Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Воровская трилогия. Бродяга. От звонка до звонка. Время – Вор

Серия
Год написания книги
2019
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
3 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Кстати, забегая вперед, скажу об интересной встрече. После суда, перед тем как нас отправили этапом, к нам в гости в изолятор пожаловал наш потерпевший Чижик. Надзиратель не хотел даже открывать кормушку, боялся. Но после долгих уговоров и обещаний с обеих сторон все же открыл. Мы хотели взглянуть напоследок на эту недорезанную тварь. И что же. Первое, что он сказал нам, так это изъявил благодарность в наш адрес. С вашей легкой руки, сообщил он, я инвалид второй группы, меня представили на УДО (условно-досрочное освобождение), и в то время, когда вы будете гнить на пересылках, я буду ехать в мягком вагоне домой. Пожелав нам счастливого пути, Чижик демонстративно покинул нашу обитель, саркастически улыбаясь. Можете себе представить, какой поток брани мы вылили вслед этому гаду, но его уже и след простыл. Как показало время, угадал он будущее только наполовину. Мы действительно гнили на пересылках, и не только на пересылках. А он уже лежал с двадцатью семью ножевыми ранами на берегу реки Сунжи. Позже мы узнали, что этой сволочи дали срок восемь лет – за изнасилование. На тот момент, когда мы подрезали его, он отсидел четыре. И вот в связи с ранениями на сучьей стезе его и освободили по УДО. Но как поется в песне: «Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал».

Я сказал, что нас никуда не вызывали, – это правда, но один раз все же вызвали, и не обоих, а меня одного. Я ожидал всего, но только не того, что увидел. В кабинете Хозяина сидела моя мать. Но я ее не сразу узнал – она была в военной форме, при медалях и орденах, которую надевала лишь на День Победы. Как только меня завели в кабинет, Хозяин тут же вышел, оставив нас наедине. Несколько минут она только и делала, что обнимала и целовала меня, в ее объятиях я забыл обо всем на свете. Мать моя была действительно удивительным человеком, я всегда восхищался и гордился ею. Наконец она взяла себя в руки, и по ее лицу я понял, что она сейчас скажет что-то важное.

Закон обязывал, чтобы родители присутствовали на суде. И как тогда, когда мы попали в больницу, опять послали запрос родителям, и вот уже несколько дней, как она находилась здесь. Мама мне рассказывала впоследствии, она еще по дороге подготовила для нас защитную речь, так как она знала, из-за чего мы пошли на преступление. Да и отец ей подсказал кое-что, сам же он приехать не захотел, я догадываюсь почему, хотя мы с ним никогда об этом не вспоминали. Важно, считала мама, что потерпевший остался жив, и это было единственное, в чем наши желания не совпадали. И вот Чижик был жив, она даже ходила к нему в больницу. Всех подробностей я не знаю, да и не помню, главное было то, что, узнав все, что с нами случилось, она потребовала изменения статей, а это в корне меняло обвинение. Как я уже писал, моя мама была весьма образованный человек. Всю войну провела на передовой на 1-м Украинском фронте – военврач, капитан запаса. Многих крупных военачальников она латала после ранений, да и немало спасла жизней простым бойцам. Я не только это знал из ее рассказов о войне, но и сам видел спасенных ею фронтовиков в нашем доме, даже в какой-то мере дивился их фронтовой дружбе. И конечно, то, что мать моя военврач, сыграло решающую роль в вынесении приговора. Да честно говоря, фронтовиков тогда чтили, они были в почете, их даже побаивались. В общем, два удара, нанесенные Саньком этой твари, мы поделили пополам, и суд вынес приговор: определить нам спецусиленный режим и на оставшийся срок отправить в соответственную колонию. Судьба уготовила нам Нерчинск. Возможно, тогда я не понял в достаточной мере того, что услышал. После вынесения приговора один из конвойных сказал моей матери: «Не знаю, может ли приговор быть еще суровей». Он знал, что говорил. Впоследствии я не раз вспоминал его слова, но тогда я даже и виду не подал, чтобы не расстраивать мать. После суда нас продержали еще 17 дней, но, правда, уже на общих основаниях, даже разрешили свидание с мамой. И вот, дав мне массу ценных советов и наставлений, она пошла к выходу, я видел и чувствовал, каких сил ей стоило держать себя в руках, ведь она хоть и приблизительно, но догадывалась, какие трудности меня ожидают. Как я был благодарен ей за ее мужество, как я гордился, что у меня такая мать.

Глава 3. Спецвоспитание

Выехав в начале октября 1962 года, мы почти восемь месяцев добирались до места назначения. В нерчинский лагерь мы прибыли где-то в середине июня 1963 года. За эти восемь месяцев, проделав такой путь, побывав в стольких тюрьмах, мы встретили немало интересных и хороших людей, ну и, естественно, усвоили полезное и нужное, необходимое для жизни в этих условиях. Встречали мы по дороге и воров, но, к сожалению, общались с ними мало. Но и то время, что мы провели вместе, дало нам очень много, так как после общения с ворами мы начали что-то понимать, в чем-то разбираться. Хочу также заметить, что за весь этот долгий путь мы не встретили ни одного малолетки, кто бы шел на спец. Забегая вперед, скажу, что в лагерь мы так вдвоем и приехали. Не надо забывать, что это было время ломок, подписок и сучьей войны, и двое пятнадцатилетних пацанов, пострадавших за общее дело, внушали уважение. Тем более вели мы себя скромно, как и подобает младшим. По всему этапу, растянувшемуся на восемь месяцев, будь то тюрьма или «столыпин», нас везде встречали с теплотой и пониманием. Мы даже не всегда видели тех, кто с нами делился, возможно, последним, при этом сопровод был такой: «Пацанам, что идут на спец». Как было не гордиться таким вниманием и уважением. Хотя уже больше года, как появились различные режимы и в лагерях и некоторых тюрьмах стали сортировать по ним, в транзите пока сидели все вместе – и малолетки, и ООР (особо опасные рецидивисты), и это не могло не способствовать повышению уровня знаний, необходимых в столь суровых условиях. Когда же мы расстались с ворами, как я уже писал выше, мы стали совсем по-другому смотреть на мир. Мы уже точно знали, чего мы хотим и за что надо бороться. Правда, было еще много неясного, возникало много вопросов, но ответы на них мы получили значительно позже.

А пока нас встречал у вахты дежурный наряд во главе с ДПНК майором по кличке Циклоп, гигантом двухметрового роста. Как мы позже узнали, нужно было обязательно выдержать его взгляд, а это, замечу, было совсем не просто. Когда он, прищурив глаза, вперил в нас взор, то можно было подумать, что действительно на нас смотрит циклоп. Ощущение было не из приятных, но мы глаз не потупили. А это Циклопу могло не понравиться. Мы думали, что нашла коса на камень и дальше все будет по их «козьему» сценарию, но, к счастью, на этот раз мы ошиблись. Оказалось, что Циклоп был единственный мент в зоне, который относился к людям по-человечески и ни на кого не поднимал руки. Естественно, это касалось тех, кто заслуживал его уважение, говоря проще, он уважал мужчин, которых видел в пацанах. Сверив данные в деле, которое он держал в руках, с нашими ответами, он, удовлетворившись ими, приказал следовать за ним. Было темно, когда мы с вахты вошли в зону, поэтому, проходя по территории, мы не могли ничего разглядеть, да и разглядывать было нечего – несколько бараков и пристроек к ним. Почти непроглядная тьма и мертвая тишина оставляли неприятное ощущение, ну и навевали соответственные думы. Но мы забыли, что прибыли на спец, где все и вся находится под замком. Подтверждение тому мы получили, когда Циклоп открыл дверь, ведущую в барак. Там стоял такой шум, что с непривычки нам пришлось переспрашивать дежурного контролера, о чем он говорил, так как ничего не было слышно. Барак, куда мы вошли, представлял собой длинный ряд камер по обе стороны широкого коридора. Почти все камеры были открыты, а по проходу гуляли или сидели ребята. Когда мы вошли, то внимание, естественно, сразу было обращено к нам и потихоньку шум стих. Подойти к нам они не могли, потому что от двери до них было метров десять, но мы все же успели перекинуться парой-тройкой слов, пока нас не повели в камеру, которая была рядом с дежуркой. Это была обычная камера, предназначенная для карантина. Мы тут же начали искать в камере кабур на стене слева, так как справа находилась дежурка. Но кабура не было, да его и не могло быть там, где мы искали, потому что справа был проход. Конечно, это было сделано специально, чтобы мы не могли переговариваться с колонистами, до того как нас представят лагерной комиссии. Поняв, что искать нам нечего, мы прямо повалились на нары и заснули без задних ног.

Утром нас разбудил шум, это баландер стучал миской по кормушке, и, видно, долго уже стучал, потому что изо рта, такого же грязного, как и его экипировка, исходил какой-то непонятный рык. Санек поднялся первым, но не из-за шума, а от брани этого халдея в наш адрес, и запустил со всей силы в него ботинком. Баландер резко захлопнул кормушку, успев выкрикнуть: «Ну и подыхайте с голоду!» Да, такой прием заставил нас призадуматься. Приведя себя в порядок, мы стали ждать. Прошла поверка, и сразу после нее пришли за нами. На этот раз в свете дня лагерь был виден как на ладони. Территория походила скорей на секретный объект, чем на пристанище по меньшей мере 400–500 малолеток, да еще и ярых нарушителей. Даже контролер, который сопровождал нас до штаба, всю дорогу молчал. Но удивить нас уже давно было нечем, а потому мы вошли в штаб без всякого волнения и страха. Только возле дверей одного из кабинетов этот молчун сказал: «Вас ожидает комиссия». Зашли мы с Саньком одновременно, как оказалось, это был кабинет Хозяина. Обычно при таких процедурах на комиссию вызывают по одному, но здесь этапы были не частое явление, да к тому же нас было всего двое. Огромный кабинет с двумя громадными окнами являлся некоторого рода неожиданностью, никак нельзя было ожидать в столь невзрачном и хмуром здании такого просторного помещения. Вдоль стен стояли дореволюционные стулья, на них важно восседала комиссия, да с таким видом, будто с нашим появлением решается некая глобальная проблема. Прямо напротив нас стоял очень массивный стол, скорее всего, из мореного дуба и, видно, из интерьера кабинетов первых комиссаров, которые здесь устанавливали советскую власть, такую же прочную, как этот стол. За столом сидел капитан, почти весь седой, со множеством планок на груди, с виду статный мужчина лет сорока. Прямо над его головой висел портрет Дзержинского, непременный атрибут подобного рода кабинетов, а вдоль стен были развешаны какие-то портреты борцов за прекрасную жизнь. Вот первое, что бросалось в глаза, и, как видит читатель, ничего примечательного в этой обстановке не было, обычный кабинет Хозяина. Но Хозяин-то был не совсем обычный, это был форменный садист по фамилии Маресьев. Не правда ли, такую фамилию трудно забыть, а такого деспота забыть просто невозможно. Планки от орденов и медалей на его груди говорили о том, что он не был трусом, скорее наоборот: он прошел всю войну, или почти всю, побывал даже в плену и умудрился бежать оттуда. Вот эти обстоятельства, скорей всего, и определили его дальнейшую жизнь. Если бы государство оценило его заслуги и подвиги, то он бы нашел достойное место в когорте своих бывших однополчан. Но, к сожалению, людей, побывавших в плену, наше правительство, мягко говоря, не жаловало, какими бы храбрецами они ни были. Но пренебречь людьми, у которых на груди от наград почти не было свободного места, власть не могла, вот его и определили в этот Богом забытый край, и это не могло не сказаться на его психике. Здесь, на своем новом поприще, он со временем поменялся местами со своими бывшими мучителями в плену. Буквально для всех пацанов у него были свои прозвища, и даже своим подчиненным он давал клички. Таких, как мы, он называл партизанами, свой штаб – гестапо, а подчиненных – гестаповцами. Иногда можно было слышать, как он кричал с пеной у рта: «Сейчас ты пойдешь в гестапо, а там у нас и камни заговорят, понял!» Затем следовали пара-тройка хороших тумаков, и несчастного с закрученными руками, волоком тащили в штаб, ну а там хорошо знали, как нужно поступать с нарушителями спокойствия. Судя по тому, что любимым выражением этого подонка были слова «я люблю покой и тишину», создавалось впечатление, что он вроде готовился преставиться, но, как ни молили об этом Бога юные арестанты Нерчинского острога, Всевышний не спешил с этим, – видно, такого добра у него было хоть отбавляй. Вот что представлял собой человек, который сидел прямо перед нами. Но то, о чем я написал выше, мы узнали много позже. А сейчас вели себя на всякий случай скромно и спокойно. Хозяин поднял голову и движением удава, почуявшего добычу, повернул ее к нам, уставившись на нас блестящими рысьими глазками. Сесть нам предложено не было, да и некуда было, а потому мы смотрели на него сверху вниз. «Кем будете жить в зоне?» – без вступления, видно, в расчете на наше замешательство, связанное с резкой переменой обстановки, прошипел он. Я поневоле вспомнил, как подобного рода вопросы нам как-то задавал тот, по чьей милости мы здесь оказались. Но перед этим легавым Чиж был сопляком, да к тому же заключенным, однако все же они были чем-то похожи. Все это промелькнуло в моей голове мгновенно, и, выбрав тон рыночного торговца, я ответил вопросом на вопрос: «А что вы можете предложить?» Никак нельзя было ожидать, что у столь бравого с виду офицера окажется такой небольшой набор слов, так как, кроме отборного мата, почти ничего в его речи толком нельзя было разобрать. Надо было видеть, как он орал, брызжа слюной и выкрикивая угрозы. Комиссия помимо Хозяина состояла еще из нескольких офицеров и двух до неприличия вульгарных особ женского пола, но все они сидели затаив дыхание, с упоением слушая своего шефа. Мы тоже терпеливо слушали и не перебивали его, и, когда он выдохся или решил перевести дух, Санек вклинился в эту паузу и изрек спокойно и не спеша: «Гражданин начальник, велите отвести нас в камеру, иначе у нас уши завянут от погани, которая вышла у вас изо рта. Научитесь разговаривать с порядочными людьми, а мы потом еще посмотрим, стоит ли вообще с вами разговаривать». В воздухе повисла пауза, все ждали, что же будет дальше, незаметно бросая взгляды в сторону Хозяина. Придя в себя от шока после ночного заявления Совы, капитан взял себя в руки и сказал вкрадчивым голосом: «Ну что ж, это будет, пожалуй, интересней, чем обычно». Его тон не предвещал ничего хорошего. И я подумал, что уж лучше бы он ругался и брызгал слюной. И был прав, потому что в следующий момент, вызвав истукана, он скомандовал ему: «В обычный пока карцер этих щенков, а там посмотрим, кто есть кто». Вот так и состоялось наше знакомство с этим лагерем и его Хозяином. О том, как просидели мы эти десять суток, я рассказывать не буду. Только я все время пытался вспомнить, что читал про карцер по истории Древнего Рима. Я откопал в глубинах своей памяти, что тогда карцером называли помещение в цирке, где находились гладиаторы, возничие с лошадьми и другие участники зрелищ. Ну не собирался же он нас, как гладиаторов, вывести на бой, да и были мы тогда от горшка два вершка – какие из нас гладиаторы? В общем, пока я все это обдумывал, нас привели опять в ту же камеру, где мы провели первую ночь. Затем целый день водили то в баню, то в спецчасть, то еще куда-то – уже не помню, но к вечеру мы опять были в том же кабинете. Только теперь Хозяин сидел один, правда, за дверью стоял все тот же дубак. Теперь он решил применить другую тактику разговора. Как только мы вошли в кабинет, нам тут же было предложено сесть, затем, как бы извиняясь, сказал: «Как же так, почему же вы сразу не сказали, что вы блатные!» Его слова нас несколько обескуражили, так как мы знали, что блатные – это воры, мы же еще были молоды, даже слишком молоды, чтобы нас считали ворами, но мы молча продолжали слушать. «Я только сегодня посмотрел дела, иначе бы я вас выпустил раньше, – продолжал он, – ну да ладно, вы уж на меня не серчайте». Мы молча продолжали слушать, прекрасно понимая, что все это неспроста. «Блатные у нас живут как блатные, вот подпишите эти бумаги». – «А что это?» – спросил Санек. «Это ваш мандат, у нас у всех блатных мандаты». Санек взял один из листов, поднес его к лицу и через минуту, смяв, швырнул прямо в рыло Хозяину. На листе значилось наше вступление в актив, только не было наших подписей. Конечно, оторваться нам дали хорошенько, кости опять ломило, но это, видно, перешло уже в хроническое «недомогание». После экзекуции нас снова привели к этому деспоту. «Слышишь, зверек, – обратился он ко мне, – я больше чем уверен, что ты не освободишься, если же это вдруг произойдет, то освободишься ты курносым». Саньку же сказал: «Ну а ты будешь как Буратино. Но молите Бога освободиться хоть такими, ведь ждет вас много сюрпризов». Затем, обращаясь к надзирателям, которые поддерживали нас, потому что стоять мы не могли, он сказал: «К бунтовщикам их. Все то же. И приготовьте красный уголок».

