Трущобы в королевстве. В осколке разбитого зеркала они видят отражение своих лиц и тел, величие, которое им там удается рассмотреть, проступает, словно в каком-то полусне; и всегда этот сон предшествует смерти. Каждый готов явиться во Дворец, и с тринадцати лет все носят шелковые платки, вытканные во Франции, скроенные и сшитые специально для трущоб королевства, ведь надо знать цвета и узоры, приметные, как завитки на лбу. Взаимоотношения между трущобами и внешним миром существуют, они ограничены продажей платков, брильянтина, парфюма, пластмассовых пуговиц, фальшивых наручных часов из фальшивой Швейцарии, а взамен – бордели и траханье. Платки, рубашки с машинной вышивкой должны быть «к лицу», то есть, подчеркивать красивую физиономию парней. Платки, рубашки и часы имеют свой смысл: отношения возможны. По этим символам эмиссары из Дворца, вербовщики из полиции опознают тех, кто их призывает, видят их скрытые или выраженные особенности. Такой-то готов рисковать жизнью, другой предлагает свою мать, сестру, а то и обеих, третий – командный голос, жопу, глаз, любовный шепот на ушко, и нет такого, кто повязал бы на шею платок, не соответствующий его сильной стороне. Рожденные в результате случайного совокупления и взращенные под ржавым небом бидонвиля, все они прекрасны. Их отцы пришли с юга. У мальчишек слишком рано проявляется эта дерзость самцов, которым уготован тяжкий труд или улыбка фортуны за пределами этих трущоб и за пределами самого королевства. Есть среди них светловолосые: скандальная, вызывающая, кричащая красота, настоящая провокация.
«Только при нас. Наши кудри волосы, наши шеи и бедра. Можно подумать, Жан, что ты не знаешь, как сияют наши бедра?»
Вот еще вопрос: этот королевский Дворец – бездна, куда может низвергнуться бидонвиль, или бидонвиль – бездна, увлекающая в себя Дворец со всей его пышной обстановкой: что из них реальность, что отражение? На самом деле это даже неважно, Дворец – отражение, реальность – бидонвиль, и наоборот. Достаточно сначала посетить королевский Дворец, а затем бидонвиль. Взаимодействие сил настолько тесное, что задаешься вопросом: а что если очарование, о котором так часто говорят, возможно лишь в условиях этой привычной конфронтации, полной ненависти и желания нравиться, когда король с завистью глядит на нищету мужчин и женщин, изнемогающих в стремлении выжить, мечтает предать – но кого? – знает, что богатство и роскошь должны познать искушение крайней нуждой. Какой гениальный пинок швырнул голого ребенка, согретого дыханием вола, пригвожденного медными гвоздями, вознесенного благодаря предательству к вечной славе? Предатель это всего лишь человек, перешедший в стан врагов? И это тоже. Пётр Достопочтенный, аббат Клюни, решил заказать «перевод» Корана, чтобы изучить и понять его. Помимо осознанного стремления к утратам – а они неизбежны, ведь при переходе с одного языка на другой божественное сочинение равнодушно передает лишь то, что происходит, то есть, всё, кроме божественного – Петром, вероятно, руководила еще одна тайная потребность: предать (она проявляется своеобразным пританцовыванием на месте, как будто человек хочет писать). Искушение перейти «на противоположную сторону» это уже проявление тревоги оттого, что обладаешь единственной одномерной истиной – то есть, неистинной истиной. Познание другого, которого считаешь скверным, поскольку он враг, уже означает битву, а еще тесное переплетение тел двух сражающихся и двух учений, так что одно оказывается то тенью другого, то его двойником, то субъектом и объектом новых мечтаний, новых размышлений. Это нераспознаваемо? За потребностью «пере-вести», за которой скрывается – невыявленная еще – потребность «пере-врать», то есть, «предать», и в самой попытке предательства увидится некое счастье, сравнимое, возможно, с любовным опьянением: кто не познал опьянения предательством, тот ничего не знает об исступлении и восторге.
