Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Воровская трилогия. Бродяга. От звонка до звонка. Время – Вор

Серия
Год написания книги
2019
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7
На страницу:
7 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Часть VII. Странствия и между прочим женитьба

Честность – прекрасная вещь, если кругом все честные, а я один среди них жулик.

    Гейне

Глава 1. Лагерь в Орджоникидзе

Человек, попавший в тюрьму, даже если он знал, что не сегодня завтра его могут лишить свободы, чувствует себя зверем, попавшим в капкан. Мозг его работает в двух направлениях: во-первых, как выбраться из этого капкана, вплоть до того что он готов отгрызть себе лапу, и, во-вторых, как лучше обустроиться в этих, ничего общего не имеющих с человеческими условиях. Что же касается душевного состояния… Во времена далекой древности человеку при очень серьезных ранениях делали надрезы либо на руке, либо на ноге. Организм, таким образом, на некоторое время переключался на ту боль, которая была ему причинена только что, и тогда лекарь получал возможность обработать серьезную рану. Проще говоря, боль отвлекали болью. То же самое происходит и в душе арестанта. Все жизненные невзгоды и проблемы, которые могут возникнуть на воле, меркнут перед ужасом заключения под стражу. И даже если на свободе человека постигло большое горе, тюрьма посодействует в его быстром выздоровлении, как бы парадоксально это ни звучало. Боль, связанная с тюремным бытием, отвлечет человека от любых бед, которые случились с ним или его близкими вне тюрьмы. Махачкалинская тюрьма начала 70-х годов ничем не отличалась от других тюрем страны, за исключением, пожалуй, некоторого рода нюансов регионального характера. Но эти отличия могли увидеть только те, кто уже побывал в заключении, и поэтому могли делать соответствующие выводы. В зависимости от принадлежности арестанта к определенной ступени иерархической лестницы в преступном мире можно было видеть разное проявление чувств и эмоций. Если они выражались только в виде устных жалоб, без нарушения тюремного устоя, то это было мужицкое проявление недовольства. Если же заключенный вел себя дерзко и без каких-либо уступок отстаивал интересы других зеков, а также учил их, как нужно правильно вести себя в тюрьме, то это были люди из воровской масти. В большинстве случаев к ним прислушивались, но иногда бывало, что и коса находила на камень. Однако все же основная масса понимала, что справедливость, порядок и дисциплина, к чему призывали эти люди, были необходимы в этих условиях. Национализм – этот главный бич не только преступного мира, но и человечества в целом – здесь проявлялся крайне редко. Возможно, из-за того, что в Дагестане живут люди многих национальностей. Главными критериями оценки человека были стойкость, смелость, смекалка, все остальное отодвигалось на второй план. Сила также не играла главной роли, на этот счет в заключении даже бытовала поговорка: «И слона в консервную банку закатывают». В основном, конечно, больше всего неприятностей происходило с сельскими людьми. Выросшие, как правило, в горах, они никогда ни в чем не имели ограничений, и поэтому очень тяжело переносили тюремное бытие и никак не хотели мириться с устоями тюремного общества. Но обычно уже в первые полгода они перевоспитывались, а впоследствии их было не узнать. В общем, как я и писал выше, тюрьма Махачкалы ничем особым не выделялась среди заведений подобного рода. После моего первого заточения в эту тюрьму прошло десять лет. По большому счету, здесь ничего не изменилось, только крытого режима уже не было. Ну и некоторые незначительные перемены произошли, о которых не стоит упоминать. Так же как и десять лет назад, пробыл я здесь недолго, около шести месяцев, а летом 1972 года меня перевели в лагерь общего режима в Орджоникидзе, поселок Дачный, где мне предстояло отбывать два года. После того как этап впустили в зону, в течение нескольких дней, как обычно, пришлось знакомиться с ней и, как ни печально было признать, но это не лагерь, не обитель каторжан, а раковая опухоль на теле преступного мира. Здесь процветал полный беспредел во всех его проявлениях и ярый национализм. За людей признавались только представители трех наций: дагестанцы, чеченцы и осетины. И хоть это был осетинский лагерь, но в разборках они значительной роли не играли. Если и происходили какие-либо противостояния, то в основном между дагестанцами и чеченцами. Русские признавались только в том случае, если они были коренными жителями Кавказа, да и то если они что-то из себя представляли, все же остальные подвергались всякого рода издевательствам, вплоть до изнасилований. Я много слышал на свободе о лагерях общего режима, сам интересовался некоторыми вещами, потому что знал: рано или поздно и мне не миновать этих стен. Знал, конечно, и то, что почти все эти лагеря за исключением некоторых лагерей Грузии были беспредельными. Это происходило из-за первоходочников – основной массы контингента общего режима. Наркотики здесь не переводились, в каждом отсеке были гитары, водка, анаша. Кто как хочет, тот так кайфует. Захочешь подраться, дерись хоть каждый час, даже для этого дела в лагере было выделено определенное место. И все это происходило в то время, когда в любом другом лагере за найденную пачку чая могли посадить в бур.