Глава 4. «Красный уголок»

В который раз мы пересекали по диагонали зону, от штаба до барака, только на этот раз нас почти несли, но не в тот барак, где мы были, а в соседний. Попав в него, мы сразу почувствовали разницу: внезапно повеяло сыростью, света почти не было, где-то посреди барака горела одна лампочка, по коридору ходил шнырь. Камеры, а их было всего пять, были закрыты. Открыв одну из них, нас закинули внутрь и ушли. Мы поняли, что мы у своих, и это успокоило. В камере находилось три человека, даже по их виду можно было понять, что это наши «братья по жизни». Все трое были выше нас ростом почти на голову, и это сильней подчеркивало их худобу. Честно сказать, кроме как в фильмах о концентрационных лагерях, я нигде больше не видел таких худых, буквально кожа да кости. Без сострадания и жалости нельзя было на них смотреть, мы даже забыли о том, что сами еле держимся на ногах. Нас встретили, как и подобает, по-братски, уложили на шканари (кровати) и стали заботливо ухаживать за нами, видя, что нам здорово досталось. Рады нам пацаны были безмерно. После того как мы познакомились, нам рассказали, что находятся они здесь уже почти шесть месяцев, на пониженной пайке. Забегая вперед, скажу, что для малолеток нет такого наказания и никогда не было пониженных паек, эта бестия капитан придумал. Каждый месяц один из них идет в «красный уголок», ибо больше раза в месяц никто бы там не выдержал. Против закона здесь вроде бы не шли, так как один раз в месяц разрешалось водворять малолеток в ШИЗО, эта экзекуция нам еще предстояла. Курева им не давали – в общем, издевались как хотели, зная свою безнаказанность. Попали бедолаги в такое положение благодаря самому низкому человеческому пороку – предательству. Видя, какой беспредел творит в лагере Хозяин, они решили поднять бунт, но их предали те, кто был рядом и, как это обычно бывает, больше всех выступал. Вот такую невеселую историю поведали нам наши новые друзья. Звали их Валера (Харитоша), Женя (Ордин) и Сережа (Цыпа). Я не стану описывать их внешность, как это обычно делают в книгах, – во-первых, я не помню, а во-вторых, в моем повествовании читатель еще не раз встретится с ними – в Коми АССР, на Дальнем Востоке, в Бутырках и Матросской Тишине, но это уже будут не те приморенные и забитые «краевым беспределом» молодые босяки, а взрослые, умудренные опытом нелегкой жизни бродяги. Правда, забегая вперед, скажу, что один из пацанов не выдержал и помер – и не стало его именно тогда, когда мы почти добились своего. Что удивительно, все трое были москвичами, это нас приятно удивило, ведь единственный человек, который помог нам справиться с Чижом, был москвич, правда, активист, но по принуждению. Женя и Валера были бауманские, а Сережа – люберецкий. Кстати, у Жени отец был при своих (вор в законе), Санька (Кот) его звали.

В общем, проговорили мы почти до утра. Поведали нам ребята во всех деталях о «красном уголке» и обо всем остальном, что нужно знать в первую очередь нам, юным бродягам. Через пару дней, когда мы почти пришли в себя, меня повели в «красный уголок» на очередные десять суток. «Уголок» являлся личным изобретением этого изверга, и он им гордился. Такая камера была одна, и после каждой отсидки в ней подростка заносили сначала к Хозяину, чтобы узнать, не переменил ли он своих убеждений, и, получив отрицательный ответ, относили в камеру. Выйти своими ногами оттуда не удавалось никому. Прежде чем я вошел в камеру, ключник мне сказал: «Имей в виду, ни на оправку (туалет), ни на поверку – никуда вообще дверь открываться не будет, кроме как через десять суток. Так что не стучи и не ори, никто не придет, даже если тебя сожрут крысы». Совет был дельный, но я не подал вида, что знаю, что меня ожидает, и учтиво поблагодарил его за совет. Видно было, что надзиратель удивился, но не сказал ничего, просто молча закрыл за мной дверь. Помещение метров шесть-семь в длину и три в ширину было абсолютно пустое. Стены глухие, без окон, пол похож на сопки Приамурья, весь в буграх, какой-то странной конфигурации. Двери по всему периметру пробиты гвоздями, не было ни параши, ни окна, ни даже нар, которые в обычных карцерах пристегиваются. В общем, не было ничего, все было необычно, но я был готов. А потому, когда погас свет, нисколько этому не удивился. Став в правый угол, я стал прислушиваться. Откуда-то от двери послышалось шипение, будто штук пять кобр выползают на охоту, но это были не змеи, это была вода. Мне приходилось перебегать с кочки на кочку, ибо вода то прибывала, то убывала. Не помню, сколько прошло времени, но, когда открыли кормушку и сунули пайку вместе с кружкой воды, я еле стоял на ногах, а времени было еще немного, еще не было отбоя. Мне же показалось, что прошла вечность, но главное было впереди.

Как только прозвенел отбой, вода начала спадать. Я забрался в правый угол – мне показалось там суше, и, как бы для того чтобы я в этом убедился, вдруг зажегся свет. С утра это был пятый раз. Не часто, подумал я, но все же успел еще разок окинуть глазом свою обитель. Свет опять погас. Вот так с пайкой в руке я и закемарил, положить ее было некуда, да мне и не пришлось ее съесть. Сколько дремал, я не знаю. Проснулся, вернее будет сказать, очнулся от какого-то неприятного щекотания, это крысы потихоньку съедали мою пайку, я вскочил как ужаленный, но тут же взял себя в руки. И все-таки любой согласится, что такое соседство не из приятных. Я стал ходить по камере, чтобы как-то отвлечься, но в таком «красном уголке» особенно и не походишь. Нет-нет да и попадается под ногу одна из крыс, писк стоит после этого такой, что душу выворачивает. Я держал в руке остаток пайки и думал, когда будет совсем невмоготу от этих тварей, накрошу им в углу и хоть несколько минут покемарю. Но это я так думал. Прошло еще некоторое время – и я уже начал скучать по воде, так как твари стали доставать, как вдруг пошла вода, но не по полу, а полилась с потолка. И к этому я был готов, но все же неизвестно, что лучше – когда крысы у тебя, спящего, пальцы грызут, или когда с потолка вода на тебя льется, или когда ты, как сайгак, скачешь по бугоркам в этой цементной коробке. Одно было ясно: нужно не упасть, иначе все, ты не жилец. Читателю, я думаю, будет легче представить, чем мне написать, как я провел эти десять суток, но упасть не упал.