Предатель не вне, но внутри каждого. Дворец отбирал своих солдат, доносчиков, сукиных сынов из того, что оставалось от населения, опрокинутого навзничь, и бидонвиль отвечал насмешками и издевками. Скопище монстров и невзгод, бидонвиль, созерцаемый из Дворца и созерцающий его сам со всеми своими невзгодами, знавал наслаждения, неведомые больше нигде. Торс на двух ногах перемещался за сумерками вслед, а сумерки тоже перемещаются на двух ногах от утра до вечера, а из торса торчит рука, на конце которой огромная, словно кропильница, ладонь, это чаша для пожертвований из настоящего сырого мяса, требующая лепту тремя полупрозрачными пальцами. Запястье высовывалось из лохмотьев, к тому же, американских, истрепанных, мятых, грязных, все больше смешиваясь с грязью и дерьмом, а потом их самих продадут как лохмотья, грязь и навоз. Чуть дальше, тоже на двух ногах, приближается женский половой орган, голый и бритый, пульсирующий и влажный, он хочет прижаться ко мне; а где-то один неподвижный глаз, одно глазное яблоко без зрачка и зрительного нерва, без взгляда, который бывает порой острым, глаз, подвешенный на небесно-голубой нитке; а еще где-то задница, а вот усталый член болтается меж двух вялых бедер. Предательство везде. Всякий наблюдавший за мной мальчишка пытался продать отца или мать, а отец – пятилетнюю дочь. Было тепло. Мир разрушался, словно его распарывали по шву. Небо существовало где-то далеко, а необъяснимый покой – здесь, где имелись только обязанности. Под жестяными крышами день оставался серым и такой же ночь. Прошел парень, одетый по американской киномоде 30-х годов. Лицо было напряженным, чтобы расслабиться, он что-то насвистывал. Это бордель для презренных арабов. Ад или средоточие ада, место абсолютного отчаяния или успокоения, облегчения, то есть, сортир, облегчаться ходят туда, это место погибели, этот квартал борделей по причинам совершенно непостижимым мешал бидонвилю растекаться дальше, смешиваться с глиной, на которую был заботливо поставлен. Он, этот квартал, прикреплял бидонвиль к остальному миру то есть, ко Дворцу. Здесь занимались любовью, и сутенеры, сводни, шлюхи, клиенты бодрствовали ночами, обрекая себя на так называемую нормальную, то есть, ограниченную и убогую любовь. Никакой содомии, минетов, только традиционное торопливое траханье лежа или стоя, никакого облизывания и покусывания члена, п…ы или задницы: вполне себе супружеская, унылая любовь, миссионерские позы. Что до эротических фантазий, их смаковали – и практиковали – в будуарах и кулуарах королевского Дворца, глаз различает малейшую деталь почти последней картинки, ставшей совсем увешанного зеркалами, где имелись целые зеркальные стены, и в них любая ласка воспроизводилась до бесконечности, до той самой бесконечности, в которой крошечной, увиденной под неожиданным углом, неожиданным, но долгожданным, кадрирующим желаемое изображение: а на картинке – бидонвиль. Или что-нибудь другое. Надо ли говорить, что люди Дворца были изысканней, чем обитатели бидонвиля? А сами-то бидонвильцы знали, что они существуют в мозгу Дворца, обостряя его наслаждения?
Развращаясь, каждый чувствовал, как облегчается, утоляется, избавляется от нравственного и эстетического бремени, а бордели видели, как к ним, пресмыкаясь, ползут желания, которые надо быстро удовлетворить. Тот, кто направляется в бордель, тащится туда, как сороконожка, волочась брюхом по глине, ища и находя пульсирующую влажную дыру, где за пять мгновений и пять толчков исчезает все напряжение этой недели. Если бы иностранец – араб или не обязательно – мог сюда добраться, он убедился бы, что в борделе выживает хранимая и оберегаемая цивилизация, цивилизация тесного, почти благоговейного контакта с отбросами, что в Европе называют грязным. Там всегда был заведен будильник. За пять минут клиент отделывался от своих мечтаний. Восемнадцатилетний парень, который желает проникнуть во Дворец или в сообщество полицейских шпиков, должен бояться застигнуть своего отца срущим: неопытный юнга сокрушает ударом каблука рожу сидящего на корточках отца или заявляет, что этот человек приехал из Норвегии. Отсутствие морали пугает, но никому не внушает отвращения. Испражнения утешают, они находят отклик у нас в душе, они удерживают нас на краю. Шагает задница, пытается исполнить свою функцию. Чтобы дойти до этого состояния, нужно было изжить гордость быть собой, гордость иметь имя, фамилию, потомство, родину, идеологию, партию, могилу, право на гроб с двумя датами, рождения и смерти – случайного рождения и случайной смерти – сложно назвать «случайностью» эту Абсолютную Сверхчувственность, повелевающую в Исламе Небом и Землей. Между Дворцом, Королем, Двором, Конюшнями, Лошадьми, Офицерами, Слугами, Бронеавтомобилями, Бидонвилем существует сложная система обмена, неявная, но четко определенная. Она устанавливает уровни того и другого места. Все происходит постепенно и вот как: у Дворца свое величие, и это нищета. Приказы Короля-Солнце и придворных мифологичны. Жестокость полиции объясняется ее готовностью повиноваться как можно проворнее и как можно лучше. Бидонвиль сдерживает, смягчает, обуздывает это наивное проворство. Очень красивые, порождения невероятных соитий, парни переходят из борделя в бордель, где все то, что происходило там прежде, озаряет их тела и лица. К их красоте прибавляется дерзкое презрение. Этот самец не монах, а монарх. Дабы упрочить свою власть, Дворцу нужна сила, которая вырывается по ночам из бидонвиля.
