к нам приехал наш любимый», и, надо отдать им должное, они с легкостью обернулись, несмотря на усталость и едва отступившую тоску. Никто не пропустил ни рюмки, все улыбались, а после третьего тоста им даже не требовалось прикладывать для этого усилий. Благодаря крепкому коктейлю из алкоголя и разреженного горного воздуха они не просто напились. Они нарезались.
Тревожная и все еще трезвая, Лора смотрит, как Ваня пьет, размякает, как краснеет его лицо и тяжелеют веки. Ей даже приходит в голову шальная мысль отнять у него стакан, выбить из рук, разлить. Схватить его за плечи и сказать: не пей. Подожди, не пей. Они тебе врут. Они тебе не друзья. Лора знает, что неправа. Люди, которых она не любит, уже были очень Ване близки, когда она, пятилетняя, задувала полосатые турецкие свечки на кривоватом мамином торте. Она видит, что им действительно хочется порадовать его и развлечь. Более того, она признает, что ему сейчас хорошо, и потому тем более не может сформулировать причину, по которой хоровод, в котором они кружат вокруг ее мужа, напоминает ей танец маленьких зубастых рыб, дерущих в мутной воде неповоротливого тугомясого быка.
Видение настолько реально, что ее бросает в дрожь. На мгновение ей даже чудится привкус крови во рту. Чтобы заглушить его, она делает большой глоток из своего нетронутого стакана. Ладно, думает она. Ладно.
– А давайте, – говорит она ломким детским голосом, – давайте что-нибудь поедим, пожалуйста. С утра же не ели.
– Ты голодна, Лора прекрасная! – воскликнул расхристанный, всклокоченный Вадик. – Это мы, старые алкоголики, способны питаться вискарем. С другой стороны, – добавил он, подумав, – я и сам бы не прочь перекусить. Где здесь кухня? Пошли, наделаем бутербродов! Оскар, у нас же есть из чего наделать бутербродов?
– Разумеется. У нас большие запасы еды, – укоризненно сообщил Оскар, внезапно материализуясь.
На добрых полчаса они совершенно забыли о нем, словно его вовсе не было в гостиной, а теперь оказалось, он сидит на одном из скрипучих кожаных диванов, в самом углу, тесно прижавшись к могучему подлокотнику.
– Совершенно достаточные для десяти человек на семь дней. Хлеб, рогалики и булочки. Яйца, сыры, колбасы. Молоко, сливки. Макароны. Крекеры. Печенье. Четыре вида фруктовых соков, минеральная вода. Мясо, парное и мороженое. Рыбное филе. Овощи…
– Мясо! – перебила его Соня, становясь между Оскаром и остальными, так что его некрупный силуэт снова исчез из поля зрения. – Вадик, золотце, бутерброды будешь есть на завтрак. Давайте сделаем шашлык. Без разговоров. Шашлык, я хочу шашлыка.
И стал шашлык.
Свежей баранины, конечно, в сверкающем двухдверном холодильнике не нашлось, одна только стерильная европейская говядина и перламутровая свинина, которую и решено было утопить в каком-нибудь стремительном маринаде.
– Отстаньте все, – сразу сказала Лиза, спокойная индюкова жена, закатала рукава, показав полные белые руки с розовыми пятачками локтей, и с удовольствием взялась за блестящий кусок свинины, опоясанный белоснежной глазурью жира.
– Для того чтоб нарезать мясо, пять женщин ни к чему. Займитесь лучше тарелками и сходите кто-нибудь, проследите за тем, как эти пьяницы разведут огонь. В общем, вон из кухни.
Сливочное мерцание столешницы, похожей на кусок застывшего масла, тусклый блеск латунных ручек и необъятность матовых, темного дерева кухонных шкафов не вызвали у нее ни малейшей робости – напротив, именно здесь, возле гигантской восьмиконфорочной плиты, она смотрелась уверенно и на своем месте.