Когда меня принесли к Хозяину, он с ехидной ухмылкой спросил, не переменил ли я свои взгляды. Я был так поражен его бесчеловечностью и с такой яростью посмотрел на него, столько гнева и злости было в глазах, что мое молчание было красноречивее любых слов. Через несколько часов после того, как меня принесли в камеру, пришли за Саньком. Я успел ему рассказать, что его ждет, ничего не приукрашивая, а, наоборот, чуток сгущая краски, чтобы ему хоть немного там было легче. Где-то дня три-четыре отхаживали меня пацаны, прежде чем я пришел в себя. Все это время я не переставал думать: как там Санек? Слабей меня он, конечно, не был, но кто его знает, как карта ляжет. Все же, когда я поднялся, мы в камере стали думать, как прекратить этот беспредел. Может быть, вопрос и не стоял бы так остро, если бы не Серега. Он прямо таял на глазах, его съедала чахотка, а ведь следующая очередь была его. Хуже всего было то, что пацаны еще без нас почти все перепробовали: и резались, и голодали, и бунтовали, пытаясь такими способами прекратить беспредел, но все было тщетно. Здесь нужно было придумать что-нибудь неординарное. Я не помню, кому из нас пришла идея поджечь этот барак, но принята она была с энтузиазмом, нужно было только подготовиться и дождаться Санька. И когда все было обмозговано, мы с нетерпением стали ждать нашего кореша. Наконец Санек вернулся, вернее, его принесли. И как только за ним закрылась дверь камеры, мы стали приводить наш план в действие. Прежде всего мы дождались, пока смолкнут шаги вертухая в коридоре, и, как только все стихло, стали забивать костяшки домино в дверной проем. Таким образом мы расперли дверь, теперь ее надо было только ломать, иначе не открыть, но это было еще полдела. Углы, где потолок соединяется с двумя стенами, в том числе и с той, в которой дверь, мы, став друг на друга, подожгли. Теперь можно было перевести дух, но тем не менее надо было спешить, ведь мы знали, что барак старый, построенный еще в прошлом веке, а значит, сруб сухой и вспыхнет как порох, к тому же дело было летом. Пока мы перекладывали Санька на пол в противоположный конец камеры, пришли за Серегой. Открыв кормушку, надзиратель крикнул: «Цыплаков, на выход!» Никогда не забуду, как Серега подошел к кормушке и что-то сказал вертухаю, потому что тот аж с пеной у рта стал орать на него и ругаться. Но, видно, вертухай почувствовал запах и, даже забыв закрыть кормушку, с криком «горим!» ринулся из барака. Да, действительно, мы горели. Сгрудившись в противоположном углу стены, которую подожгли, мы, прижавшись друг к другу, как молодые спартанцы легендарного отряда, стали ждать. По прошествии стольких лет я и сейчас могу сказать точно, что мы не знали, чего ждали. Нас окрыляла мысль, что мы можем хоть как-то противостоять этому беспределу, что хоть несколько часов мы будем хозяевами самим себе. Все мы так устали от издевательств этих деспотов, что выбора у нас не было, но о том, что сами можем сгореть, как-то даже не думали. Чем ломали дверь, я не знаю, но дверь не поддавалась, она была массивная и прочная, да еще покрыта железом. Кормушка была открыта, и в нее кто-то уговаривал нас потушить огонь. Даже если бы мы и смогли потушить огонь, то делать бы это не стали, а потому даже не обращали внимания на просьбы. Вся камера наполнилась дымом, – видно, взялась крыша и огонь пожирал ее. Был слышен такой треск, будто стреляли одиночными выстрелами, а иногда и дуплетом. Зарево, очевидно, охватило округу, мы услышали сирену пожарных машин, ругань, крики – все смешалось в общий хаос. В камере уже почти нечем было дышать, кашель душил нас, особенно Серегу. Бедолага, казалось, сейчас выплюнет внутренности. Так продолжалось где-то около часа, как вдруг мы услышали треск, но не такой, как от огня, а какой-то скрипучий. Затем угол напротив нас начал трястись, бревна стали раздвигаться, и мы увидели маленький проход в углу. Через минуту бревна посыпались как спички, проход расширился, это трактор выворачивал угол барака. От потока воздуха огонь вспыхнул в камере, и мы чудом выскочили, таща Санька почти волоком. Снаружи было столько народу, так ярко светило солнце, что мы на какое-то мгновение растерялись. Но опомниться нам не дали – чуть ли не волоком нас потащили в сторону вахты и закрыли в одну из камер. Было столько шума, гама и суеты, связанных с поджогом барака, что у нас, естественно, не оставалось никаких шансов на снисхождение. Да мы и не надеялись на снисхождение, напротив, приготовленные заранее два супинатора и одна мойка были тут же извлечены, как только нас закрыли в этой камере. Мы, естественно, приготовились к самому худшему. Но за нами никто не приходил, а было уже время отбоя. После отбоя камеру открыли, появились какие-то незнакомые менты, которые ходили, не обращая на нас внимания, вроде чего-то ждали. А ждали они «воронок» и, как только он подъехал, нас чуть ли не закинули в него в течение нескольких секунд, – видно, опыта им было не занимать. Но по дороге менты вели себя нормально, даже дали нам закурить. От дыма табака мы опьянели, ведь курева нам не выдавали и неоткуда было его взять. Даже то, что мы с Саньком привезли, у нас отобрали, а капитан, издеваясь, сказал: «Конфисковано в пользу блатных». С первыми лучами солнца мы вылезли из «воронка» на тюремный дворик в Чите.

Глава 5. Смерть Сереги

Без шмона и вообще без всяких препятствий нас водворили в камеру, о которой можно было только мечтать. Белые стены, панцирные шконари, да еще все восемь – одноярусные, деревянный пол, как положено, и вообще ухоженная хата. Чувствовалось, что здесь недавно были люди, но, видно, их перевели второпях, так как мы повсюду находили тому подтверждение. Не прошло и часа с момента нашего водворения, как нам принесли постельные принадлежности, даже по одной простыне и наволочке, от чего мы давно отвыкли. Серега наш был весь белый как мел, на ногах не держался, его всего трясло, да еще и кашель душил неимоверный, а мы ничего не могли поделать. Положили его на шконку и подложили несколько подушек под голову, попросили ключника, чтобы он вызвал врача. Будет обход, и врач подойдет, услышали мы в ответ, им и удовлетворились. Хипиш мы всегда успеем поднять, решили мы. Санек был тоже болен, не лучше Сереги, мы положили их рядом, а сами решили бодрствовать: кто его знает, что у них на уме. Мы знали точно, нас просто так не оставят, а потому и не обольщались на этот счет. Наше оружие, то есть два супинатора и мойка, остались при нас, так что отпор мы могли дать в любой момент. При входе в камеру нас предупредили, чтобы мы не орали и не портили стены, так как другой камеры за стенкой все равно нет. Серега весь горел и бредил, но мы были бессильны ему помочь. Наконец появился дежурный и пообещал, что, как только врач придет, сразу пошлет его к нам. Что нам оставалось делать? Мы опять стали ждать. В суете и разговорах время пролетело незаметно, и вдруг открылась кормушка и появилась голова женщины в белой косынке. Лицо ее было уродливо, и хотя я с детства уважал медицинских работников, но эта женщина была отвратительна. Как позже выяснилось, ее внешность соответствовала ее поступкам. Выяснив, что к чему, она дала Сереге аспирин, а Саньку анальгин или что-то вроде этого и ушла. Если бы мы знали, что чахоточным аспирин вообще нельзя давать, так как он разжижает кровь, мы бы, наверно, проклятый аспирин эту тварь рода человеческого заставили бы через уши принимать. Но кому это было нужно? Кого могло волновать? Кто мог думать о здоровье человека, которого вот уже почти два года мучают. Температура у Сереги спала, а мы еле держались на ногах, так что после вечерней поверки мы втроем вырубились. Серега с Саньком не спали, а просто лежали, но были на стреме. Где-то под утро меня растормошил Санек и, не дав окончательно проснуться, потащил к Сереге, здесь-то я сразу пришел в себя. Он, бедняга, сидел на шконке, опущенная голова его то и дело вздрагивала от прерывистого, учащенного дыхания, а постель была залита кровью. Пока я ухаживал за ним, вскочили Женя с Харитоном и, увидев, что к чему, стали колотить в дверь что было сил. Я сидел справа от Сереги, поддерживал его за плечи и держал за подбородок, Санек хлопотал рядом. Он давно забыл про свои болячки, видя, что другу плохо, и старался хоть чем-то помочь. У нас даже не было соли, чтобы, размешав ее в воде, дать выпить Сереге и тем самым остановить кровь. У нас и кружки-то не было, и воды тоже – ничего у нас не было, кроме отчаяния, злости, обиды на этот жестокий и бесчеловечный мир и страха за нашего друга. Мы уже чувствовали, что теряем его. Серега попросил, чтобы что-нибудь подложили ему под голову, повыше. Мы скрутили матрац и пару подушек, он уже почти сидел в постели, но ему все равно было трудно дышать. Я стал на колени позади него и прижал его голову к своей груди, чтобы при кашле его тело не сотрясалось. Санек ухаживал за ним, сидя рядом, так как сам стоять долго не мог. При каждом приступе кашля голова у Сереги вздрагивала, и, как только он выплевывал мокроту с кровью, еще некоторое время конвульсии сотрясали его тело, потом он успокаивался. Через пятнадцать минут все начиналось сызнова. За это время Женя с Харитоном дозвались вертухая. Открыв кормушку и видя, что положение серьезное, он побежал звонить. Мы сидели вокруг Сереги, один Бог знает, что мы пережили за это время. Вдруг кашель с новой силой начал его одолевать, изо рта полетели брызги крови, он начал биться в конвульсиях, хрипеть, я уже не мог его удержать, мы с Женей старались как-то его успокоить. И вот, посмотрев на каждого из нас поочередно, будто что-то хотел сказать, он вытянулся как струна, дернулся несколько раз и сник. Сердце нашего друга перестало биться, мы были потрясены. Первым пришел в себя Харитон и закрыл Сереге глаза. Как описать то горе, то отчаяние, ту боль утраты, постигшую нас? Наше горе было безмерно, мы потеряли друга. Мы сидели вокруг умершего и, не стесняясь друг друга, плакали. Каждому из нас было в ту пору по 16 лет, но в этот день мы повзрослели лет на десять. Не меньше часа прошло с тех пор, как вертухай побежал звонить, и только сейчас мы услышали, как открывается дверь, увидели, как в камеру входит коновал двухметрового роста в белом халате, с двумя легавыми по бокам. И что больше всего нас поразило, вошли они не торопясь, как будто уже знали, что спешить некуда. Вся наша злость, обида, отчаяние – все вырвалось наружу. Обезумев от гнева, мы, как по команде, бросились на них. Для них это не было неожиданностью. А через пять минут мы уже лежали рядом со своим покойным другом с руками, связанными сзади полотенцем. Правда, при этом нас даже ни разу не ударили – не понадобилось, мы бы все равно с ними не справились. Врач постоял немного, посмотрел с грустью на Серегу и на нас и сказал с нотками сострадания: «Я сочувствую вашему горю, но другу вашему, к сожалению, уже не поможешь, полежите немного, придите в себя, а когда остынете, развяжите друг друга. Все, что произошло, забыто, поняли?» Затем врач пошел к двери, где двое вертухаев ждали его, и уже прямо перед выходом он добавил: «Я только пришел на дежурство, и, как только мне передали, что в камере тяжелобольной, я тут же пришел к вам. Но, к сожалению, уже поздно, сами видели, так что на мне вины за смерть вашего друга нет». И резко вышел из камеры. В течение пяти минут мы развязали друг друга, затем навели относительный порядок, положили матрац на пол, постелили простыню, положили Серегу, вытерли ему лицо слюнями, воды у нас не было, накрыли его простыней и сели вокруг. Ни одного слова не вырвалось у нас, с тех пор как легавые ушли из камеры, каждый молча прощался с другом. Через полчаса пришел все тот же врач вместе с какими-то большими начальниками, а сзади стояли несколько человек из хозобслуги. Мы сидели молча, даже головы не подняли. «Это что, те спецовые?» – спросил кто-то. «Да», – послышалось в ответ. «Ну и взгрел нас Маресьев добром, нечего сказать», – услышали мы все тот же голос. Еще немного постояв, они вышли, не сказав нам ни слова, остался только врач. Несколько минут он стоял молча, а затем сказал, чтобы мы прощались. Мы попросили было оставить Серегу на какое-то время, но врач объяснил, что на улице жара, труп начнет быстро разлагаться. С такими доводами нельзя было не согласиться. Каждый из нас поцеловал Серегу в лоб, и, взяв с четырех сторон матрац, мы вынесли покойного ногами вперед в коридор и положили на пол. Постояв еще пару секунд возле него, мы молча вернулись в камеру. Врач в это время о чем-то говорил с одним из шнырей, а затем, взяв у него пачку махорки и тарочку, передал их нам. Мы поблагодарили, но, прежде чем закрыть дверь, он сказал: «К концу дня я, возможно, вызову вас, я смотрю, вам тоже необходима моя помощь». И, закрыв камеру, ушел. Курева у нас не было вообще, и махорка была кстати.

Мы закрутили по скрутке, закурили и молча сидели, ни о чем не думая. Голову заволокло туманом и даже не хотелось шевелиться, мы так устали, что только сейчас это почувствовали. Как прошел день, сейчас трудно вспомнить, помню только, что врач нас не вызывал, и после отбоя мы, не раздеваясь, заснули, уставшие и измученные. На другой день после утренней поверки нас всех куда-то повели и закрыли в боксик. Минут через 15–20 опять всех вывели, и оказались мы в кабинете все того же врача. Он пригласил нас сесть, вдоль стены стояли стулья, на них мы и сели. И вот что он нам сказал: «Послушайте меня внимательно, пацаны, и хорошенько подумайте над моими словами. А потом окажу вам посильную медицинскую помощь, потому что каждый из вас в ней нуждается не меньше, чем любой больной, находящийся в больнице». Вчера вместе с ним в камеру к нам заходили Хозяин, кум и режим. Покойник в любой тюрьме – ЧП, так вот, оказывается, вчера же Хозяин ругался по телефону с Маресьевым. «Вас привезли в тюрьму, – продолжал врач, – чтобы возбудить уголовное дело и судить за поджог. Но смерть вашего друга резко все изменила, и теперь они рады от вас избавиться. Так что первым же этапом вас отправят – куда, я не знаю, но, думаю, подальше от этих мест. Все это я сказал вам потому, что знаю и вижу, как вы дружны, сколько вы выстрадали и сколько хватили горя. А потому поймите меня правильно и оцените мою откровенность». Что мы могли сказать в ответ? Конечно, поблагодарили его за все. Каждому из нас врач оказал медицинскую помощь, насколько это было возможно, и, попрощавшись, мы ушли, вернее, нас повели в камеру. Не прошло и недели, как нас забрали на этап. За эти десять дней, что мы пробыли в тюрьме, мы ни с кем, кроме этого врача-капитана, не общались, и все, как он нам сказал, так и произошло. Поезд мчался куда-то на запад уже несколько часов, когда нас наконец-то завели в купе «столыпина». Мы покидали этот Богом и людьми проклятый край, и каждый из нас сознавал, что избавлением мы были обязаны нашему покойному другу. Немало будет в жизни у нас подобного рода примеров, не одному бродяге, отдавшему жизнь за общее дело, придется закрыть глаза, но мы никогда не забываем тех, благодаря которым мы продолжаем жить.