«Я сила. Я бронемашина».
Дойдя до этого момента в своих фантазиях, я задаюсь вопросом: кто автор всего этого: бог, но не какой попало, а тот, кто нет, не воскреснет, но родится впервые на куче ослиного и воловьего навоза, будет странствовать по миру борделей, прозябать, умрет на кресте и станет силой.
– Ты мог бы продать свою мать?
– Я продал. Когда выползаешь на четвереньках из задницы, легко продать эту задницу.
– А Солнце?
– Сейчас мы братья.
Нищета деревень приводит в столицу, то есть, под небо цвета ржавой жести, отбросы, у которых одно лишь предназначение: произвести на свет прекрасных мальчиков. Дворец расходует много молодежи.
«Это чтобы поддерживать порядок, либо грязный, либо искромсанный Солнцем».
Что за красота у этих вышедших из бидонвиля подростков? В первые годы их жизни может, мать, может, какая-нибудь шлюха дает им осколок зеркала, которым они ловят луч солнца и пускают его в окно Дворца, и перед этим открытым окном, познают все части своего лица и тела.
Когда отряды бедуинов откапывали, чтобы убить во второй раз – ритуальная фраза: «облегчиться на сотню патронов» – фидаинов, погибших между Аджлуном и сирийской границей, король пребывал в Париже. Он оставил на три дня свои убийства, чтобы испытать новую модель Ламборджини? Его брат, регент королевства, остался в Аммане. В двадцати километрах от столицы лагерь Бакаа внезапно был окружен тремя линиями танков. Торговля между женщинами лагеря и иорданскими офицерами продолжалась два дня и две ночи. Старые вызывали жалость, те, кто помоложе – желание, и все они пытались предъявить то, что могло бы тронуть военных: детей, груди, глаза, морщины. А мужчины из лагеря, казалось, не замечали эту праведную проституцию. Отвернувшись, они группами по трое или пятеро молча ходили по грязным улочкам. Курили, перебирали янтарные четки. Представьте себе тысячи окурков с золотым ободком на конце, сигареты, которые отбрасывали, едва закурив. Эмираты снабжали сигаретами, чтобы у палестинцев была возможность изучить географию Персидского залива. Мужчины отказывались разговаривать с офицерами короля Хусейна. Еще я думаю, что фидаины (а все мужчины лагеря были фидаинами) договорились с женщинами, молодыми и старыми: женщины разговаривают, мужчины молчат, чтобы своей решимостью, действительной или притворной, произвести впечатление на иорданскую армию. Сегодня я полагаю, что решимость была все-таки притворной, но офицеры-бедуины не знали, что присутствуют на театральном представлении, изображающем спасение. Чтобы помешать иорданцам войти в лагерь, палестинцам нужно было продержаться еще один день и одну ночь. Женщины кричали, дети, которых они несли на спине или держали за руку, чувствовали опасность и кричали еще громче. Толкая перед собой повозки, битком набитые детьми, мешками с рисом, картофелем, чечевицей, они пересекли проволочное заграждение. Мужчины по-прежнему молча перебирали четки.
– Мы хотим вернуться домой.
Женщины стояли на дороге, ведущей к Иордану. Среди офицеров воцарилось смятение.
– Как стрелять в женщин и повозки с детьми.
– Мы идем домой.
– А куда это – домой?
– В Палестину. Пешком. Мы пересечем Иордан. Евреи человечнее, чем иорданцы.