Есть у меня старый кореш, Сомярой кличут, сейчас он уже дедушка, живет, кстати, по соседству со мной. Так же как и я, он отдал свою жизнь преступному миру и тоже пару десятков лет отмотал, но отсидел достойно, как и подобает бродяге. Так вот, за тот период времени, что мы с ним пробыли в зоне в Дачном, больше нас в карцере не сидел никто. На администрацию в зоне грех было жаловаться, но, как говорится, в семье не без урода. Так вот, было там два надзирателя, о которых стоит немного рассказать – исключительно из личной «симпатии» к этим служителям Фемиды. Одного из них звали Дуркес, у второго было не менее оригинальное прозвище – Могила. Я уверен, что даже те, с кем они работали не один год, их настоящих имен не знали, так к ним прилепились эти прозвища. Дежурство Дуркеса начиналось именно с нас, то есть с нашей с Сомярой изоляции. Шла проверка по карточкам, и, как только зачитывались наши фамилии – Зугумов, Самадов, – Дуркес тут же нас останавливал, и мы ждали окончания проверки. Затем он водворял нас на всю ночь в изолятор, правда, давал полпачки махорки. «Когда вы здесь, на душе у меня спокойно и я могу хоть немного отдохнуть, не ожидая от вас подвоха», – говорил он. И так продолжалось весь срок. Конечно, его слова были не беспочвенными, но все же это был самый натуральный произвол, к которому мы уже давно привыкли. Могила, в отличие от Дуркеса – осетина, был русским. Но способы его издевательств больше походили на кавказские. Оба эти стража лагерного порядка были старшими по нарядам, к тому времени они проработали уже долгое время в системе ГУЛАГа, и, когда попадали в изолятор я, Сомяра или наши единомышленники, они бросали все свои дела и специально приходили поиздеваться над нами. Откровенно говоря, по сравнению с тем, что я повидал ранее, карцер лагеря в Дачном был более терпимым, кстати, назывался он чулан. Это была небольшая, почти квадратная комната: ровно девять шагов вдоль и чуть меньше поперек. Посередине два пенька, на которых можно было сидеть, но всего лишь одной ягодицей. Правда, пол был деревянный, но другим он и не мог быть, так как на нем спали все, кто был сюда помещен. В углу, слева от входа, стояла параша, а на стене противоположной двери – две решетки, сплошь покрытые железом, с просверленным в них множеством дырочек, но очень мелких. Иногда трудно было понять, глядя в эти дырочки, день сейчас или уже ночь. Карцер всегда был забит до отказа. Зимой было еще терпимо, спина к спине мы умудрялись как-то кемарнуть часок-другой, да и вещи наши нам оставляли, но вот летом это был сущий ад. Что ощущает человек, когда ему на рану сыплют соль? Приблизительно то же самое испытывали мы, когда эти два садиста умудрялись удваивать наши муки. Двери в чулане были двойные: одна решетчатая, другая сплошная. Надзиратели открывали сплошную дверь, чтобы не было видно, но хорошо слышно, и ставили два ведра, одно с водой, другое пустое, и заставляли кого-нибудь из осужденных непрерывно переливать воду из одного ведра в другое. По закону воду обязаны были давать в любое время, когда бы мы ни попросили, но нам давали один раз в сутки, и то вечером. Представьте себе до отказа набитый карцер, пот льется градом, растрескавшиеся губы, высохшие глотки, вонь, смрад, – вот в таких адовых муках проходил у нас день. Но этим надзиратели не ограничивались и постоянно вносили новшества в свои изуверские методы. Самым большим нарушением режима в лагере в то время считался отказ от работы. В лагере была промзона, где сколачивали ящики разных размеров, было еще маленькое мебельное производство, ну и мелочи – разного рода товары ширпотреба. Помимо этого, выводили за пределы зоны, под конвоем разумеется, на строительство птицефабрики и новой зоны, которая вырастала рядом с нашей. Так вот, всех нарушителей режима записывали для работ в новой зоне.