Глава 6. Тетя Зоя

Как-то по прошествии времени мне попался журнал, уже не помню какой, одна из статей в нем меня весьма заинтересовала. Вот что было в ней написано: в 1909 году Фанни Каплан была приговорена к смертной казни, в том же году она ослепла, и смертная казнь ей была заменена вечной каторгой – отбывала наказание она в Нерчинске до 1912 года, в этом же году зрение вернулось к ней и она совершила удачный побег. И вот о чем я подумал.

Если полуслепая женщина умудрилась бежать с каторги, то, значит, условия содержания в то время позволяли совершить побег. Мы же, по прошествии пятидесяти лет, даже не помышляли об этом. Но не потому, что не хотели бежать, – напротив, мы готовы были на самые отчаянные поступки, и, как, наверное, читатель заметил, не было способа, который бы мы не попробовали, а просто потому, что это было невозможно. Вот что такое прогресс в России!

Уже трое суток мы шли по этапу, и никого к нам не подсаживали. Было теплое августовское утро, в коридоре «столыпина» окна были открыты, и, лежа на верхних нарах, мы смотрели, как над озером медленно поднимается утренняя дымка. Поезд шел вдоль озера Байкал, впереди был Иркутск. С конвоем нам повезло, это были сибиряки. Еще вчера старшой обещал, что посмотрит «конверт» куда мы едем и почему к нам никого не сажают. Вот мы и пасли его, чтобы не пропустить. В «столыпине» нет таких понятий, как подъем, отбой, день, ночь, – круглые сутки движение. Где-то остановка, кого-то сажают, кого-то выводят, из купе в купе пересаживают, шмон, хипиш – в общем, жизнь ни на минуту не останавливается. И поэтому нам было интересно, почему нас не шмонали, к нам никого не подсаживали и никуда не переводили. Такого никогда раньше не было. С того момента, как мы выскочили из горящего барака, и по сей день у нас ничего не было. Не было ни курева, ни спичек, а об остальном и говорить не приходится. «По ходу пьесы» мужики, которые ехали рядом в купе, поделились с нами куревом, харчей немного подогнали, да и солдаты чаем взгрели. В общем, условия были сносные, и мы потихоньку приходили в себя. А тут и старшой прибыл. «Ну и намутили вы, видно, воду, пацаны», – с улыбкой сказал он. «Едете вы до Свердловска, но без подсада, думаю, поняли». Затем позвал сержанта и сказал: «Никакого отказа огольцам ни в чем, понял!» и с той же приятной улыбкой он подмигнул нам и пошел вдоль прохода, напевая что-то вроде «Мурки». Мы были старшине очень благодарны. Тот, кто шел этапом, знает, как важно знать, куда тебя везут. Да и вообще, неопределенность всегда настораживает и угнетает. Что там было еще написано, нас не волновало, да мы в принципе догадывались, ибо формуляр «без подсада» означал, что к нам предписано никого не сажать и нас ни к кому не подсаживать. А такого рода формуляры выполнялись очень строго везде и всегда. Мы узнали больше, чем нам положено было знать, в обиде ни на соседей, ни на солдат не были, а потому находились в настроении, насколько это было возможно после того, что мы пережили. Мы готовились к иркутской пересылке, так как нам сказали, что первый этап нашего пути кончается именно там. Однажды мы с Саньком тут уже побывали, когда ехали в Нерчинск. А будучи молодыми и шустрыми от природы, мы вполне могли здесь ориентироваться. На этот же раз в Иркутске нас продержали всего несколько дней и снова потянули на этап. Мы уже, естественно, не удивлялись, что в камере сидели одни. Также и в «столыпине» мы опять были одни, но на сей раз нам крупно не повезло, конвой был из Азии. Обычно конвой выводит арестантов с вещами по одному и шмонает. У нас вещей не было, мало того – мы были в одних летних рубашках. Но каждого из нас эти «стражи порядка» обыскивали полчаса, чуть ли не по миллиметру обшаривая все, вплоть до трусов. Такую же бдительность они проявляли, если нам что-то передавали арестанты, мало того – их при этом надо было чуть ли не умолять, чтобы те взяли для нас либо курево, либо чего-нибудь приклюнуть. Сами же мы молчали, мы были малолетки, а потому «держали масть». Поскольку, как я говорил, мы были в одних летних рубашках, арестанты пытались передать нам кое-какие вещи, но конвой не то что вещи, еду и то не всегда брал, так – по настроению. С куревом мы кое-как еще перебивались. Почти всегда звучало в наш адрес сакраментальное «не положено». Вот так мы ехали уже почти месяц. Было начало сентября, спать уже было холодно, в этих широтах в это время уже прохладно. Поэтому мы забирались на самый вверх и, повернувшись спина к спине, пытались хоть немного поспать. Но большую часть ночи бодрствовали: то приседали, то отжимались – в общем, как могли спасались от холода. И немудрено, что, прибыв в Свердловск, мы все четверо еле держались на ногах. Сказать, что мы были больны, – значит ничего не сказать. Сойти на перрон нам помог все тот же конвой, затем мы попросили арестантов, которые уже давно вышли из вагона, помочь нам. Дважды повторять им не пришлось. Четверо людей поздоровей вышли из оцепления, подошли и, взяв меня с Саньком на руки, понесли. Как для конвоя, так и для конвоируемых ничего удивительного в этом не было, за исключением того, что перед ними были почти дети, ведь мы с Саньком больше чем на 12 лет не выглядели. В одних летних рубашках с коротким рукавом, в хлопчатобумажных брюках и сандалиях (летнее лагерное обмундирование), мы дрожали, и нас всех била лихорадка. Мы были почти в бессознательном состоянии, и, как доехали до тюрьмы, я не помню, в «воронке» я бредил.

В самой же тюрьме нас на этот раз посадили со всеми вместе. Затем потихоньку всех стали рассортировывать, и в конце концов мы опять остались одни. Но сидеть не могли, лежали на лавках вдоль стен и бредили. Не помню, сколько времени мы были в таком состоянии, как вдруг открылась дверь и вошли женщины. Я почувствовал, что моя голова прижалась к чему-то мягкому и душистому, так, по крайней мере, мне показалось, это, кстати, была грудь одной из женщин, которая несла меня, больше я уже ничего не помнил. Вот что произошло, пока мы лежали на лавках в конвоирке. На наших делах было написано: «Содержать в строгой изоляции». Таких камер, чтобы поместить нас одних, то есть всего четверых, в свердловской пересылке нет. Там всегда все было забито. Камеры по 150–200 человек, в зависимости от потока – круглые сутки движение: увозят, привозят, сортируют. Кому есть дело до четверых пацанов мал мала меньше, малолеток, которым, правда, палец в рот не клади – отгрызут по локоть, да еще таких больных. Это и было главное, что определило нашу дальнейшую судьбу. Да, на наше счастье, больницы на пересылке не было, а мы были действительно больны, вот и решило начальство посадить нас к женщинам, хоть это и не было положено. Но, к чести начальства свердловской пересылки, они поступили как люди, и не вспомнить их с благодарностью – значит покривить душой.

Через неделю я пришел в себя, кореша мои уже давно оклемались, но, как только открывалась дверь, женщины заставляли их притворяться больными. Если менты спрашивали, как мы, то им показывали на меня, а я, мягко говоря, был не в лучшей форме. За все это время ни разу не пришел в себя, постоянно бредил. Увидев, что улучшение в нашем состоянии здоровья не наступило, менты удалялись доложить обстановку начальству. Забегая вперед, скажу, что бесследно немочь моя не прошла. Я заработал чахотку на всю оставшуюся жизнь, но об этом и о многом другом мы не знали и не могли знать. Кореша мои, как только пришли в себя, описали женщинам нашу одиссею, но уже одного того, что мы были на спеце, хватало, чтобы обратить на нас внимание. Женьку позвали к кабуру и попросили рассказать все сначала. Женщины сказали Жене, что за стенкой сидят урки, и если они узнают нашу историю, то уж постараются о нас побеспокоиться. Представьте, как были рады мои друзья, узнав, что через стенку сидят воры. Естественно, они все рассказали, и на следующий день воры решили: «Как только кореш ваш оклемается, перетащим вас к нам в хату, это уже обговорено, так что ждите и помалкивайте». Радости друзей моих не было конца, но ускорить мое выздоровление они были не в силах. Зато я был в надежных руках, оставалось только уповать на судьбу и ждать. Смею заметить, что я действительно был в надежных руках. Звали мою избавительницу тетя Зоя. В Благовещенске – а весь этап, который находился в камере, был из Благовещенска – она провела девять лет, а потому в таких болезнях, которой хворал я, что-то смыслила. Лагерь, где они сидели, был огорожен лишь колючей проволокой от мужского, и им часто приходилось выхаживать каторжан после карцеров, а у некоторых там томились мужья – время было такое. По масти была она багдадка, а это значило, что выше ее в иерархической лестнице бабьих мастей не было. То есть все слушались ее и подчинялись, даже жучки, – как бы ни было, они стояли на ступень ниже. Сейчас в тюрьмах этого нет, даже те, кто сидел позже, не знают об этом времени, потому что негде узнать. Но я считаю, что многим не мешало бы знать о традициях того времени. А тогда последним куском хлеба, осьмушкой табака, последней тряпкой готовы были поделиться каторжане и каторжанки, чтобы как-то облегчить участь друг друга. И законы братства, так же как и законы чести, были суровы и справедливы. Потому что время было суровое, если не сказать жестокое. Сидела тетя Зоя за вооруженный разбой. Их было пятеро в деле, двоих убили при побеге, троим же дали по 25 лет, так как на них была кровь легавого. В общем, оставалось ей еще 16 лет, но она и не надеялась, что освободится. Ее статья не шла ни под какие льготы, так как она сидела по указу 2/2.

Первое, о чем я подумал, когда очнулся, – я на том свете. Вокруг женщины (что абсолютно невероятно), вдали кое-где мужские силуэты (это кореша мои ходили). Ну, думаю, на «сборке» все к Всевышнему в очереди стоят, по одному, видно, выдергивают. Я огляделся. Тетя Зоя лежала на спине, вернее, почти лежала, а моя голова покоилась у нее на правой груди. Левую грудь я обнял правой рукой, и мне почему-то казалось, что это моя мать. Очнувшись через неделю после лихорадки, после всех кошмаров, что мы пережили и через которые прошли, я испытывал настоящее блаженство, поэтому и подумал, что уже прошел проверку и Всевышний определил меня в рай. Я даже мысленно благодарил Его. Но чей-то голос и смех: «Ой, Зоя, смотри, оголец-то оклемался, глянь, зенками как зырит» – спустили меня на землю. Осторожно поднявшись и придерживая меня правой рукой, она спросила: «Ну как ты себя чувствуешь?» – «Хорошо, – машинально ответил я, – спасибо». – «Ну-ка на, выпей вот это». Мне поднесли какую-то пахучую жидкость в кружке. «Пей залпом», – сказала одна из женщин, что я и сделал. Меня всего передернуло, я аж чуть не подпрыгнул, как говорится, в зобу дыханье сперло. Потихоньку становилось все легче, и наконец я пришел в себя. Затем меня заставили похлебать чуток бульона, и я уже был почти здоров. Завязав в платок кусок какой-то коры, тетя Зоя сунула мне ее в карман брюк: «Завтра вас воры к себе перетянут, там все правильно будет, ты еще слаб и нуждаешься в уходе. Так что, если у самого не будет времени, передашь мне, я сама питье приготовлю, а то у меня нет больше, последнее тебе отдала, на здоровье». Вот такая была эта женщина. Я узнал, что она почти не спала всю неделю, пока я болел, и поила, и кормила меня. Женщины нам были очень рады, почти все годились нам в матери, а некоторые – в бабушки. У тети Зои на свободе остался сын моего возраста и престарелая мать. Арестантка и не рассчитывала их когда-нибудь еще увидеть, может быть, поэтому она меня выхаживала. Одно могу уверенно сказать, это была удивительная женщина, она мне спасла жизнь, и я ей останусь благодарен до конца своих дней. Я лучше, чем кто-либо, понимал и любил ее как мать, ведь сердце ее было как бриллиант чистой воды. И хотя острые грани могут резать стекло, тем не менее своей глубокой чистотой сердце тети Зои могло понять и откликнуться на людское страдание. Возможно, читая эти строки, кто-то ухмыльнется, можно ли отождествлять «бриллиант чистой воды» с бандиткой и каторжанкой. Отвечу словами поэта: «Часто в нашем мире все наоборот – умному презренье, дураку почет».