Застрявшая в дверях Лора мечтает пристроить куда-нибудь недопитый бокал с растаявшим льдом и одновременно пытается вспомнить, случалось ли ей видеть эту женщину счастливой где-нибудь еще, кроме кухни; любой кухни, не говоря уже о ее собственной. В просторном и сытом доме Лизы и Егора, где компания чаще всего и собирается, кухня даже объединена с гостиной, кажется, именно для того, чтобы хозяйка тоже имела возможность участвовать в разговоре. С блуждающей мягкой улыбкой на рыжем лице она непрерывно что-то делала: резала салаты, ставила тесто, смешивала коктейли, мыла яблоки прибегающим детям, а в случаях, когда готовить было уже решительно нечего, все равно отказывалась отрываться от своей щедро обставленной красавицы-кухни дальше, чем на несколько шагов. Вытащенная в гостиную, словно рыба на берег, усаженная на диван, она немедленно блекла, терялась и прекращала взаимодействовать, под любым предлогом возвращаясь назад, к спасительному сиянию висящих под потолком медных кастрюль.
Двадцатишестилетняя Лора, у которой в холодильнике – вялый лимон, сыр, банка оливок, вермут и замороженная пицца, всегда считала, что это скучно: прирасти к кухонной столешнице, когда можно бродить с коктейлем, тонуть в диванных подушках и смотреть на огонь, красиво курить; но в этой незнакомой кухне нет мужчин, а следовательно, у нее нет здесь зрителей и собеседников, и кухня эта – женское царство, безжалостное к таким, как она. Ей внезапно хочется помочь, выудить какой-нибудь кулинарный талант, заслужить одобрение бело-рыжей женщины, которая режет бледную свинину уверенными сильными движениями, – но ничего не приходит ей в голову. Впрочем, она не одинока. Остальные давно перестали пытаться посягнуть на Лизино счастье. Назойливая помощь Лизу не радует, а раздражает. Не отвлекаясь, Лиза превращает кусок мяса в одинаковые ладные кубики, пересыпает солью, хрустит белоснежными луковицами, а Лора, прячась в дверном проеме, с тоской разглядывает ее уверенную спину, золотой ворох скрученных в узел волос и широко расставленные ноги, и опустив глаза к полу, с удивлением замечает кокетливый браслет на полной щиколотке и маленькие, аккуратно подобранные пальцы ног с неожиданно порочным темным педикюром. Лора впервые видит Лизу без обуви. Глядя на эти ноги, даже неискушенной Лоре легко представить себе недавнюю Лизину молодость – как она, например, хипповала. Бегала босая, с нечесаными кудрями до пояса, толстыми розовыми пятками и румянцем во всю щеку. И наверняка была у нее поцарапанная гитара в застегивающемся на молнию чехле и плетеная ленточка на лбу. Браслет и темный лак на ногтях намекают на то, что Лиза когда-то пила портвейн и спала с художниками. А потом зачем-то вышла замуж за скучную лощеную копилку для денег.
– Ты уверена, что мы тебе не нужны? – спрашивает Маша, подходя ближе и обнимая Лизу, а затем слегка наклоняется и целует мягкое Лизино плечо, и простота этого жеста – так мог бы сделать ребенок или мужчина, проживший возле этого плеча двадцать лет, – и то, как две женщины с минуту стоят рядом, как Лиза, не отворачиваясь от разделочной доски, легко запрокидывает голову и мимолетно прижимается щекой к большой Машиной ладони на своем плече, их спокойная близость, – все это снова заставляет Лору испытать неловкость и смутную тоску. Лоре некого так обнимать. Более того, чтобы действительно угодить бело-рыжей женщине, ей бы сейчас вообще уйти из кухни – Лиза ведь просила заняться тарелками. Как самая младшая и очень почему-то испуганная сегодня, Лора чувствует себя ребенком, и именно здесь, под рассеянным светом потолочных светильников, возле восьми громадных зубастых конфорок, она с удивлением обнаруживает источник тепла, от которого ей не хочется удаляться. Тем более что приказа «вон из кухни» не послушался никто. Шумная Татьяна снова курит, зажигая одну сигарету от другой; она удобно устроилась на стуле с высокой спинкой, широко расставила ноги и крутит по столу тяжелую латунную зажигалку.