Лагерная администрация того времени слишком хорошо знала нравы преступного мира. Уважающий себя человек никогда не будет строить себе лагерь, и мы считали ниже своего достоинства выходить на этот объект. Но мы уже знали тактику легавых в подобного рода мероприятиях. Стоило только выйти, и ты никто. Вот поэтому-то карцер был нашим домом и в прямом, и в переносном смысле. Больше чем на 15 суток сажать в карцер не имели права, но администрация и здесь, как, впрочем, и во всех лагерях того времени, придумала оригинальный способ ломать волю тех, кто не желал мириться с их режимом. Сажали через «матрац». То есть давали возможность переспать одну ночь в зоне, а затем снова водворяли в карцер. И так, пока не кончатся очередные 15 суток. Альтернатива, конечно, была, но, естественно, с красным оттенком. Стоило лишь постучаться в дверь, и твои муки, связанные с карцером, кончились бы. Кормили через день, но, я думаю, нетрудно догадаться, каким скудным был паек. Но и этого им, видно, было мало, а потому эти два мерзавца постоянно старались разнообразить способы перевоспитания. Так, открывали одну из дверей, только теперь уже ставили не ведра с водой, а керогаз. На нем стояла раскаленная скворода с огромным куском сала, издавая шипение и треск. Ну а запах? Тяга всего изолятора была направлена в сторону карцера, и можете представить, что мы при этом испытывали. Думаю, эти несколько примеров из огромного числа методов, которыми так славилось наше правосудие, нарисуют живую картину происходящего в ту пору. Больше трех раз по 15 суток почти никто не выдерживал, бывало, что арестантов выносили на носилках и тут же помещали в санчасть. В основном диагноз был один: истощение. Ну а если у кого-то обнаруживали что-то серьезное, то везли в областную больницу, которая находилась тоже в лагере, так называемом Лесозаводе. Лагерь размещался в самом городе Орджоникидзе, рядом с цинковым заводом, режим здесь был строгий. Однажды и меня, приморенного и изможденного, на носилках доставили на Лесозавод, у меня была желтуха в запущенной форме. Здесь уже начальство шло на некоторые уступки тем, кто пострадал от их чрезмерного усилия в нашем перевоспитании. Разрешались лекарства, привезенные из дома в любом количестве, были и другие послабления, мне даже разрешили лишнюю передачу с пятью килограммами сахара, когда приехала моя мать. Естественно, после приезда матери, ее хлопот, а оставалась она в городе до тех пор, пока ей не сказали, что моя жизнь вне опасности, я пошел на поправку. К сожалению, свидание нам с матерью не дали, аргументируя моей болезнью, но это была, конечно, отговорка. Никому из родных, кто мог как-то помешать их произволу, свиданий с нами не давали. За два года, что я провел в стенах этого лагеря, я дважды был на общем свидании по два часа каждое, да и то в самом начале срока. Все остальное время я был лишен его. Поправлялся я быстро, но еще еле ноги передвигал, слаб был. Но все же ночью почти каждый день я пробирался в зону, конечно не без помощи единомышленников, ибо санчасть находилась на территории лагеря, огороженная со всех сторон забором с колючей проволокой. Здесь, на строгом режиме, люди жили совсем по-другому, а точнее, как и положено арестанту жить в лагере. Не было ни беспредела, ни национализма. Лагерное общество, как и положено, делилось на три масти, и поэтому здесь был порядок. Нас, пострадавших от режима администрации, лагерная братва встречала всегда очень тепло и дружелюбно, по-братски. Все объясняли, всем, чем могли, делились, помогали буквально во всем. Я поначалу даже не чифирил со всеми из одной кружки, боясь заразить их, но меня тут же так осадили, что я на всю жизнь это запомнил. Чуть позже читатель поймет, почему я вспомнил именно об этом эпизоде. В общем, никто не брезговал, никто ни от кого не боялся заразиться, это были действительно бродяги без примеси. К слову сказать, в то время Лесозавод считался одной из самых лучших зон в стране во всех отношениях, а такой показатель не мог не радовать братву, которая здесь сидела. Но, к сожалению, и тут я недолго задержался, а точнее будет сказать, опять фортуна повернулась ко мне задом. Начальником всей санчасти, включая больницу, была одна армянка, майор, по-моему, звали ее Сусанна, зато какое у нее было знатное прозвище – Армянская королева. Каторжане подчас бывают большими шутниками и выдумщиками, и, глядя на этого мужлана в юбке, это подтверждалось весьма красноречиво. Исключительно из-за уважения к белому халату я не хочу награждать майора соответствующими эпитетами, но одно все же было неоспоримо: внешние данные являлись прямым дополнением к ее внутренним качествам. Однажды во время обхода зайдя ко мне в палату, она сказала: «Хватит, Зугумов, ты мне надоел. Я устала все время слышать твое имя, собирайся на этап. И если я услышу хоть одно слово в оправдание, будешь ждать этап в карцере». Я был больше чем удивлен. Дело в том, что за все пребывание в больничке я ни разу даже не заходил ни в один кабинет, ничего ни у кого не просил и вообще, кроме нянечки-старушки, которая ухаживала за мной, когда я почти не мог ходить, я ни с кем из персонала больнички не общался. Как тут было не возмутиться? В общем, меня закрыли в карцере до очередного этапного дня и вскоре отправили снова на Дачный. Выглядел я неважно, но, откровенно говоря, чувствовал себя неплохо. Однако вида я, естественно, не подавал, наоборот, старался показать, что я еще нездоров. К тому времени до свободы мне оставалось что-то около пяти месяцев. Но главное, чего я побаивался, был изолятор. Там строился новый бур, этакая цементная коробка. Поговаривали, что один из первых шести кандидатов туда – это я, но я как-то не верил, и, как время показало, зря, ведь недаром говорят: дыма без огня не бывает.