Часть III. Воровские университеты

Грубый и тупой человек, чья мелкая душонка открыта для скучных и низменных требований повседневной жизни, испытывает лишь насмешливое презрение при виде благородного сердца, неодолимой силой страсти погруженного в бездну страданий.

    Деккер

Глава 1. В камере воров

Несколько шпанюков, что помоложе, встретили нас прямо у дверей и проводили в круг. Камера была точно такой же, какую мы только что покинули (только женщин там было человек сто или того больше), а здесь было немногим больше сорока. Но все, кто находился в этой камере, были воры. По своим габаритам камера была очень большой, и при таком малом количестве людей это резко бросалось в глаза. Цементный пол весь потрескавшийся, а кое-где из-за отсутствия больших кусков покрытия напоминал стройплощадку; два ряда сплошных нар, которые были изрядно изъедены насекомыми, и оттого все они имели множества маленьких отверстий; в углу в стене были выбиты полочки для пайки, ложек и кружек; в противоположном углу стоял сорокалитровый оцинкованный молочный бидон, он был черным от грязи и времени – это была параша. Над верхними нарами находились два зарешеченных почти наглухо окна, в которые с трудом пробивался дневной свет. Вот и весь незамысловатый интерьер той пересылочной камеры, как и многие тысячи ей подобных. На нижних нарах сидело около десяти человек, они образовали подобие круга, возраст их колебался от 40 до 70 лет. В центре круга на белой и чистой тряпочке лежало несколько больших кусков сахара, из алюминиевых кружек исходил аромат цейлонского чая, две открытые банки консервов «Килька в томатном соусе» и кусок голландского сыра дополняли стол из «деликатесов», который составлял по тем временам шикарное арестантское угощение. Вот к этому столу и пригласили нас те, кто встретил у дверей камеры. Поздоровавшись со всеми в отдельности, как и положено, мы присели в круг. «Ну что, босячки, намаялись?» – спросил у нас один из пожилых воров. «Ничего, в жизни может быть еще и похлеще, дай-то Бог, чтобы вас минула эта участь. Ну да ладно, угощайтесь чем Бог послал, не стесняйтесь и ни на что внимания не обращайте, ну а там и погутарим». Дважды нам предлагать было не нужно, и мы принялись за еду не спеша, но с аппетитом, свойственным нашему возрасту и месту пребывания. По ходу трапезы мы непроизвольно стали осматриваться вокруг, чтобы немного познакомиться с камерой и ее обитателями. И то, что, хорошенько приглядевшись, мы увидели, нас очень удивило. На верхних нарах людей не было, там лежали скудные арестантские пожитки, да еще изредка кто-нибудь из шпаны забирался поиграть в стиры, чтобы убить время. На нижних нарах, с одного их конца и до другого, почти прижавшись друг к другу, лежали люди, но что это было за зрелище? Воображение рисовало картину: будто все они попали в окружение и пробивались из него с боем, но при этом многих потеряли убитыми, ну а остальные были ранены. Как читатель узнает чуть позже, в этом сравнении я ненамного отстал от истины. Те арестанты, которые встретили нас у дверей, еще могли как-то передвигаться, но и они все были изувечены и ранены. У кого-то не было глаза, у других были переломанные носы, поврежденные черепа, поломанные руки и ноги. Как я говорил ранее, на улице было уже прохладно, но в камере стояла почти невыносимая духота вперемежку со зловонием, поэтому все почти были по пояс раздетыми, и зрелище это было весьма впечатляющее. Тела людей были покрыты свежими, видно, недавно нанесенными страшными ножевыми ранениями, но уже успевшими загноиться, перевязанными пропитанными насквозь кровью и гноем бинтами и тряпочками, от которых исходил зловонный запах. Так выглядели те, кто мог передвигаться, каково же было состояние тех, кто лежал и почти не мог самостоятельно встать и дойти до параши. Я не берусь описывать подробно, достаточно сказать, что они медленно угасали, как некогда ярко горящие свечи. Забегая вперед, скажу, что за время нашего пребывания в этой камере, то есть за четыре месяца, померло больше двадцати воров – и все от неизлечимых ран и заражения крови. Но об этом более подробно я напишу в следующей главе, а пока, как говорится, приклюнув, чем Бог послал, мы стали знакомиться с братвой. Ну первым вопросом, естественно, был: «Где это их так?» Хотя некоторые представления, основанные на слухах в «столыпине» и транзитных камерах пересылок, у нас были, но они и близко не напоминали ту картину, которую мы увидели. «На войне, пацанва», – ответил нам старый, лет под семьдесят, урка, вся голова которого была перемотана бинтами, а одна рука, тонкая как плеть, покоилась на повязке из парусины, перекинутой через шею. Я не случайно вспомнил этот краткий разговор со старым уркой, так как, прежде чем продолжить свое повествование, считаю своим долгом рассказать читателю, что же за войну имел в виду старый уркаган. Но прежде мне бы хотелось объяснить, кто же это – вор в законе, а затем уже перейти к войне и другим событиям.

Тема воров в законе сейчас стала такой злободневной, что, мне кажется, только ленивый журналист, телекомментатор или писатель не касается этой проблематики. Но что они знают об этом, из каких источников черпают свои знания, чтобы потом дурить мозги людям! Я постараюсь быть объективным и рассказать как о самих ворах, так и о законах, которых они придерживались. Прежде всего, в преступном мире такое словосочетание, как «воры в законе», не употребляется вообще. Ну и тем более сами воры никогда так друг друга не называли ни в глаза, ни за глаза. Я думаю, что это словосочетание пришло в литературу и в разговорную речь не из преступного мира, это точно. Мало того, даже слово «вор» употреблялось в обиходной речи преступного мира крайне редко, так как слово это, как для самих воров, так и для тех, кто живет этой жизнью, но еще не вступил в семью, свято. В обращении между собой, когда речь идет о ворах, обычно употребляются слова «жулик», «свояк», «шпанюк», «блатняк», «урка». Если хотят подчеркнуть, что именно этот человек вор, говорят: «Он в полноте» или «Он при своих». Если же интересуются, с какого времени, то спрашивают: «Давно ли был подход?» или «Давно ли ворует?». Ни один арестант не посмеет присвоить себе воровское имя, если он не был признан массой воров на сходке. Того же, кто пытался засухариться, ждала неминуемая расплата и, как правило, в последующем смерть. Вор и воровская идея – понятия неразделимые, я попробую сейчас объяснить это направление в преступном мире, если можно так выразиться. Но прежде мне бы хотелось рассказать один случай, который произошел в одной из крытых в Тобольске и который во многом объясняет некоторые нюансы сложных воровских законов. Крытая – это вообще вотчина воровская, и где, как не здесь, происходит все самое важное и значимое для воровского братства. Где, как не здесь, решаются все мало-мальски важные, а порой и глобальные проблемы преступного мира в целом, которые ставит жизнь в образе гулаговского надсмотрщика над теми, кто волею судьбы оказался за колючей проволокой. Но крытая – это еще и своего рода сито, и не всем дано через него пройти. Так вот, в камере, в проходе, сидят двое шпанюков на нарах и ведут непринужденный разговор. В ходе разговора один, видно вспомнив что-то из прошлого, говорит другому: «Вот когда я был фраером…» Сказал и тут же осекся. «Что ты сказал?» – спросил второй. «Я оговорился», – ответил рассказчик. «Так не оговариваются», – сказал ему урка и тут же тормознул его. Слово «тормознул» в преступном мире употребляется только среди урок и только в тех случаях, когда кто-либо из воров совершил не подобающий вору поступок или высказался вразрез с воровскими канонами, что и произошло в этом случае. При подобного рода обстоятельствах до тех пор, пока тот, кого тормознули, не соберет по этому случаю воров, чтобы на сходняке масса решила его дальнейшую судьбу, он не вор. В том случае, о котором я рассказывал, человек этот собрал воров – и что же? На сходняке воры единогласно решили, что человек этот попал в семью случайно, и «оставили его не вором». А это значит, что уже никогда ему не войти в семью, и называться вором он не сможет. Но не надо путать два разных понятия – «тормознули» и «оставили не вором», что сплошь и рядом делают по незнанию те, от которых, к сожалению, иногда многое зависит как в тюрьме, так и в лагере – я, конечно, имею в виду общее положение. Почему же урки порешили так, а не иначе? Да потому, что не мог жиган быть сначала фраером, а уж потом стать вором. В воровском мире, по большому счету, нет иерархической лестницы, ибо ворами не становятся, ими рождаются. Это одна из аксиом преступного мира. Думаю, никто особенно не удивится, если я скажу, что, будь то Россия царская или Россия революционная, время нэпа или перестроечный период, воры в среде преступного мира были и останутся самой привилегированной кастой. Другое дело – профессии: карманник, домушник, медвежатник, майданщик, форточник, ручечник и прочие – все они, по своей сути, были ворами, то есть настоящими ворами, а профессии говорили о том, на чем он специализировался. Вору не только самому претило, но, даже находясь в преступной среде, он не имел права убить, изнасиловать или что-либо отнять. Эта «каста избранных преступников» формировалась потихоньку, внося по ходу жизни свои коррективы, поправки и всякие новшества для чистоты и упрочения своих рядов. Основную же роль «воровского братства», которое повлияло на жизнь и деятельность преступного мира в целом, я думаю, следует отнести ко временам нэпа. В это время уже определились некоторые основные воровские каноны, которые и по сей день свято чтут в воровской среде. Некоторые из них были с годами пересмотрены, ведь жизнь не стояла на месте. Опишу часть из них.

Изначально вор не мог жениться, даже паспорт советский иметь ему было западло. Но с годами, согласуясь с принципом, что любая вера должна быть во благо людское, воры все же на тех же всесоюзных сходняках начали приходить к выводу о нецелесообразности некоторых первоначально установленных канонов и стали пересматривать их, так как они были уже неактуальны и не соответствовали духу того времени. Приведу один пример. До 1974 года вся камерная система ГУЛАГа была до отказа забита теми, кто отказывался пришить на робу бирку. Это были в основном бродяги и воровские мужики, а по тем временам, можно сказать, они составляли половину всего контингента заключенных страны. О ворах я вообще молчу, так как это был само собой разумеющийся принцип, они сидели в крытых. По большому счету, бирки не были чем-то из ряда вон выходящим с воровской точки зрения. На маленьком кусочке материи писались фамилия, имя, отчество и отряд, в котором находился заключенный. То есть это были номера, как в концлагере. Думаю, что это была одна из причин, почему многие отказывались пришить злосчастный кусок материи. Еще одной препоной служило то, что лагерная нечисть пришивала себе разного рода нашивки и носила повязки. Они были красного цвета и обозначали принадлежность к какому-либо из лагерных красных комитетов. Бирка же была обычным куском серой материи и должна была обозначать лишь ваши личные данные. Но тем не менее ее не хотели пришивать, а администрации из ГУЛАГа, видно, был дан строгий приказ на этот счет – не идти на попятную. В то время даже все крытые страны в основном были забиты теми, кто отказывался пришить бирку. Когда ситуация стала катастрофической, так как тысячи порядочных людей буквально гнили в гулаговских застенках, а это был не тот случай, когда нужно класть на алтарь Идеи жизнь многих людей, в сангороде, на станции Весляна, в Коми АССР, собрался сходняк, на котором воры порешили: «Кто желает, может бирку надевать, и при этом поступок не будет вменяться ему в вину». Как известно, лагерный телетайп работает быстрее обычного, а потому в самый короткий срок эта проблема была решена по всей стране, точнее будет, наверное, сказать, по всем тюрьмам и лагерям страны. Я сам в то время сидел в Коми АССР, в Княж-погосте, общался со многими урками, которые были на этом сходняке, в частности с Песо, Колей Портным и многими другими. И хорошо помню ту пору и те проблемы, которые ставила жизнь в лагерных таежных условиях, да и не только таежных. Кстати, в управлении в то время были такие именитые воры, как Вася Бриллиант, он сидел на особом режиме на Иосире, в одиночке, вместе с другим, не менее именитым вором – Русланом Осетином. Там был также и Песо – о нем, когда он умер в 1985 году (а жил он в Москве), столичные газеты писали: «Умер крестный отец советской мафии, вор в законе Песо» – таким огромным был его авторитет в преступном мире. На похоронах за гробом этого легендарного авторитета преступного мира выстроилась вереница из трехсот с лишним машин, некоторые из них были с посольскими номерами. Вот с ним мне посчастливилось пообщаться и в Княж-погосте, и в сангороде на Весляне. Много чего я перенял у него, много чему научился, но об этом этапе моего жизненного пути я расскажу чуть позже, чтобы не прерывать хронологию событий. В то время на слуху были имена таких знаменитых воров, память о которых в преступном мире чтут до сих пор, – это Коля Портной, Гена Карандаш, Леня Дипломат, Джунгли, Боря Армян, Студент, Бичико, Слава Сеня и многие другие.

