Марианская впадина
Ясмин Шрайбер
Современный немецкий бестселлер
Может ли молодая женщина ни с того ни с сего отправиться в путешествие в Альпы со странным стариком, урной с прахом его подруги, собакой и курицей? Да, только если она не в себе после потери младшего брата, которого любила больше всего на свете, и даже терапевт не знает, что делать с ее глубочайшими – размером с Марианскую впадину – депрессией и чувством вины. Но все-таки книга Ясмин Шрайбер не о смерти, а о том, что однажды два одиноких, переживших потери человека начинают понимать друг друга, и в безграничном море горя вспыхивает смех и возникают надежда и радость. Грустный, забавный, трогательный, искренний роман.
Ясмин Шрайбер
Марианская впадина
я умею летать.
я вижу в темноте.
я бессмертна.
Янина Иличева
© 2020 by Bastei L?bbe AG, K?ln © Jasmin Schreiber, фото
© Марина Шабаева, перевод на русский язык, 2021
© Livebook Publishing House LLC, оформление, 2022
* * *
– Как глубоко надо нырнуть, чтобы найти светящегося, еще никем не открытого рыботима? – спросил ты меня незадолго до своей смерти.
– Не знаю, но в морских глубинах еще столько всего неоткрытого. И потенциальных рыботимов там явно тоже предостаточно плавает.
– А ты смогла бы нырять и нырять, все глубже, пока не откроешь новый вид рыбы?
– Хм. Ну, для этого мне понадобится команда и подводный робот. Но теоретически это возможно, да, могу.
– А назовешь его тогда рыботимом?
– И это можно.
– А если краба нового откроешь?
– Тогда тимокрабом назову, конечно. Однозначно.
– Обещаешь?
– Слово даю!
11000
Из морских обитателей твоим самым-самым-самым любимым был бочкоглаз («самый» у тебя всегда повторялось не меньше трех раз, если это было что-то исключительно важное). Голова этой рыбы абсолютно прозрачная, поэтому, сидя в батискафе, можно направить на нее луч фонаря и смотреть, как там у нее мозг работает. И вообще, глубоководные рыбы – это было твое, на все сто. Многие из этих живых существ имеют светящийся орган, излучающий свет за счет биолюминесценции бактерий. Сияющие щупальца, мерцающие плавники, вульгарно выставленное удилище со светящейся приманкой, а зубы наоборот: скрытые в темноте. Когда думаешь об океанских глубинах, сразу кромешная тьма представляется, но на самом деле это не так. Миллионы живых существ как маленькие лампочки передвигаются в воде – отдельными звездочками или целыми группами, образуя светящиеся галактики. Этот параллельный мир для тебя был бомбическим.
Иногда я просто сижу и думаю обо всем этом, ну а по сути – о тебе. Говоря «иногда», вообще-то я имею в виду «часто», а «часто» в действительности, значит – «непрерывно».
У меня перед глазами опять твои мягкие, как пушок цыпленка, волосы. Я помню, как ты поймал свою первую рыбу, а потом долго плакал, когда она умерла (потому и улов этот был твой последний). Я вспоминаю, как мы вместе сидели, склонившись над книгами по биологии, и придумывали животным новые, как тебе казалось, более подходящие имена. Акула превращалась в зубастика (из-за нескольких рядов ее зубов), скат становился плавающим блюдцем, верблюд – двугорбиком, а дромедар – одногорбиком, чтобы их легче было различать и не было больше всей этой путаницы. Когда я начинаю думать обо всем этом, сердце сбивается и замирает, кровь оседает в ноги, а в ушах такой шум, будто туда стеклись все воды мира. Через какое-то время вновь наступает отлив, шум в ушах стихает, синусовый узел пробуждается из летаргии и сердце начинает сокращаться ритмичнее. Потом я еще иногда ложусь на пол – как мы с тобой раньше – чтобы еще чуть-чуть подумать о тебе, чтобы еще сильнее вонзить нож внутрь себя. Вот как бы ты сейчас выглядел? Оставались бы бочкоглазы твоими любимцами по сей день или нет? И как бы ты отреагировал, узнав, что из трех недавно открытых глубоководных рыб опять ни одну не назвали рыботимом. Рассердился бы, что я не позаботилась о том, чтобы одну из них назвали рыботимом? Может, ты сейчас уже влюбился бы – в какую-нибудь девочку или в мальчика. Какими сейчас были бы твои волосы: все такими же мягкими, как пушок цыпленка? Какой была бы сейчас твоя ладонь, если бы я, как часто раньше, держала ее в своей – руке старшей сестры? Всего этого я уже никогда не узнаю. Вопросы, не имеющие смысла, но никак не отпускающие меня. Мысли не поддаются контролю, как и любовь, рождающая их. А сейчас я люблю тебя, находясь в пространстве меж мирами прошедшего времени и сослагательного наклонения, в реальности, которая была жизнью до твоей смерти и стала лишь состоянием после нее.