И когда я уже совсем было забыл об этом, тут-то меня и определили в изолятор. Нас шестерых, как бы первых подопытных кроликов, закрыли в этом цементном аду. Оставалось мне до свободы чуть больше трех месяцев, у всех остальных срок был впереди. Но считать, что мне в этом плане повезло больше всех, было бы просто неприлично. Я не стану описывать сам бур, потому что у читателя еще будет возможность в следующих главах узнать все, что касается этого серого и зловещего помещения. Хочу лишь заметить: когда я освобождался, а за мной приехали родители, моя бедная мать была в шоке. Было 17 июня, на Кавказе это самый разгар лета, я же был бледный как мел. Когда мать выразила свой протест начальнику, тот ей сказал: «Счастье ваше и вашего сына, что у него так быстро кончился срок, еще бы годик, и навряд ли вы увидели бы его вообще». И от гнева его оплывшее жиром лицо стало трястись, как у кабана, когда он роет листья, ища желуди. О чем было матери говорить с ним? Кстати, об этом диалоге с Хозяином я узнал только дома.

Глава 2. Женитьба

Теперь на свободе главными лекарствами для меня, по мнению моей матери, должны были стать солнце, море, свежий воздух и плюс ко всему хорошее питание. Всего этого у нас в Махачкале всегда было в избытке, слава богу, и уже через месяц меня было не узнать.