Глава 2. Воровское братство

Не так давно по телевидению я слышал интервью с одним «очень знающим» человеком из аппарата МВД. На вопрос телеведущего, откуда же появились воры в законе, он на полном серьезе стал нести такую чушь, что я чуть не разбил телевизор. По его мнению, сама идея появления воров в законе в свое время родилась в кабинетах НКВД и была внедрена в систему ГУЛАГа для якобы противостояния какой-то иной силе. Но затем вышла из-под контроля, разрослась и укоренилась, то есть выходит, что сама идея создания этого клана – детище НКВД. Не знаю, может ли еще кто-то, хоть немного разбирающийся в этой проблеме, сказать такую чушь, – думаю, вряд ли. Я постараюсь объяснить, как же все это в действительности происходило. До 1961 года, то есть до хрущевских реформ, о которых я упоминал в начале книги, в воровскую семью можно было войти очень просто. Живя на свободе за счет воровства и, естественно, соблюдая основные каноны воровского братства, человек, переступивший порог тюремной камеры, на вопрос, кто он по жизни, естественно, отвечал – вор. И этого было достаточно для определения его дальнейшего жизненного пути, связанного с преступным миром. Правда, его прошлым интересовались, но каждый знал, что это входит в ритуал, а потому обид ни у кого не было, все понимали, что это делается для чистоты воровской семьи, так как и тогда находились сухари, которые успевали немало воды намутить. В общем, никто на пробивку не обижался и тем более не волновался о своем прошлом. То есть, говоря языком чисто воровским, раньше «подходов не было». Этот термин относится как к довоенному периоду, то есть постнэповскому, так и к послевоенному, до реформ 1961 года. Как я ранее отмечал, в преступном мире были и есть три масти: вор, мужик и фраер, и никаких перестановок за все это время не было. Все они сидели, да и сейчас сидят вместе. Но были и отдельные зоны воровские, так же как отдельными были и так называемые сучьи зоны. Хочу заметить, что по воровским законам если вор находится в камере, в тюрьме, в лагере или даже в городе, то автоматически и камера, и тюрьма, и зона, и город считаются воровскими. В сучьих зонах сидели, мягко выражаясь, ренегаты, продавшие все и вся, что только может продать и предать гомо сапиенс для удовлетворения своих животных и самых что ни на есть низменных потребностей. И вот начались реформы 1961 года, и один из методов, которые ГУЛАГ решил применить для искоренения всего воровского, – сучья война. Но здесь и правительство и ГУЛАГ сильно просчитались, а поговорка «не было бы счастья, так несчастье помогло», в пользу воров, конечно, здесь будет весьма кстати. Так вот, всех сук погрузили в «столыпин» и повезли по намеченному маршруту для уничтожения воров, а в это время в воровской зоне каждый занимался своим делом, ни о чем не подозревая. Но до этого начальство загнало мужиков на биржу или отправило на лесоповал, поскольку в любой лагерной войне мужики всегда были на стороне воров. Происходило это кровопролитие обычно сразу после утреннего съема, когда воры почти все еще спят. Как только ворота закрывались за мужиками, которых отправляли на работу, они вновь открывались и в лагерь запускали сук. С воинствующими криками, как дикое туземное племя, суки летели, сжимая в руках ножи, штыри и стилеты, и все это тут же обрушивалось на спящих воров. Конечно, после такого внезапного нападения половина воров лежали мертвыми, зато вторая половина, мгновенно очухавшись, не оставляла шансов выжить ни одному из сук и билась не на жизнь, а на смерть. И хотя на стороне этой нечисти были такие преимущества, как внезапность, численное превосходство и физическая сила (они были откормлены, как свиньи), все же в конце концов они бежали к вахте, оставляя своих собратьев убитыми на «поле брани». В борьбе между людьми, отстаивающими и борющимися за Идею как таковую, независимо от того, воровская ли это Идея или какая-то другая, и так называемыми «борцами» за материальные блага и животные потребности, естественно, верх одерживают первые. Видно, с самого начала при разработке плана реформ это обстоятельство учтено не было, и поэтому позже начальство ГУЛАГа решило подновить программу, вот тогда и были введены придуманные им подписки. Вот как это было. После резни тех воров, кто остался в живых, развозили по пересылкам страны, чтобы затем осудить и отправить в крытые, но и до пересылок доезжали не все. Перед этапом на воров надевали наручники и выстригали посередине головы полосу – это была «инструкция» для конвоя, который сопровождал этап. Порой от лагеря до станции приходилось идти по 15–20 километров, а то и больше, машины туда не ходили, так как таежные дороги, если можно назвать вырубку посреди тайги с невыкорчеванными корнями дорогой, в любое время года были почти непроходимы. Можно себе представить, как передвигались изрезанные, искалеченные, больные люди по этим таежным тропам. Колонна охранялась конвоем с собаками по краям. При малейшем шаге в сторону стреляли на поражение без всякого предупреждения. Поправишь шапку рукой, – значит, лишишься кисти: в меткости эти молодые снайперы успели поднатореть. Марш-бросок на выживание, по-другому и не назовешь такой этап. Тот, кто был послабее, оставался лежать на снегу или в грязи, в зависимости от времени года, с простреленной для верности головой. По прибытии колонны на станцию составлялся формальный протокол, затем урок заталкивали в «столыпин» и отправляли по пересылкам и тюрьмам. Помимо воров в «столыпине» находились и другие арестанты. И вот здесь, чтобы конвой не напутал, и нужна была полоса на голове. Конвою разрешалось все, у них были неограниченные права на истязания арестантов при малейшем волнении. Поэтому воров не просто били и истязали, а очень часто убивали, не довезя до места назначения. И это сходило им с рук, по крайней мере, за это никто не отвечал, ибо воры были не в законе, как принято было говорить, а вне закона, как было на самом деле. Забегая вперед, скажу, что в камере, куда мы попали, как раз и были воры, которые прошли весь этот кошмар, но это еще далеко не все. Впереди у этих бедолаг были неменьшие испытания, впереди у них были ломки. Но все по порядку. После бойни с суками воров осуждали на крытый режим из того срока, что у них оставался, правда, больше трех лет по закону не имели права давать, но для некоторых эти годы были ценою в жизнь. Крытых тюрем по стране был не один десяток, – например, в таких городах: Тобольск, Златоуст, Владимир, Соликамск, Елец, Новочеркасск, Шуша, Махачкала, Тбилиси, Чистополь, Балашов и многие другие. Но самой лютой считалась крытая в Соликамске. «Белый лебедь» – такое экзотическое название имел этот земной ад. Среди каторжан это место называлось «всесоюзный бур». Хозяином здесь был генерал, к сожалению, я запамятовал его фамилию, но это, думаю, не столь важно, кстати, он тоже был фронтовик. Фашисты в своих концентрационных лагерях были сущими детьми перед этим садистом, деспотом и палачом в одном лице. Ему, видно, так хотелось выслужиться перед начальством, которое доверило ему столь важный пост, что безграничное честолюбие у него сочеталось с беспредельной жестокостью. К несчастью для урок, он был в то же время человеком увлекающимся, его подобие, мне кажется, следует искать среди хищных и кровожадных животных. В нем было что-то и от волка и от гиены – не только в отношении поведения, но и во внешности. Вот далеко не полный портрет начальника соликамской тюрьмы-крытой «Белый лебедь». В самой тюрьме надзирателя можно было увидеть крайне редко – не то чтобы их здесь не было, они были, но номинально. Их заменяла все та же нечисть, но уже более изощренная и обновленная, и кто бы вы думали? Но не станем торопиться. После фиаско, которое эта падаль терпела всегда в войне с ворами, менты давали сукам возможность отыгрываться в крытых, и методы, к которым те прибегали, отличались особой жестокостью, садизмом и бесчеловечностью. Иногда суки в изощренности превосходили своих хозяев-мусоров.

Итак, приходит этап в тюрьму. Как обычно, сначала устраивают шмон, а затем всех выдворяют в карантин, и вот отсюда, можно сказать, и начинается ломка. Что такое ломка? По ходу рассказа читатель узнает о тюремных экзекуциях, чинимых над ворами. Воровской этап встречал сам Хозяин со словами: «Вы сами знаете, что прибыли в «Белый лебедь», а здесь для вора свал один – только в могилу. Так что во избежание лишних мук и страданий, кто в себе не уверен, лучше сразу к микрофону, косяк в зубы – и в «красный уголок». Ну а остальные пусть готовятся». Затем выводили на так называемую комиссию, а там уже проходил естественный отбор. Кто был лишь в воровской оболочке, давали подписки, то есть подходили к микрофону, называли свое имя или кличку и отрекались от воровской Идеи. Мало того, их еще заставляли ругать воров всякой нецензурной бранью. После такой процедуры эта падаль уже была блядь. Но блядь и суки, хоть по своей сути почти одно и то же, все же были разные понятия. Блядью называли только тех, кто был когда-то в воровской оболочке, не иначе. Позже их стали называть прошляками, еще позже это нарицательное слово стало звучать вроде как с достоинством для тех, кто еще оставался в заключении. Ну а кто такие суки, я уже писал. Трудно себе представить, что может чувствовать человек, именовавшийся недавно вором, который затем, не выдержав испытаний, учиняет беспредел вместе с той падалью, против которой сам некогда воевал. И против кого? Против бывших собратьев. И винить ему, кроме самого себя, некого, а это признать может не каждый. Но ведь от себя не убежишь. И чтобы заглушить чувство собственной вины, эти негодяи шли на всевозможные пытки и изощрения, в которых они с годами здорово преуспели. Видно, в этом они находили успокоение своей помутненной совести, если она еще оставалась у них на то время. После процедуры отбора воры готовились к ломкам. Сначала их сажали на фунт, то есть на самую пониженную норму питания, хлеба при этом давали 400 граммов, отсюда и пошла поговорка: «Дело не в хлебе, но почему 400?» По полгода, а то и больше, держали на фунте, где-нибудь в двойниках или в тройниках, подальше от общения с братьями, чтобы ослабить организм и убить душу. А затем начинались главные процедуры, вору необходимы были терпение, выдержка, сила воли и мужество, чтобы пройти с достоинством этот нелегкий этап воровской жизни. Воров подвешивали за руки и били палками по пяткам, привязывали к батареям и били дубинками до тех пор, пока не уставали сами. Зимой загоняли в одних портках в камеры с минусовой температурой и оставляли до тех пор, пока люди не превращались чуть ли не в льдины. Но воры терпели. Вот после этих истязаний мог произойти раскол. Кто не выдержал, тот ушел к блядям, кто выдержал, остался вором. Сколько же урок было замучено и погублено этой сворой оголтелых псов, знает только Всевышний и еще, наверно, архив ГУЛАГа. Так на «Белом лебеде» замучили одну из живых легенд воровского мира – Васю Бриллианта. Здесь же, в Соликамске, босота и похоронила его. А сколько воров похоронено на тюремном погосте? Царство им всем небесное. Вот что я имел в виду, когда писал, что правительство и начальство ГУЛАГа просчитались, решив уничтожить воров путем сучьих войн, подписок, ломок и прочих истязаний. Ибо где, как не в огне и пламени, закаляется человек, ну а нелюдь, само собой, не проходит этих испытаний и таким образом показывает свое истинное лицо.

Глава 3. Воровские авторитеты

Я уже писал раньше, что в 1997 году находился в Бутырках и был на положении в «аппендиците» – так арестанты называют этот корпус, потому что он связывает два основных корпуса: пятый и шестой. Тогда нас, положенцев, в тюрьме было трое. За пятым корпусом смотрел Игорь Люберецкий, за шестым – Рамаз, ну а помимо «аппендицита», за мной был еще большой спец. Дел хватало всем, порой я еле добирался до шконки – так уставал, да по возрасту я был старше всех самое малое лет на десять. Из воров, которые были в то время на централе, только Дато Ташкентский и Коля Якутенок были моими ровесниками. В то время Коля Якутенок сидел в 97-й камере. По какому-то вопросу он позвал меня к себе, так как возможность перемещаться была только у положенцев. Почти всех воров держали в тройниках. В общем, после трудов праведных Якутенок предложил мне остаться у них до утренней поверки, обстоятельства тому благоприятствовали, и я остался. Знали мы друг друга очень давно, так что было что вспомнить. И вот Коля рассказал мне, как он «Белый лебедь» прошел. Тогда в Соликамск со всего Урала съехалась шпана, да Коля и сам был родом из Перми. Так вот, они сказали Хозяину: «Если хоть один волос с Якутенка упадет, тюрьму по кирпичику разберем, а до вас, блядей, доберемся». Не тронули Колю, побоялись, Хозяин знал, что здесь уже не шутят, когда дело касается такого авторитета, не за каждым вором может целая область приехать. Я хоть и слышал про этот случай от других воров, но от самого Якутенка, конечно, услышать было интересней. Недавно видел по телевизору, как его убили в казино в Перми.