У офицеров был сильный соблазн стрелять в женщин и их выродков, которые собрались, видите ли, прогуляться до Иордана, километров сорок.
«Ваше величество, позвольте совет – не стреляйте».
Кажется, такую фразу произнес Помпиду, обращаясь к Хусейну.
Если посол Франции в Аммане был довольно глуповат, Помпиду от своих шпиков знал о женском бунте. Один французский священник, имя которого я предпочитаю забыть, поскольку он еще жив, был посредником при переписке некоторых палестинских деятелей и, возможно, теми, кого именовали тогда французскими левыми, связанными с левым крылом Ватикана; иорданские власти, узнав о его присутствии в лагере, отдали приказ политическому и военному руководству сдать его полиции королевства.
Дворец Правосудия в Брюсселе, памятник Виктории и Альберту в Лондоне, «Алтарь отечества» в Риме, парижская Опера, которые считаются четырьмя жемчужинами архитектуры, на самом деле, самые уродливые сооружения Европы. Впрочем, одно из них достойно помилования. Когда машина выезжает из внутреннего двора Лувра и оказывается на проспекте Оперы, в глубине предстает Опера Гарнье. Ее венчает что-то вроде серо-зеленого купола, и вначале замечаешь именно его. Когда женщины покинули лагерь Бакаа, намереваясь отправиться домой, в Палестину, король Хусейн, направляясь на обед в Елисейский дворец, как раз ехал по проспекту Оперы. И единственное, что он успел увидеть, был этот серо-зеленый купол с гигантскими белыми буквами: ПАЛЕСТИНА ПОБЕДИТ. Танцовщики, танцовщицы, рабочие сцены Опера Гарнье ночью перед проездом кортежа поднялись на крышу и начертили это послание. Король прочел его. Ни одно место в мире не защищено от террористов, в том числе, и это здание Оперы, который облюбовал себе Фантомас, где в подвале поселился Призрак Оперы, и вот теперь на чердаке – фидаины. Под солнцем и дождем это предупреждение из двух слов будет виднеться еще долго, несмотря на приказ Помпиду. Который в душе, должно быть, веселился.
Но раз двадцать или больше мне довелось увидеть на серых парижских стенах неподалеку от Оперы ответ израильтян на это ПАЛЕСТИНА ПОБЕДИТ, нанесенную с помощью аэрозольного баллончика надпись, торопливые, неброские, почти робкие буквы: Израиль будет жить. Всё это происходило через два-три дня после событий, которые в своих воспоминаниях я называю: палестинцы, последний бал в лагере Бакаа. Неизмеримо бо?льшая сила ответа – не возражения – на преходящее «победит» это вечное «будет жить». В парижской полуночи риторика Израиля, выраженная этими торопливыми неброскими буквами, оказалась сильнее.
Можно понять, что какой-нибудь народ готов погибнуть ради своей территории, как алжирцы, или родного языка, как бельгийские фламандцы или северные ирландцы, нужно принять, что палестинцы сражаются против Эмиров за свои земли и свой акцент. Двадцать одна страна Лиги наций говорит по-арабски, палестинцы в том числе, и едва заметный, сложный при восприятии для непривычного уха, этот акцент все-таки существует. Деление палестинских лагерей на кварталы, примерно соответствующие палестинским деревням, «наложение» географии в реальном масштабе, для них не так важно, как этот акцент.
Приблизительно это сказал мне Мурабак в 1971 году. Когда я предложил одному арабу подвезти его на машине на расстояние сто шестьдесят километров туда, куда было ему нужно, он убежал, попросив меня подождать его. За каких-то пятнадцать минут он проделал два километра и вернулся со своим единственным сокровищем: слегка поношенной рубашкой, завернутой в газету. Filium que (сын, который) – и вот уже пылает другая религия. Ударение на первый или на предпоследний слог – и вот уже два народа отказываются друг друга понимать. То, что нам кажется ничтожным, становится единственным сокровищем, которое нужно сберечь даже ценой своей жизни.
И не только акцент, одна добавленная или пропущенная буква может привести к трагическому исходу. Во время войны 1982 года водителями грузовиков были ливанцы или палестинцы. Какой-нибудь фалангист, раскрывая ладонь, спрашивал:
– Это что такое?