Почти сразу после освобождения я познакомился со своей будущей женой Аидой и, недолго думая, сделал ей предложение. Не знаю, любил ли я ее, скорее всего, мне так только казалось. Если бы любил, то, думаю, в дальнейшем не вел бы так непорядочно по отношению к ней. Отец ее тоже сидел – почти всю жизнь, она его, можно сказать, не видела, воспитывали ее дядя с женой, кстати сказать, прекрасные люди. Мать Аиды жила в горах с другим мужем. В общем, я решил, что мы с ней прекрасная пара во всех отношениях. Свадьба наша была великолепна, до сих пор воспоминание о ней не стерлось из моей памяти. Прошло чуть больше месяца после этого знаменательного события, как я получил письмо из Москвы от Ляли. Моя семейная жизнь была недолгой, так как на следующий день после получения Лялиного письма я стал готовиться в дорогу, никому ничего не сказав. За те два года, что я находился в лагере, Ляля дважды приезжала ко мне на свидание, и оба раза ей это удавалось. Хотя свиданий с родными, как я писал ранее, меня все время лишали. Но здесь мне удивляться было нечему, я знал способности своей подруги. Первый раз она приехала из Самарканда вскоре после того, как меня посадили, и второй раз срочно вылетела из Москвы, когда узнала, что меня, больного, вывезли на Лесозавод. В заключении всегда главное не способы и пути отправки вестей о себе, а то, чтобы вести эти воспринимались должным образом. И здесь я мог целиком и полностью положиться на Лялю, моего верного и преданного друга. Что же касается писем, то приходили они от нее регулярно, из чего я знал обо всех новостях, меня интересующих. Естественно, она не знала, что я женился, иначе, думаю, не позвала бы меня в столицу. И выбор, как читатель понял, пал на «бубновую даму». Бывают ситуации, когда человек поступает настолько странно и неожиданно, что порой и сам не может найти этому объяснение. Никому ничего не сказав и даже не оставив записки, в первых числах сентября я выехал в Москву. Как сибариты, увлеченные красотой Клеопатры, последовали за ней в Ациум и добровольно погибли за нее, так и я пошел бы в огонь и в воду за своим верным и преданным другом. И по ее первому слову без колебаний, без промедления, я бы даже сказал почти без сожаления, бросился бы вниз с самой высокой горы Дагестана. Вот так я бросил свою молодую жену, с которой прожил всего месяц и одиннадцать дней в доме моих родителей, да еще и беременную. Но об этом, к большому сожалению, я узнал гораздо позже, в лагере, когда сидел под раскруткой на станции Весляна в Коми АССР. К сожалению, за мою долгую и непростую жизнь я совершал довольно много поступков, которых потом стыдился. Но Всевышний, как правило, мужчинам таких проступков не прощает, и потом за все приходится платить.

Прибыв в Москву, я сразу почувствовал себя как рыба в воде. Я как-то писал в одной из предыдущих глав, что тот, кто однажды побывал здесь, стремится сюда вернуться. Как бы ни ругали Москву всякого рода лапотники и плебеи, второго такого города нет.