Знал я еще одного старого вора, прозвище у него было Кукла. Хотя знал, возможно, сильно сказано, но общение какое-никакое было. Я тогда «работал» в Москве, в одной бригаде с Леней Дипломатом, Геной Карандашом и Пашей Цирулем. Мы жили на даче в Подмосковье, так вот захаживал к нам на огонек Кукла. По профессии воровской Кукла был кошелечник. На этом самом «Белом лебеде» Кукла провел восемь лет, и все в одиночке. Вдумайтесь только. Даже те, кто в общей сложности просидел по 20–25 лет, и то с трудом поймут, что такое восемь лет на «Белом лебеде», да еще и в одиночке. Хозяин там был с причудами, этакий экспериментатор, думал, наверное, что скоро страна дойдет до такого маразма, что и на эти темы будут писать диссертации подобные ему деспоты. Вот такой или почти такой сценарий был почти во всех крытых.

Как в связи с этим не вспомнить тюрьму в Златоусте. Там всем заправлял кум, ему самому в конце концов дали десять лет за издевательства и пытки. Он в буквальном смысле морил людей голодом. Дошло до того, что в камерах начали играть на пайки и на кровь. То есть проигравший отдавал свою пайку за день или за несколько суток – в зависимости от того, на сколько дней он играл. Что касается крови, то проигравший резал себе вену и спускал кровь в кружку. Сколько проиграл, столько и сливал, а выигравший пил ее. Конечно, все эти ужасы происходили среди сук, мужики, а тем более воры такого себе не позволяли – они порой медленно умирали, но умирали достойно, как люди. Этот гад доходил до того, что непокорных иногда закидывал в камеру к блядям, бросал плитку чая и отдавал короткую команду: «Изнасиловать!» Сколько достойных и порядочных людей лишились там чести, ну а потом, естественно, и жизни. Обойтись без ломки не удавалось ни одному вору. Но зато после этих прожарок оставались избранные. Вот и порешили воры на общем всесоюзном сходняке, что вором может считаться только тот, кого признает масса воров, а не тот, кто, как некогда, объявлял себя сам. Среди общих масс эта процедура стала называться коронацией, среди бродяг подход. Да, в то время право войти в семью нужно было заслужить – и это было уделом избранных. Тот, кто хотел войти в семью, должен был постоянно общаться с ворами, так как прежде всего претендент на корону должен был учиться познавать мир в реальности и обучаться всему воровскому укладу. Почему, что бы у кого-нибудь ни случилось, за помощью обращаются в основном к ворам? Потому что знают, они положили свою жизнь на алтарь Идеи. Правда и справедливость – вот две воровские путеводные звезды. Даже не каждый, кто сидит в тюрьме десяток лет, может это понять. Поэтому я еще раз хочу подчеркнуть: вором нужно родиться, а по ходу жизни учиться, чтобы в дальнейшем смело войти в семью. Но прежде чем войти в нее, ты задолго до сходняка ставишь воров о своем решении в известность. Затем по твоей просьбе кто-то из именитых воров представляет тебя на сходняке, ну а по ходу сходняка общая масса воров решает, принять тебя в семью или еще повременить. Вот такая долгая, а главное – тщательно продуманная процедура определяет дальнейшую судьбу молодого вора. После того как урка в полноте, он обычно выезжает за пределы того региона, где живет, для общения со своими братьями на других сходняках. Обычно это такие центры, как Москва, Питер, Новосибирск, Ростов, Одесса и прочие большие города, где часто собиралась масса воров. Вообще, вор редко сидел на месте. То его вызывали на сходняк, то надо к братьям в крытую, то в лагерь, то арестанты зовут в тюрьму для разбора какого-либо вопроса. А в остальное время воровали и кайфовали. Но перво-наперво это забота о тех, кто был в неволе. Хочу также заметить, что любые новшества, введенные в каноны преступного мира, утверждались только на воровской сходке. И если эта проблема глобальная, то воры съезжались из всех регионов и даже стран. Государство может устанавливать границы, может разрушать их, вести политику геноцида или демократии, для вора же, равно как и для самой воровской идеи, нет ни границ, ни национальности, ни возраста, ни вероисповеданий. Если он вор, этим все сказано. Будь он хоть на Луне – он вор. Воровские законы никем не писаны, но их чтут порой больше, чем любые другие законы. Пусть не посчитают меня богохульником, но откройте Святое Писание. За исключением заповеди «не укради», все сходится с воровскими канонами. Исходя из того, что любая вера во благо и на благо, вывод оставляю сделать все тем же читателям. Некоторым может показаться, что я призываю людей жить по-воровски, уверяю, это ошибочное суждение. Я так четко обрисовал воровские каноны для того, чтобы молодежь поняла бессмысленность жестокостей, убийств, грабежей и разбоев. Наша жизнь, вероятно, канула в Лету и не вернется. Но, зная, как жили люди, через что они проходили и не ломались, при этом никогда не брали в руки не только какое-либо оружие, но и не допускали к нему никого, – зная это, я думаю, что молодое поколение призадумается и сделает свои выводы. Я на это надеюсь. Нигде в мире нет понятий о воровской Идее, так же как и о ворах в законе. Эта прерогатива исключительно России. В последнее время все чаще стали отождествлять такие абсолютно разные понятия или, можно сказать, два преступных направления – воров и мафию. Десятки лет тяжелый железный занавес закрывал нам дорогу для общения с другими народами. О жизни на Западе мы могли лишь догадываться, листая случайно попавшие к нам иностранные журналы. Когда же началась перестройка, поток информации, хлынувший с Запада, буквально заполонил рынки разного рода продукцией, в частности кинофильмами о мафии во всех ее ракурсах. Кто не видел кинокартину «Крестный отец»? Думаю, видели все. Хороший фильм, слов нет. Он многое объясняет: начало становления мафии, уголовную жизнь, противостояние кланов, борьбу крестных отцов и прочее. В этой книге читатель может проследить путь становления и упрочения воровской Идеи в России, а также в достаточной степени понять законы, которыми руководствуются воры. Теперь же мне хотелось поговорить о мафии – и, возможно, провести параллели. О том, что мафия пришла в США из Сицилии и первым кланом в США стала коза ностра, знают, пожалуй, все, так же как и то, что само слово «мафия» сицилийское. Со временем оно стало отождествлять все преступное, то есть преступные сообщества и их действия, как в масштабах отдельных регионов, так и в масштабах стран и даже континентов. И в конце концов с поднятием того же занавеса это слово перекочевало к нам в Россию. И хотя в Америке и не было революции в начале прошлого века, но и там, так же как и у нас, воровали, и их граждан также сажали в тюрьму с той лишь разницей, что у них демократия была и есть основной принцип государственности. Для того чтобы уходить в строгое подполье, создавать кланы со своими строгими канонами, у преступного мира США не было причин. У них была все та же демократия, которая защищала от любых неправомерных действий как министра, так и вора. И мне даже кажется, если бы правительство США в свое время не ввело сухой закон, возможно, и не появились бы гангстерские кланы, то есть все та же мафия. Чем жестче государство проводит в жизнь свои директивы в отношении преступного мира, тем изворотливее и осторожнее становится он. Но в США опять-таки демократия защищала граждан, в том числе и преступивших закон, от произвола мафиози. Тогда как у нас изгоев общества не защищал никто, и меньше всего – закон, так как в стране был террор и полный беспредел на государственном уровне. А в Америке мафия пускала корни во все слои общества, не встречая никаких серьезных препон со стороны властей. Основная цель деятельности мафии – участие в экономике страны, а значит, и присвоение капитала. Путь добычи этого капитала у мафии, как многие видели по фильмам, всегда залит кровью. Спекуляция оружием, наркобизнес, убийства и всякого рода жестокости и насилие. Тогда как неписаный воровской закон гласит: никто не имеет права поднять на человека руку, не имея на то веских оснований. Руку, а не автомат или пистолет.

Ни один вор не позволит замарать себя какими-либо спекулятивными действиями, каких бы барышей они ни сулили. Воровской закон по этому поводу строг и однозначен. Деньги любят безусловно все, деньги нужны всем, и это ясно как белый день. Но у воров же есть общак, по этому поводу даже существует поговорка: «Общак – дело добровольное». Нужны ли комментарии? Что такое общак, я опишу в дальнейшем, сейчас же хочу продолжить свою мысль. Думаю, в некотором роде параллели я провел. Мафия – это любые средства для достижения цели ничем и никакими методами не брезгающих людей, тогда как воровская Идея в нравственном смысле стоит над всем низменным и подлым. Каноны воровской этики для всех едины, для всех закон. У мафии и воров есть и схожие черты. Законы мафии гласят: семья превыше всего. То же самое и у воров. Семья, то есть братья, священна. Почти так же как в мафию, принимают избранных. Вор входит в воровскую семью при том же собрании единомышленников, что и мафия, только на сходке. Вот в принципе общие черты мафии и воровского дела.

Глава 4. Уход за ранеными

Когда переступаешь порог камеры – независимо от того, в первый или сотый раз, – мозг еще не успевает осознать реальную действительность, но какое-то чувство подсказывает тебе царящую в ней атмосферу или настроение ее обитателей. Так вот, атмосфера в камере может быть напряженной и натянутой, что в принципе одно и то же, или, напротив, простой и непринужденной. И твое внутреннее чутье может даже приблизительно угадать дальнейший ход событий.

Здесь, в камере, среди воров мы с первых минут поняли, нет, скорей, почувствовали ту простоту и непринужденность, которые свойственны лишь философам и бродягам, и поэтому и мы были абсолютно спокойны. Как читатель помнит, все мы здорово переболели, а я особенно – чуть богу душу не отдал, поэтому мы были еще очень слабы. Но тем не менее уже через несколько часов мы перевернули камеру вверх дном. Облазили буквально каждый угол, все пощупали, посмотрели. Ничто не могло и не должно было от нас укрыться, ведь нам предстояло здесь жить. Как любящий отец смотрит на детей своих, так же смотрели на нас эти больные и изможденные люди, радуясь за нас, что наконец-то мы можем немного отдохнуть после стольких мытарств и страданий. Это удивительное качество дано, к сожалению, не каждому: радоваться тому, что кому-то хорошо. Эти люди, когда мы познакомились поближе, стали учить нас видеть в людях только хорошее, а плохое само вылезет наружу, если оно есть, искать его порядочному человеку не подобает. Они радовались тому, что кому-то где-то как-то подфартило. Никогда не оставляли человека в беде, независимо от его убеждений, национальности и вероисповедания, конечно если он не был блядью, и всегда готовы были поделиться последним. В камере был строгий арестантский порядок, хотя человеку несведущему понять это было трудно, ну а мы хоть еще и не считали себя бывалыми, да и не были ими, но и за дилетантов себя не держали. И мы поняли: мы дома. Каждый, кто мог что-то делать, делал. А это были те, кто встретил нас, то есть те, кто мог хоть как-то передвигаться. Одни стирали бинты и сушили их вдоль верхнего яруса нар, другие ухаживали за ранеными, то есть за теми, кто без посторонней помощи не мог дойти даже до параши, третьи готовили пищу и варили чай, четвертые были на проводе, то есть разговаривали у кабура, или принимали грузы, в общем, каждому было чем заняться. Даже когда открывались двери, не было обычной камерной суеты. Тот, кто мог лучше изъясняться с окружающими, обычно и брал на себя эту миссию – конечно, не без всеобщего одобрения, – остальные занимались своими делами. Даже голос никто ни на кого не повышал, обхождение друг с другом было исключительно деликатным. Сейчас, вспоминая то время, я представляю, что бы было с ворами, если бы не всеобщая братская помощь арестантов. Никто из них не оставался равнодушным к страданиям другого. Почти из всех камер шли пересылки, и каторжане старались поделиться всем, чем Бог послал, но тем не менее почти каждую неделю кто-то из них умирал, и с этим ничего нельзя было поделать. Естественно, мы делали все, что могли, но этого было недостаточно. Необходимо было квалифицированное – где хирургическое, а где терапевтическое – вмешательство, нужны были медикаменты. Но увы, система была направлена на уничтожение этого клана, так что ни о какой медицинской помощи извне не могло быть и речи.