– Дело даже не в сюжете, – говорит она сердито. – Нет, я все понимаю: жанр, пожилые тетеньки-редакторы, фокус-группы с вязанием. Вам оттуда не вырваться. Но язык, Сонь! Вот этот картонный кошмарный люмпенский язык, он-то вам зачем? Столько голодных писателей вокруг, взрослых, с хорошим русским, дайте вы им хотя бы диалоги переписать по-человечески! Этим вашим сценаристам полуграмотным – им же ценники в магазине доверить страшно, они ошибки делают в каждом третьем слове, господи, школьные тупые ошибки, это уже просто стыдно. Стыд-но! – продолжает она с удовольствием, выпуская дым к потолку.
Соня не слушает ее. Сидя верхом на столешнице, она рассеянно делает из полупустого бокала один крошечный глоток за другим и рассматривает свои узкие ступни, не достающие до пола. Из четырех женщин она – самая маленькая, и эта миниатюрность, пожалуй, делает ее почти некрасивой по сравнению с золотой Лизой, длинной большеротой Машей и стриженой крепкой Таней, по крайней мере сейчас, в этом освещении. Прямо над головой у нее – элегантный софит на длинном плетеном шнуре, и свет, падающий сверху ей в лицо, безжалостен. Глубокие складки возле губ, усталые мешки под глазами. Рука, сжимающая бокал, оплетена выступающими венами. Когда она не чувствует на себе чужих взглядов и перестает стараться, она похожа на грустную маленькую обезьянку. Лора смотрит на нее жадно, инстинктивно пытаясь запомнить ее именно такой: печальной, бессильной, – чтобы в следующий раз не поддаться насильственному волшебству, которое эта женщина умеет включать по заказу, подавляя чужую волю. Выясняется, что именно этот неучтивый взгляд – ошибка. Соня поднимает голову и перехватывает его. Лицо ее собирается, заостряется, подтягивается, и Лору охватывает безотчетный, рефлекторный страх, какой, говорят, испытывают младенцы при виде змей.
– Лариса, – произносит Соня нежно и хрипло, так что у Лоры против воли вибрирует внизу живота. – Вы тоже, оказывается, здесь.
Остальные женщины замолкают и поднимают к Лоре вежливые пустые лица, выталкивающие ее из тепла и света красивой отельной кухни. Лоре хочется заплакать. Она делает шаг назад, в темноту коридора, поворачивается и бежит к выходу, на улицу, к мужчинам.
Глава пятая
А снаружи Оскар, всем своим видом осуждая варварский русский обычай жарить мясо в темноте, на морозе, когда все уже слишком пьяны для того, чтобы получилось что-нибудь стоящее, контролирует приготовления к шашлыку. К моменту, когда Лора в зябкой короткой куртке и Татьяниных белых валенках, надетых назло, огибает обширный Отель и находит их в аккуратной, обсаженной туями беседке, приготовления заключаются в том, что на дощатый стол водружена бутылка принесенного Вадиком виски и разлито по второй. Рюмок пять. Это значит, что Оскару предложили присоединиться, но его рюмка сухая и чистая; следовательно, пить он отказался.
Несмотря на относительно ранний час, вокруг густые фиолетовые сумерки. Еще час-другой, и тьма обещает обступить Отель со всех сторон непроницаемой стеной. Яркий прожектор над крыльцом, освещенные окна первого этажа и кованые фонарики в беседке сообща способны будут отодвинуть ее метров на двадцать, не дальше. Как только наступит ночь, Отель превратится в тускло светящийся батискаф на дне океана.
– Лора-красавица, – жарко говорит Вадик и распахивает объятия. Он еще пьянее, чем полчаса назад. – Выпей с нами, – и принимается гостеприимно шарить по столу.