Пуля в голову или жест рукой. Слово «томат» араб из Ливана произнесет как banadouran[26 - На самом деле, слово помидор в Ливане произносится как «банадура», а в Палестине как «бандора». Именно манера произношения во время гражданской войны в Ливане могла стоить жизни. (Прим. ред.)], а палестинский араб – bandoura. Одна лишняя или пропущенная буква была равноценна жизни или смерти. Каждый квартал в лагере пытался воспроизвести покинутую палестинскую деревню, вероятно, разрушенную ради строительства электростанции. Но деревенские старики беседовали между собой, когда-то они бежали, унеся свой акцент, а иногда и нерешенные споры. Здесь был Назарет, в нескольких улочках отсюда Наблус и Хайфа. Потом медный водопроводный кран: справа Хеврон, слева бывший Аль-Кудс (Иерусалим). А рядом с краном женщины, ожидая, пока наполнится водой ведро, приветствовали друг друга на своих наречиях, со своим акцентом, словно поднимали хоругви, возвещающие о происхождения того или иного наречия. Несколько мечетей с цилиндрическим минаретом, два-три купола. Когда я там был, мертвых еще хоронили в Аммане, на склоне горы, обращенном к Мекке. Мне довелось присутствовать на многих похоронах, и я знаю, что в Тье, как и на Пэр-Лашез, компас указывает на Мекку, но могила, просто лунка в земле, походила на узкую трубу, присутствующие вынуждены были порой утаптывать покойного, чтобы он уснул.
Игры слов или игры акцентов во все времена и во всех странах зачастую были причиной сражений, порой довольно жестоких. Всем ворам доводилось иметь дело с судьями, от которых нельзя было спастись. Зачитывая в суде наше уголовное дело, они умели голосом передавать любые оттенки и звучание слова. Торжествующе:
– Украл!
– Украл!
Пауза, и внезапно нежным, мягким тоном отчетливо произнося каждую букву в отдельности, чтобы даже на скамье подсудимых остался след нашей вечной вины:
– У-к-р-аааа-л!
– Украл. Срок. Украл, точка.
И опять, в очередной раз в истории восстаний женщины послужили приманкой. Неприоритетное требование: не выдать этого христианского священника. Неприоритетное требование: спасти лагерь. Стремление к побегу, театральности, маскараду, изменению голоса, жестикуляции и женщины дрожат от удовольствия, между тем как удовольствие для мужчин – трусить и важничать. На эту же тему: «Сделаем вид, что оскорбление слишком велико, ведь мужчины бедуины хотят войти к нашим женщинам», женщины отважились на этот сценарий и разыграли его, как по нотам:
Регент позвонил Хусейну. Тут и Помпиду со своей знаменитой фразой. Как обычно, настала ночь. Как и полагалось, пять знамен, означающих, справа налево, Отца, агнца, крест, Деву Марию, Младенца, должны были возникнуть перед иорданскими танками. Появились подростки в красных платьях и белых, длинных кружевных корсажах, неся нечто вроде золотого солнца. И эта процессия, поющая, возможно, по-гречески, направилась в сторону танков. Каждый иорданский солдат должен был глубокой ночью открыть глаза и уши и принять живого или мертвого французского священника. Вокруг маленькой греческой церкви в Аммане все уже видели подобные церемонии, на которые смотрели, вытаращив глаза. Но они не видели пожилого крестьянина в бархатных брюках, с красным шарфом вокруг шеи, который один преодолевал проволочное заграждение. Возле танков бодрствовали женщины рядом со своими уснувшими детьми. Наступило утро: радостные, улыбающиеся женщины взяли за руки иорданских офицеров и привели их во все дома лагеря, предусмотрительно открыли каждый коробок спичек, каждый пакет мелкой и крупной соли, чтобы те убедились: в доме не прячется ни один кюре. Через неделю после возвращения Хусейна состоялась церемония примирения между армией бедуинов (которых только что обманули, да еще как обманули, женщины и мужчины, способные, наконец, долго болтать и улыбаться) и фидаинами, совсем как в средневековой Европе, когда короли-братья сжимали друг друга в объятиях так сильно, что один душил другого, или, если вам угодно, как примирение между Китаем и Японией, между двумя Германиями, Францией и Алжиром, Марокко, Ливией, Голлем-Аденауэром, Арафатом-Хусейном, и я не вижу конца этим лицемерным объятиям. Мы ждали праздника, и он наступил.