Правда, очень многих спасли женщины, их внимание, участие и любовь к ближнему творили чудеса, честь им за это и хвала. Как читатель помнит, сидели они через стенку. Каких только целебных отваров и настоев они не готовили, – многим они помогли выжить. Они даже умудрялись сшивать белые лоскутки ткани и делали из них бинты. Да разве можно передать на бумаге женское тепло, душевное расположение, ведь малейшая ласка для узника может превратить мрачное небо в лучезарный свод. Долгие годы жизни в лагерных условиях многому их научили, ну а любви и заботе к ближнему женщину учить не надо, это ей дано от Бога. Просить надзирателей, чтобы передали что-либо, не было необходимости, кабур был такой, что голова ребенка смело могла пролезть, вот женщины и передавали нам все, что нужно. Так же как и остальные бродяги, кто мог ходить и что-то делать, мы тоже стали помогать раненым кто чем мог. Время для нас летело незаметно, мы даже порой не знали, какое сегодня число или день недели, – до такой степени были загружены заботами о людях. Я в основном ухаживал за теми, кто не мог ходить, это, видно, у меня было заложено с детства, так как всю свою жизнь, пока не умерла моя мать, я видел перед собой белый халат и до сих пор имею к нему уважение. Может ли нормальное человеческое воображение представить себе такую картину? На нижнем ярусе нар лежат в один ряд искалеченные и изуродованные люди. Слышатся стоны и бред умирающих. Нет обезболивающих, да и вообще нет никаких лекарств. Одному Богу известно, как стойко переносили адовы муки эти люди, ибо просто больными назвать их было нельзя. Проникающие ножевые ранения, гниющие раны, гангрена рук и ног, переломанные носы и ребра, в нескольких местах пробитые головы, выколотые глаза. Порой неделю-другую ухаживаешь за человеком, а он, улыбаясь, говорит тебе: «Спасибо, родной, скоро уже поднимусь, намного легче стало». А на следующий день подходишь, а он уже холодный. Терпел, бедолага, боль, чтобы в меня вселить уверенность в то, что наши труды и заботы не напрасны. Ведь если упокоился один, то, может быть, десять встанут на ноги. Недавно я услышал фразу: «Он видел столько покойников, что уже привык к смерти». Это полная чушь и бахвальство! К смерти привыкнуть нельзя, сколько бы раз ни пришлось ее увидеть. Притупиться чувство, наверное, может, да и то, скорей всего, на войне или при какой-то страшной эпидемии, но привыкнуть – нет. Не заложено от природы это в человеке!

Хоть я и пришел в камеру после болезни, еле держась на ногах, да и пока находился в ней, не только видел смерть и страдания умирающих людей, но и ухаживал за ними со всем вниманием и заботой, на какую только был способен, все же сам я физически окреп. Видно, молодость взяла верх над суровой жизненной реальностью, то же самое относилось и к моим друзьям. Сейчас нас было уже не узнать. Женщины, по-матерински заботясь о нас, справили нам более-менее приличную одежонку. К нам вернулся юношеский задор и здоровье, а урки вселили в нас уверенность и дали почувствовать, что мы что-то значим в этом мире. И мы были благодарны Богу на небе и людям на земле.

Так прошло больше трех месяцев, близился Новый год. Много перемен произошло за этот период нашего заточения на свердловской пересылке. Женщин отправили в этап, что для всех нас было огромной потерей. Не берусь даже описывать то, как я прощался со своим ангелом-хранителем в обличье прекрасной каторжанки, в бушлате и калошах, чтобы больше не встретиться с ней никогда. Немало воров развезли также по крытым тюрьмам, многих мы проводили в последний путь. Из тех же, кто остался, почти никто не мог ходить, и вся забота о них лежала на нас. Но за это время привезли много новых урок из разных лагерей – движение было постоянным, круглые сутки, месяцы, годы, и ничто, казалось, его не сможет остановить, если только не конец света. Нас почти никто из администрации не тревожил, за редким исключением, поэтому мы были уверены, что со дня на день нас вывезут. И надо же, чтобы именно в канун Нового года нас заказали на этап. Как мы ни были подготовлены к предстоящей разлуке, все же это известие привело нас в некоторое замешательство. Что ни говори, а тяжело прощаться с людьми, с которыми в буквальном смысле сроднился душой и сердцем, а кроме того, знали, что почти ни с кем из них в этом мире мы уже не встретимся. Попрощавшись со всеми чисто по-жигански и взяв по своей фартецеле, мы пошли к уже давно открытым дверям, где нас терпеливо ждал конвой. Охранники не говорили ни слова, уважая наши чувства, ведь подлинное горе вызывает сочувствие даже у самых равнодушных людей. И я уверен, что, так же как и у меня, у остальных ребят стоял ком в горле, но о таких вещах у нас не принято распространяться, это привилегия женщин. И опять «столыпин», и все те же процедуры: перетасовки, шмон, оправка и прочее. Все было то же, только мы были уже не те, что раньше. Почти четыре месяца, проведенные среди этих людей, научили нас очень многому. В том возрасте, в коем мы пребывали, люди всегда чему-нибудь учатся либо по необходимости, либо по принуждению, либо по желанию или, точнее, по велению сердца. Думаю, нетрудно догадаться, к какой категории учеников принадлежали мы. Простившись с нашими старшими братьями, мы навсегда простились не только с ними, но и с детством. Никто из нас, естественно, не знал, что ждет нас впереди, зато каждый усвоил, что без доброты и благородства, чувства долга и чести нам никогда ничего не добиться. Разговаривая с кем-нибудь, мы уже старались не перебивать человека, когда он пытался излить боль и горечь, лежащую у него на сердце, зная, что нужно дать высказаться человеку и тем самым облегчить ему душу. Надо уметь слушать, всегда говорили нам, и особенно в неволе, умение слушать дано не каждому, и этому надо учиться. Теперь, прежде чем потребовать что-либо у начальства, мы не ругались и не кричали на них, не выламывали двери и не били стекла, а старались с видимым спокойствием, на которое только были способны, попросить то, что нам тогда было необходимо. Мы теперь твердо знали, что добиться чего-то в этой системе можно, но только вступая в диалог, а не круша и громя все подряд, объявляя голодовки и перерезая себе вены. Конечно, без крайних мер тоже было не обойтись, но меры эти должны были применяться только в крайних случаях. Мы обязаны быть культурными и вежливыми всегда и везде – это одно из воровских правил, которым необходимо было учиться. Но хотеть и быть – это разные вещи, поэтому мы и учились с энтузиазмом, свойственным одержимым натурам, а в том, что мы одержимы, сомневаться не приходилось. Даже друг с другом мы разговаривали крайне редко, стараясь понять то, что нужно, без слов, одним только взглядом. С посторонними же мы почти вообще не разговаривали, исключая крайнюю необходимость. В общем, напутствий нам на дорогу было много, и мы старались претворять их в жизнь.

Глава 5. Снова этап

Конвой нам попался неплохой. Как только они управились со всеми своими обязанностями, мы попробовали поинтересоваться как бы между прочим о конечном пункте нашего маршрута, и, к нашему удивлению, сержант просмотрел все четыре дела – и через несколько часов мы уже знали, что едем в Георгиевск. Больше того, после этого он тут же предложил нам водку и одеколон. Я забыл упомянуть, что ехали мы опять отдельно ото всех, это предписание на наших личных делах так и оставалось в силе. Но нам оно уже не особенно мешало, если не сказать наоборот, нам ни с кем не хотелось общаться. Да и вели мы себя не как малолетки, о чем нам в конце пути не преминул сказать начальник конвоя. В то время в «столыпине» почти всегда можно было достать спиртное. Я уже говорил, что был канун Нового года, и мы решили, что не отметить его было бы грешно, благо деньги и кое-что еще у нас были. Взяли мы пару бутылок водки и встретили Новый, 1964 год в своей компании, полные надежд на лучшее будущее, на что нам намекнул начальник конвоя. Этот год принес много хороших перемен. Да мы и сами знали, что наши сроки кончаются.

Трое из нас должны были освободиться в этом году, только Харитоше оставалось сидеть еще больше года. Чуть больше двух месяцев мы добирались до Ростова. Женька освобождался 9 марта, и мы думали, что он прямо из «столыпина» и освободится. Мы прибыли в Ростов за два дня до его освобождения, но, слава богу, прощание наше было не таким страшным, как в Чите с Серегой. Как бы ни было печально расставаться с близким тебе человеком, но мысль о том, что он покидает эти стены, весь этот дикий, нечеловеческий уклад, созданный кучкой садистов и деспотов, радовала нас. Хоть один из нас уже отмучился, пусть этот один не ты, но это твой друг – и этим все сказано.

В течение двух дней мы находились в карантине, где нас провели через все соответствующие процедуры для определения нашего дальнейшего пребывания в стенах этого острога. В тот же день, когда освободился Женя, вечером нас перевели в общую камеру, администрация, как и следовало ожидать, определила нас в камеру штрафников. Здесь находились малолетние преступники со всего Союза, осужденные на спец. Почти у всех судьба была похожа на нашу, а посему мы тут же нашли общий язык, по-другому и быть не могло. Через стенку сидели урки, и поэтому каждый из наших сокамерников хотел показать, что он сведущ в вопросах морали и этики преступного мира. В общем, это рождало здоровые споры и дискуссии и шло нам всем только на пользу. Как только мы узнали, что через стенку сидят урки, мы, еще даже не успев устроиться, кинулись к кабуру и почти три часа не отходили от него, как будто встретили родных братьев. Ворам все было интересно, буквально каждая мелочь их интересовала. Такое любопытство нас не удивило, это было в порядке вещей, поэтому каждый из нас старался рассказать все, что знал и слышал в воровской камере. Они тоже были собраны из разных лагерей и должны были идти в разные крытые, но в основном в новочеркасскую крытую. Ни днем ни ночью место возле кабура свободным не было. Воры говорили нам: «Пока мы рядом, обращайтесь по любым вопросам, без всяких стеснений, в нашей жизни мелочей нет и быть не может». И мы обращались к ним и учились всему, что нужно было знать молодым уркаганам, благо нам это было весьма интересно. Для начала нам предложили научиться правильно писать малявы – оказалось, что правильно их писать никто из нас не может. Казалось, что может быть проще: сел и написал то, что нужно, но на самом деле это оказалось совсем непросто. Это целая наука – уметь правильно подобрать слог, лаконично, без лишних слов, написать то, о чем думаешь. Пробыв почти четыре месяца в одной камере с ворами, мы, конечно, многому научились, но вот что касается грамматики и стилистики, то нам некогда было этому учиться и все приходилось схватывать на лету (читатель помнит, какой была обстановка). Здесь же была возможность научиться этому непростому ремеслу. Но прежде чем продолжить свое повествование, мне бы хотелось объяснить читателю, для чего нам нужны были все эти премудрости. Нам хотелось быть избранными в том обществе, в котором мы оказались. Но между хотеть и быть большое расстояние. Половину этого расстояния мы прошли, можно сказать, с честью, нигде не сломавшись. Но этого было мало, нужно было учиться, и учиться многому. Нужно было научиться достойно вести себя в любом обществе, правильно и доходчиво изъясняться, а также грамотно и понятно писать. Вот этому всему и учили нас урки по мере возможности на Ростовском централе.

Иногда одну и ту же маляву приходилось переписывать по десять, а то и больше раз. При этом тот из воров, кому она была адресована, подзывал ее автора к кабуру, указывал на ошибки и объяснял, как их исправить. Давали нам переписывать и размножать прогоны и обращения к арестантам тюрем и лагерей. И это также немало способствовало развитию наших познаний в той области, которая зовется воровской этикой.

Например, при отправке малявы урке его имя подчеркивается один раз, и всем становится ясно, что адресована она именно урке. Если же чье-нибудь имя было подчеркнуто два раза, то арестантов ставили тем самым в курс дела, что обладатель этого имени блядь. Воры познакомили нас также с канонами воровского братства и разного рода нюансами, связанными с воровской жизнью. Любой, например, кто поднял на вора руку, считается по воровским понятиям блядью. Между собой урки могут подраться, это бывает, но к категории, о которой я написал выше, они, конечно, не относятся. А вот если вор убьет вора, то он также считается блядью, так как, если на человеке, кто бы он ни был, кровь вора, то его ждет неминуемая расплата – смерть. При жизни же его все считают блядью, и святой долг любого бродяги при встрече казнить эту мразь. Вор также никогда не будет брать оружие в руки, а если и возьмет, то применит его в самых крайних случаях, в основном для самозащиты. Забегая немного вперед, хочу рассказать читателям об одном случае, он, правда, произошел много позже тех событий, о которых я пишу в этой главе. В то время я жил в Москве и «трудился» в одной бригаде с Пашей Цирулем, Геной Карандашом, Леней Дипломатом и Лялей Цыганочкой. Кроме Ляли, все вышеперечисленные люди были ворами.

Однажды, возвращаясь домой, мы с Карандашом зашли в ресторан на Таганке пропустить по соточке, на ход ноги. Настроение у нас было отменное, правда, не помню, с чем это было связано, но это и неважно. В ресторане сидело много народу, и большинство из них были молодые крадуны, справляющие какое-то торжество. Некоторых я знал, но главным было, конечно, то, что все знали Карандаша. Ему уже было далеко за шестьдесят, он был в авторитете в преступном мире Москвы. А потому для любого круга бродяг присутствие такого авторитетного вора за столом было огромной честью. Но обычно Гена редко когда принимал подобного рода приглашения, а здесь, не знаю почему – наверно, из-за хорошего настроения, – согласился, и через несколько минут мы сидели за столом, где почти все присутствующие были моими ровесниками. За столом шла веселая и непринужденная беседа, все с уважением смотрели на старого уркагана. Сейчас уже не помню, в связи с чем Гена начал рассказывать старую воровскую притчу, но, видно, тому были веские причины, а ведь просто так такие урки, как Гена Карандаш, не разглагольствуют на столь серьезные темы. Тем более то, что он рассказал, мог рассказать только вор, и никто другой не посмел бы по многим соображениям. Вот его рассказ я и хочу преподнести читателю.

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
3 из 7