Мы были так близки друг другу, как больше никому. Вообще, странно, ведь я была намного старше тебя и, собственно, твоей полной противоположностью. Я никогда не была активной и энергичной, даже в раннем детстве, мне совсем никуда не хотелось, физически не хотелось. Разве что мысленно, при помощи фантазии и литературы сбежать в далекий мир; быть сильной и смелой, такой, какой в действительности я не была. Книга в руках бывает спасательной шлюпкой. Когда море жизни слишком волнуется, ты хватаешься за истории в книгах, и они спасают тебя, унося от опасности.
Больше всего мне нравились истории о Гарри Поттере – о том, как маленький волшебник жил у своих ужасных родственников в чулане под лестницей, пока не попал в школу волшебников, вырвавшись из лап этой жуткой семейки. У меня в детстве хоть и была своя комната, с кроватью, столом и всем необходимым, но я как будто тоже все время жила в шкафу под лестницей – только внутри себя самой.
Ты – я уже говорила – был совсем другим. Если я в десять лет была неспортивной, больше сидела дома с книжкой и сторонилась людей, ты в том же возрасте шумел и носился как оголтелый по улицам, и был подтянутым и ловким, как волчонок. Тебе все время куда-то было надо, куда-то тебя тянуло – прочь из дома, на улицу – ты постоянно что-то придумывал, никогда не стоял на месте, всегда в движении. Ты был колдуном и путешественником, укротителем зверей и водолазом, был ястребом, хотел летать и плавать, нырять и бегать – хотел, пока все не закончилось. Тим, Рыботим. Тим, который так любил море, а потом утонул в нем два года назад.
Ты знал, что Марианская впадина – это самое глубокое место мирового океана? Ладно. Глупый вопрос. Конечно, знал. На одиннадцать тысяч метров врезается этот желоб в кору земли. Если бросить туда гору Джомолунгму, она утонет без следа. Тогда ты не особо много понимал из того, что я тебе рассказывала. Для тебя это было просто бомбически, как ты называл все невероятное: бомбически или бомбезно.
Эти одиннадцать тысяч метров и мне казались слишком абстрактными. И только когда я сама там оказалась – глубоко-глубоко в темноте, где совсем нет света, нет цветов, почти нет кислорода – эти одиннадцать тысяч метров, все эти цифры стали для меня реальными величинами. Одиннадцать тысяч метров под водой равны метру девяносто под землей – глубине твоей могилы.
10430
А помнишь, когда умер Ронни, и ты два дня так переживал, что тебе даже твое любимое мороженое казалось невкусным? Когда мне пришлось идти с тобой к детскому врачу, потому что ты был уверен, что это странное ощущение в животе – проявление какой-то страшной болезни (хотя это была всего лишь тоска по нашей собаке)? Через два дня ты снова нормально ел, через неделю тебе стало лучше, а через месяц после того, как Ронни похоронили, ты о нем уже редко вспоминал.
Со мной было так же, когда тебя вдруг не стало, только сильнее. Я вообще есть не могла, не ходила в универ. То чувство, какое тогда было у тебя в животе, я ощущала в руках, ногах, в мочках ушей и кончике носа, и даже в аппендиксе. Знаю-знаю, что ты сейчас думаешь, аппендикс можно и удалить, как тебе удалили в семь лет. Но кончик носа-то мне еще нужен, и руки нужны, поэтому удалять аппендикс сильно не помогло бы. Чувство было такое ужасное, что я не могла встать, пойти в душ, вообще ничего не могла. А однажды все это как-то опрокинулось и ушло, но на место этого чувства другое не пришло. Вместо этого там осталась только пустота.
Помнишь, когда я читала тебе «Бесконечную историю» и мы дошли до места, в котором Ничто начинает все поглощать?
– А как оно выглядит, это Ничто? – спросил ты.
– Ну, в общем, Ничто – оно не выглядит. Иначе оно было бы чем-то.
– А как что-то может не быть?
– Хм, – только и сказала я тогда. Это был и правда сложный вопрос. Ты всегда задавал сложные вопросы, наверное, потому что ты был очень умным, и, наверное, гораздо умнее, чем я в твоем возрасте.
– Может, вот так: здесь, около меня нет стула… – раздумывала я вслух. Никакого стула около меня как раз не стояло.
– Хм… – задумался ты тогда.
Разгадки мы никакой не нашли. И это как раз хорошо передает ситуацию, в которой я оказалась тогда, после твоей смерти: у меня не было разгадки. Внутри меня разрасталось Ничто – без чувства, без внешности, запаха, звука, без вкуса. Я была костюмом человека, в котором находилось Ничто. Депрессия это, как обычно называют. Необходимо лечение. Поэтому я пошла к врачу в надежде, что она сможет поместить в меня что-нибудь. Я пошла к психиатру.
И вот в один прекрасный день я сидела в приемной на жестком деревянном стуле рядом с подставкой для зонтиков, в которой их очень много стояло, хотя кроме меня в комнате было только два человека, уже немолодых, а на улице даже и дождя-то не было. Мужчина и женщина были вместе. Я думаю, обоим было далеко за восемьдесят или даже девяносто. Они выглядели маленькими и хрупкими, как эльфы. Они были даже старше наших бабушки с дедушкой. Да уж, а это – совсем не молодые. Мне кажется, они были примерно, как бабуля «Тик-так», перед тем как она умерла. Ты ее так называл, потому что долго думал: правильно не ПРАбабушка, а ПОР?бабушка: значит, на часы все время смотрит, торопится.
Я стала рассматривать старичков «Тик-так» внимательнее. Старушка то и дело как-то назад заваливалась, а муж ее все время поправлял. Она тогда и сама немного выпрямлялась и сидела так, как оно само собой зафиксировалось, пока не начинала опять съезжать назад на своем стуле. Кожа у нее на руках была такой тоненькой, что я с расстояния примерно трех метров могла видеть ее сосудики и капилляры. Она была как будто хрупким птенчиком из прозрачной бумаги. Мужчина положил ей на колени журнал, пытаясь вести себя так, как будто все в порядке, но она ничего не замечала. Он поднял ее руку, положил газету, на газету руку, даже страничку между пальцами как будто закрепил. Это выглядело печально и чудно. Женщина молчала и смотрела сквозь своего заботливого спутника – спутника, на лице которого читались страх и отчаяние. Он тихо с ней разговаривал, шепотом произносил ободряющие слова, пытался ее оживить, чем-то заинтересовать («Посмотри-ка, это Хелена Фишер!»), но реакции так и не последовало. Мне казалось, что женщина даже и не понимала, где находится и что с ней в данный момент происходит. Ее взгляд оставался пустым, проходя через этот мир, скользя мимо нас, в направлении галактики, доступа к которой мы не имели.