Хусейн прислал несколько корзин и ящиков с фруктами, Арафат принес бутылки с соком: кокосовый, манговый, абрикосовый, не помню еще какой, на площадку перед лагерем, где провели ночь женщины и орущие дети. Все произошло так, как я излагаю?
За несколько месяцев до этого солдаты (немного) и офицеры (еще меньше) дезертировали из бедуинской армии. Некоторых из них я встречу, среди них молодого младшего лейтенанта, белокурого, с голубыми глазами. Если я спрошу его, откуда эта его белокурость и небесная синева взгляда, он поведает мне о полях пшеницы провинции Бос и синих французских мундирах времен первых крестовых походов, «потому что ведь я, как и другие, потомок франкских крестоносцев». Разве араб имел право быть светловолосым? Я вслух спросил:
– В кого ты такой белокурый?
– В мать. Она югославка, – ответил он по-французски без акцента.
Офицеры, по-прежнему «лояльные» Хусейну, вероятно, отвернулись, чтобы не видеть, как выходит из лагеря священник, которого все разыскивают. Он прошествовал не спеша, в своем зеленоватом одеянии, на нем было вязаное красное кашне и фуражка с логотипом Национальной оружейной мануфактуры в Сент-Этьен, (департамент Луара). Пользуясь ночной темнотой, палестинские мужчины препроводили священника в Сирию, где он сел на самолет до Вьетнама.
Чтобы быть ближе к событиям, я пришел ранним утром с одним египетским другом. На деревянных столах, застланных белыми скатертями, я сначала увидел горы апельсинов и бутылки фруктового сока. Но куча народу поднялась еще раньше меня: целый батальон бедуинов из пустыни с двумя перекрещенными на груди патронташам; две группы фидаинов без оружия, фотографы со всего света, журналисты, киношники из арабских или мусульманских стран. Танец бедуинов целомудрен, мужчины танцуют друг с другом, касаясь партнера локтями или указательными пальцам. Но он и эротичен, потому что танцуют только двое мужчин, а еще потому, что танцуют они перед женщинами. Так кто же, он или она, пылает от желания встречи, которой никогда не будет?
Можно ли сказать, что бывает праздник без опьянения? Если у праздника нет цели вызвать опьянение, вероятно, туда стоит прийти уже пьяным? Бывает ли праздник без запретов, от которых можно отступить? Бывает: это праздник «Юманите» в Ла-Курнев. Поскольку алкогольные напитки Коран запрещает, тем утром все пьянели от песен, танцев, обид, или, если угодно, обид из-за песен и танцев. На земляную площадку я смотрел немного снизу. Рядом с фидаинами в гражданской одежде, которые еще стояли неподвижно и казались какими-то напряженными, уже начинали танцевать солдаты-бедуины под аккомпанемент собственных криков, возгласов и стука босых ног о бетон. Так и есть, чтобы было удобнее танцевать, они сняли башмаки, зато оставили обмотки. Эти бедуины использовали танец, как за неделю до этого палестинцы использовали своих женщин, мне показалось, танец был признанием, почти разоблачением, почти изобличением их женственности, которая так диссонировала с грубыми торсами, на которых перекрещивались патронташи такие полные, что если бы взорвался хоть один из них, на воздух взлетел бы целый батальон бедуинов, но в этой готовности принять смерть, а возможно, не просто готовности, но и желании, коренилось их мужское начало, и отвага тоже.
Вот как они танцевали: сначала в одном ряду, затем разделившись надвое. Десять, двенадцать, четырнадцать солдат держались за руки, как бретонские новобрачные, затем добавлялся еще один ряд из двенадцати танцующих, и снова рука об руку, крест-накрест, одетые в длинные, застегнутые до самых икр, до обмоток, туники. Из обязательного: тюрбан и усы, но зубов под ними не видно, солдаты-бедуины, ставшие сегодня победителями, не улыбались. Не то, что командиры. Их солдаты были слишком застенчивы и, наверное, уже знали, что через улыбку может просочиться ярость. В двухтактном ритме, слегка напоминающем овернские мелодии, бедуины высоко вскидывали колени, выкрикивая:
– Ya ya El malik![27 - На самом деле данное восклицание звучит, как «Яхья аль-малик!» (Прим. ред.)] (Да здравствует Король!)
Напротив них, но в некотором отдалении, палестинцы в штатской одежде неуклюже копировали танец бедуинов и, смеясь, отвечали: