– Что с дуры взять? – прошипел Казимеж. – Ведь плюнет Владислав, откажется. Вернет срамницу и восвояси поедет. Ему-то нет ничто, а с нами что будет? Слетятся все на Бялое, как вороны на кусок мяса. После такого позора Эльке замужем не быть. Помощи ждать неоткуда. Да самому Владу – только руку протянуть. С его-то силищей, дружиной, богатствами заоблачными… Бялое и так возьмет, без женитьбы.
– Может, матери сказать? – совсем тихо предложил княжич.
– Агате? – взревел Казимеж, подскочив к сыну. – Не смей, ветер тебя побери! Хоть словом обмолвишься, греха не оберешься. Или ты не знаешь, что она решит?!
– А ты что решишь? – горько проговорил Якуб. – Заставишь Эльку?
– Надо будет, привяжу и держать буду, – тихо и грозно отозвался князь. – И ты со мной пойдешь, чтобы уж в случае чего Владиславу Чернскому не отвертеться…
От грозного голоса хозяина Прошка невольно попятился, налетел на что-то впотьмах. Казимеж тотчас рванул дверь, и кто знает, что ждало бы любого другого на месте бедового пса.
Князь побелевшими от ярости глазами уставился на взъерошенного грязного Проху, и бывалый лизоблюд решился на самое верное средство: развесил уши и осторожно, заискивающе вильнул хвостом. Раз, другой. И гнев в глазах старого князя начал потухать.
– Не могу я так, Якубек, – тихо и горько проговорил он, глядя не на сына, а в голодные карие глаза Прошки. – Разве ж в человеческих это силах… Жестоко карает меня Судьба за былые грехи. Ведь думал, все, женаты. Смирилась Элька. Ради нас всех смирилась. И видишь, оно как…
Казимеж положил руку на мокрую голову Прошки, и тот, изловчившись, лизнул хозяину ладонь. Но князь не заметил лохматого подхалима. Тяжкая, мучительная мысль терзала его.
– Может, Элька позора боится? Может, Тадеуш твой уже…
– Не важно, – ответил ему новый, не Якубов голос. Владислав вошел бесшумно, просто возник из темноты, как нетопырь. И в чертах его было сейчас что-то хищное, злое, звериное, и одновременно все в нем: лицо, фигура, расправленные плечи, открытый взгляд – было наполнено уверенностью и спокойствием. Тем спокойствием, с которым бывалый охотник смотрит на угодившую в капкан лису. Лай, кусайся, скули – тебе уже не вырваться.
– Не оставит ли нас с позволения отца юный княжич? – вежливо, с легким поклоном спросил вошедший.
Казимеж лишь коротко взглянул на сына, и Якуб вышел, притворив за собою дверь.
Проха сжался в комок за спиной хозяина в надежде, что Владислав не заметит его. Казалось, и сам Казимеж желал бы быть сейчас где угодно, только не рядом с новоиспеченным зятем.
– Мне не нужно целомудрие. Моя… – Влад усмехнулся, заметив, как дернулась скула его собеседника, – молодая жена не носит чужого ребенка, и этого достаточно. Если ты помнишь наш уговор, князь, мне нужна только одна ночь, когда твоя дочь будет в моей постели, и год, чтобы она выносила и родила моего сына. Дальше, если пожелает, может убираться на все четыре стороны. Я объявлю жену погибшей, и каждый поверит в искренность моей скорби… Но сегодня… я не желаю тратить ночь на войну с девкой. Я не нарушу обетов и не стану накладывать заклятий. Но ты, князь, обетов не давал. Хочешь – колдуй, хочешь – за руки держи, но только на одну ночь сделай свою дочь покладистее, и тогда наш договор в силе… Может, скрепим его родственным рукопожатием? – Владислав протянул тестю темную руку, и Казимеж вцепился в нее, словно утопающий.
– Вот и славно, тестюшка, – бросил Владислав, и алый рубин на его лбу сверкнул в свете свечей словно глаз ночной птицы.
34
Птица смежила веки, погасив страшный взгляд. Огонек сверкнул и исчез.
Но еще мгновение все тело сковывал необъяснимый страх. Тот цепенящий ночной ужас, от которого немеют ноги и пересыхает в горле.
Агнешка торопливо отворила двор и потянула Вражко за повод. И тут красный огонек вновь вспыхнул, но уже совсем рядом. И большая черная тень пронеслась над самой головой. Так низко, что девушка едва не вскрикнула.
Мокрая одежда липла к телу, холод пробирал до костей, заставляя зубы выстукивать веселый ритм деревенской песенки. Едва вечер склонился над крышами, вспученное брюхо тучи лопнуло, опрокинулось ливнем на лес, на голову несчастной всадницы и черную спину ее коня. Лило так, словно душу отмывало к Земле на вечный постой. Они, лекарка и нетерпеливый Вражко, остановились под темными соснами, густая хвоя которых заставила дождь отступиться и поискать себе более легкую добычу. И во влажном шевелении листвы, в дождевой россыпи, в бурлении мутных потоков на раскисшей дороге все слышался Агнешке чей-то тоскливый жалобный зов.
– Иду, Иларии?, потерпи, – шептала она едва шевелящимися от холода губами.
А как опустел небесный ковш, тронулись в путь. Но гроза все ходила рядом, кружила над бескрайним глухим лесом, грозно рокоча дальними громами, сетуя на горькую свою судьбу. Плотную темную пелену над горизонтом то и дело озаряли красноватые вспышки.
И Агнешка зря бросала взгляд туда, где уже должно было зазеленеть рассветом небо. Повсюду была лишь надвигающаяся тьма.
Невзирая на гневное ржание Вражко, Агнешка только высыпала коню немного овса и кинулась в дом – посмотреть, не очнулся ли манус.
– Как ты, сердечко мое? – ласково спросила она, ледяной правой рукой касаясь его горячего, покрытого испариной лба, а левой срывая прилипшую к ногам мокрую юбку.
Иларий не ответил, но темные ресницы дрогнули, раз, другой. И это еле заметное движение тотчас переменило планы травницы. Морок отпускал Илария, медленно разжимал когти. И теперь уже не могла Агнешка оставить мануса одного: вдруг пробудится, увидит незнакомое место, обожженные руки…
Саму лекарку руки мага уже не пугали – радовали. Хорошо заживали раны. Ладони – уже не гнилое мясо, здоровая молодая розовая кожа. Подождать седьмицу-другую, и обретут былую легкость движений. Единственное, чего не знала и не могла знать Агнешка, – сможет ли манус вернуть свою прежнюю силу.
Она слышала от матушки, что, случается, годами золотники своих помощников ищут: колечки перебирают, медальоны, перстеньки, браслеты. Не во всяком колечке магия в круг пойдет, разбежится, чтоб переплестись со словами в заклятье. Манусам сила дана не в пример большая, да к этой силе – одни руки, выбирать не из чего. А что делать, когда эти руки как чужие, мертвее деревяшки?
Агнешка набросила сухое, склонилась к Иларию. Положила голову на грудь мануса, послушала дыхание. Тотчас кинулась назад, в маленькую кухню, где, накрытый новиной, отстаивался отвар.
Влила несколько капель в рот беспамятному.
– Рано тебе, Иларий, просыпаться, – неуверенно, словно боясь, что манус уже слышит ее, прошептала девушка. – Больно будет.
С губ мага сорвался стон.
На глаза травнице навернулись слезы.
А вдруг не вынесет, не очнется, сгинет ласковый маг? Мучительная тоска сжала сердце. Агнешка торопливо вынула небольшой ножичек, отрезала смоляную прядь длинных манусовых волос и, словно стыдясь, спрятала памятку в материнский медальон.
– Помнишь, как брал у лисички волос, – тихо спросила она, прижимая медальон к сердцу, – знак того, что помощь мою примешь в уплату долга. Отплатила я тебе, Иларий. И, сама знаю, больше чем на волос. Теперь ты мой должник. И в уплату обещай мне, что вернешься. Что подавится Безносая и ты будешь жить.
Мгновение спустя кто-то негромко, коротко постучал в дверь.
– Есть кто? – спросили из-за двери, и Агнешка испуганно наклонилась над широкой лавкой, где лежал Иларий. – Не пустите ли путника на постой? Гроза идет…
35
– Чего надобно?
Голос дрогнул, но дверь отворилась, приглашая войти.
Старый Болюсь не стал отказывать вертихвостке-двери: зовешь, так войду, не посмотрю, что у дома крыша проваливается, а крыльцо поднято наспех, на живую нитку.
Дверь скрипнула и, распахиваясь, едва не ударилась о стену. Но хозяйка дома, совсем девочка, ловким прыжком удержала тяжелую створку.
– Спит кто? – вполголоса спросил Болеслав.
Девчонка не ответила, уставилась в глаза старику, заслонила собой вход в избу. Серые глаза девушки и отливающие рыжиной волосы показались смутно знакомыми, словно уже видел где-то старый словник эти желтые прядки у висков, этот взгляд. Да только тогда выражение этих глаз было другое…
– А тебе что, дедушка? – ласково сказала девушка, но не смягчила тяжелого взгляда.
«Как есть на словницу налетел, – испуганно подумал Болюсь. – Вон как вылупилась, чай, прикидывает, как петельку лучше закинуть. Заставит выболтать лишнего, а потом на порог не пустит».
Ни заглянуть в будущее, ни хоть как-то защититься от всевидящего взора словницы сил у Болюся не осталось – все забрало ясновидение для бяломястовского князя, дальний путь и бессонная ночка на постоялом дворе. Нехорошо смотрел на старика и его кошелек тамошний слуга-мертвяк. Этакий удавит сонного, только хмыкнет. Вот и тронулся в дорогу Болюсь, как дождь вылился, и заплутал.
Не хотелось старому прощелыге встретить утро в лесу. Где-то вдалеке наспевала темной гроздью сизая грозовая туча. В ее отвисшем, наполненном влагой брюхе глухо рокотало. А вдруг да вспорется это брюхо над самой головой – не спасет линялый шатришко. Дождичек-то не глядит, с посохом ты, с книжкой или с драной сумой, всех одинаково поливает.
А ему, Болеславу, простужаться совсем негоже. Прошлой зимой простыл, так едва не помер. В былые годы одним словечком бы услал брюхатую грозой тучу подальше, другой дорогой. А теперь года уж не те. Ослабла колдовская хватка, и сила внутри расходится медленно, тяжело, словно нехотя, покуда раскрутишь, покуда на язык стечет… И слово сказал – уж иссякла. А после Казимежевой работы поджилки трясутся, где уж силу крутить, тучи гонять.