Может быть, ты тоже сейчас там и путешествуешь на каком-нибудь астероиде? А может, ты сейчас плаваешь в бесконечно огромном океане и ныряешь вместе с плавающими блюдцами и рыбами-зубастиками в поисках рыботима? Кто знает…
Потом меня вызвали, выдернув меня из моих мыслей, возвращая назад в клинику. Осмотрев меня, врач заявила, что моя реакция на горе стала приобретать черты патологии. Патология – это когда начинается болезнь. Другими словами: я немножко неправильно горевала, нехорошо для здоровья. Так я это, во всяком случае, тогда сформулировала, хотя сейчас это звучит сильно упрощенно. Но ты же ведь не психиатр, а океанолог и путешественник, поэтому я все так и оставлю. Для меня это тогда значило примерно как: слишком горевала. И я тогда подумала: «То есть? Это в каком таком смысле?» По-моему, я как раз недостаточно сильно горевала, потому что сердце мое билось, хотя я-то думала, что умру без тебя. Серьезно. Обычно мозг включает определенные механизмы, чтобы справиться с горем. Поэтому ты через некоторое время после того, как Ронни не стало, снова пришел в себя. А я вот как-то застряла. Поэтому врач прописала мне лекарства и заполнила формуляр медицинской страховки, по которому я могла сама подыскать себе место лечения.
Лечение, в итоге, было так себе. Первые часы терапии я сидела напротив доктора, а он спрашивал меня, помогают ли лекарства, а потом пятьдесят минут сидел и молчал, надеясь, что я буду сама что-то вытаскивать из своих недр. Но из меня нечего было вытаскивать. Я сидела на дне Марианской впадины с ковшичком в руке и должна была вычерпывать им всю воду и всю боль изнутри, чтобы мне стало лучше. Я должна была вынуть все наружу, разложить и выставить напоказ. Но так не получалось. Я сидела на глубине одиннадцать тысяч метров, и давление было такое высокое, что снаружи все снова стекало назад, внутрь меня, когда я хоть чуть-чуть пыталась вычерпать. Там было столько черной воды, страха и темноты, и ни лучика света, ни единого. Большую часть времени я молчала, иногда начинала что-то мямлить, уходила от темы, рассказывала о днях, проведенных в постели, без каких-либо событий. Я рассказывала врачу о глубоководных зонах. «А вы знали, что там внизу, на дне Марианской впадины, на каждый квадратный сантиметр давит больше тонны веса?» – «Нет» – «Вот видите!» Я философствовала о влиянии микроскопической пыли на изменение климата. Я ему даже рассказала, какие у меня любимые макароны, потому что я уже правда не знала, что говорить. Страховка допускала семьдесят пять часов терапии, столько сортов макарон я не знала. Но о тебе я не проронила ни слова.
Боль, это ведь такая штука: она сперва набирает силу, независимо от того, что ее вызвало. Боль нарастает, пока не достигнет ста процентов. И тогда надо просто как-то выжить, неважно, в чем причина. Собака умерла. Друг ли бросил. Отец не объявляется. Брат умер. Конечно, от причины зависит, насколько глубоко боль вонзается в тебя, как долго сидит внутри и что там разрушает. Некоторые вещи больнее других. Но если тебя кто-то ударил по почкам, в первый момент тебе не важно, почему он это сделал. Ты просто, скрючившись, лежишь на земле и пытаешься как-то дышать. Вдох, выдох. Вдох, выдох. Единственное, что мне тогда более или менее удалось: не задохнуться.
Однажды врач меня спросил, навещаю ли я твою могилу. Это было на седьмом или восьмом из этих бесконечных прописанных мне сеансов. Я поняла, он начинает затягивать петлю: мои рассуждения о спагетти с итальянским соусом больше не пройдут, тем более что я ничего и не ела практически.
– Нет. Я после похорон на кладбище не ходила, – ответила я. Ну вот так. Не могла я.