Ляле я, естественно, насчет своей женитьбы ничего не сказал. Накануне моего приезда она получила письмо от Дипломата, где он писал, что они с Карандашом находятся в Коми АССР. Передавал большой привет нам с Пашей, кстати, Цируль тоже со дня на день должен был приехать в Москву. Ему пришлось два года отсидеть где-то в Грузии. В общем, жизнь входила, по нашим меркам, в свое обычное воровское русло. Но, как поется в песне, недолго музыка играла, недолго фраер танцевал… В то время нам очень нужны были деньги, и не просто деньги, а много денег. Два дня бесплодных поисков не увенчались успехом, и мы решили нырнуть в центр. Обычно в центр направлялись залетные и молодые ширмачи, не заботясь о том, что там, где можно снять хорошие деньги, всегда есть и хорошая охрана. Там они и попадались. Здесь работали несколько опергрупп с Петровки. Так что путь сюда ширмачам, по большому счету, был заказан. Но нам нужны были деньги, и как можно быстрее. Это касалось чисто воровских дел, о которых я не имею права писать. Объектом наших наблюдений, после многочасового обхода ГУМа, ЦУМа и прилегающих к ним магазинов и ларьков, стал Петровский пассаж, а точнее, ювелирный отдел этого торгового колосса. Здесь с утра ломился народ. В очередях в основном, конечно, были женщины. С врожденной сноровкой, как волк с волчицей, мы обнюхали каждый закуток, где, по-нашему, могли притаиться охотники, но их нигде не было видно. Это было ненормально, но мы все же решили «работать», уповая на ловкость своих рук и кусочек фарта. Но, видно, фортуна сегодня решила сыграть с нами злую шутку. Уже несколько минут я наблюдал за одной очень импозантной дамой в красивом и, разумеется, дорогом прикиде, да и на вид она была недурна собой. Если бы дело происходило в Лондоне, я бы сказал, что она была леди. Кстати, впоследствии я не ошибся в своей оценке. Но главное было то, что она держала под мышкой лаковый ридикюль, в который только что положила туго набитый кошелек. Она стояла возле прилавка, кого-то выглядывая через головы. Момент был самый что ни на есть подходящий. В мгновение ока я оказался рядом с ней. Сделать правильный надрез углом и выволочь наружу гомонец было для меня делом одной – от силы двух секунд. И в другой момент, когда я уже хотел передать пропуль Ляле, меня в позе ласточки, с зажатым в руке кошельком, поволокли в дежурную часть, которая находилась здесь же, в магазине. Пришлось вспахивать носом пол этого злосчастного пассажа, который остался в памяти одной из черных страниц моей жизни. Я не раз на себе испытывал бульдожью хватку этих профессионалов с Петровки, но всегда ухитрялся что-то предпринять. На этот раз понял: я гусь приезжий. К сожалению, шансы выбраться из цепких лап легавых были равны нулю. Просчитав все это, я понял, что главное – это отмазать любыми путями Лялю, так как увидел, что через несколько минут какой-то оперок завел ее в контору. Я поневоле залюбовался ее игрой, а присмотревшись повнимательнее, понял, что Ляля призывает меня сыграть с ней дуэтом. И мы тут же разыграли спектакль, где я был залетным, ширмачом-верхушником, а она – проститутка с уголка. Мы его разыграли с таким блеском, что, я уверен, нам мог бы позавидовать любой театральный режиссер. Но я свободно вздохнул лишь тогда, когда на виду у всех Ляля сказала мне вульгарным тоном: «Чао, фраерок, воровать – это плохо, и за это сажают в тюрьму, больше не воруй». «Уж ему-то придется отсидеть там этак лет пять», – сказал один из ментов, легонько подталкивая ее к выходу. И надо было видеть ее глаза, глаза отчаявшейся волчицы, которая, только что сумев избежать капкана, с болью смотрела, как забирают молодого волка из ее стаи. Забыть эти глаза и этот взгляд – значит сказать, что ты не жил. Тем более, как оказалось, видел я Лялю в последний раз в жизни. В себя я пришел, только когда очутился в МУРе, куда был доставлен все той же старшей опергруппы по фамилии Грач. Нам крупно повезло, что в момент, когда мы давали с Лялей спектакль, ее не было рядом, иначе нам бы пришлось чалиться вместе. Как эта Грач рвала и метала, когда узнала все, это надо было видеть. Но потом, видно, взяла себя в руки, успокоилась и предложила мне перед отправкой в тюрьму поговорить у нее в кабинете в МУРе. К такому общению с профессионалом из противоположного лагеря частенько прибегали зубры уголовного розыска с Петровки, 38 того времени. Вот так мне пришлось перевернуть эту грустную страницу моей жизни. Трое суток пробыл я в 64-й КПЗ и 7 октября 1974 года впервые переступил порог Бутырского централа, пробыв на свободе всего 3 месяца и 17 дней.


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
<< 1 ... 3 4 5 6 7
На страницу:
7 из 7