В самом деле, я не увидел и не услышал ничего такого, что нельзя было разгласить, но может, это из-за своей наивности или рассеянности – с таким изумлением, например, я рассматривал на какой-то базе колонию семенящих вереницей гусениц-шелкопрядов, и эта рассеянность и отрешенность были так некстати, что находящиеся рядом фидаины проголодались и замерзли, поджидая меня? Возможно, Абу Омар видел во мне некоего легкомысленного союзника или лишенного проницательности старика, которой, что бы важного и значительного ни произошло, не проболтается, не поймет, обратит на это не больше внимания, что и на вереницу ползущих гусениц.
Фидаин, так хорошо переводивший мне с арабского слова той крестьянки, неожиданно сократил дистанцию, которая вопреки его и моей воле пролегала между нами. Он пригласил меня на ужин в честь дня рождения отца, бывшего османского офицера.
Застыв в пыльной убогости, свойственной крупному арабскому поселению вплоть до совсем недавних времен, во всяком случае, в семидесятые было именно так, Амман, как и многие другие столицы арабского мира, словно лежал в отрепьях. После множества смерчей, пронесшихся над Бейрутом, город словно хватил апоплексический удар. Нищета не дает забыть о том, что все арабы остерегаются палестинцев, и никто не попытался помочь народу, которого так истязали и мучили: враги израильтяне, революционные и политические разногласия, собственная душевная боль. Видимо, все полагали: народ, у которого нет земли, угрожает всем землям.
«Ливан, маленькая ближневосточная Швейцария» должен исчезнуть, когда исчезнет под бомбами Бейрут. Выражение «ковровая бомбардировка», которое твердят газеты и радио, подходит, как нельзя лучше: ковер из бомб, навалившийся на город, раздавил Бейрут; чем больше оседал город, чем больше домов складывались пополам, как будто страдая от колик, тем сильнее становился Амман, крепли мускулы, отрастало брюшко, появлялся подкожный жирок. По мере того, как спускаешься в старый город, все больше становится обменных лавок: стена к стене, дверь в дверь, нос к носу, и все непосредственно из Лондона, из самого Сити. Как только солнце начинает печь особенно сильно, усатые смеющиеся менялы опускают железные шторы. В пропотевших футболках они расходятся по своим Мерседесам-с-кондиционерами. У них сиеста на собственной вилле в Джабаль Аммане. Почти все они палестинцы, а их жены – во множественном числе – толстые. Женщины просматривают журналы «Вог», «Дома и сады», едят шоколад, слушают на кассетах «Четыре времени года». Когда я приехал в июле 1984, Вивальди был очень моден, к моему отъезду подоспел Малер. Этому чуду очень шли вечные развалины: вечность и великолепие они берут у того, что их разрушает. Восстановите раненую колонну, покореженную капитель, и руина превратится в новодел. В пыли и грязи, благодаря своим римским развалинам Амман выглядел очень эффектно. Возле Ашрафии я прошел через виноградник. Фидаин-переводчик ждал меня. Вот мое описание: одноэтажный дом, похожий на дом Нашашиби[28 - Нашашиби – известная и влиятельная арабская семья из Иерусалима. (Прим. ред.)]. Просторная гостиная открывалась прямо в абрикосовый сад. Сидя в кресле, отец Омара курил кальян. Ковер в гостиной был таким широким, большим и толстым, а его рисунок таким красивым, что мне сразу захотелось снять обувь.
«Тогда запахнет моими немытыми ногами, ногами почтальона, проделавшего пешком столько километров…»
На ковре уже стоял круглый одноногий столик с медовыми пирожными.
– Восточные сладости надо любить.
Отец Омара был высоким, худым, на вид довольно суровым. Седые волосы и усы, обрезанные коротко.
– Да-да, восточные, не верьте моему сыну, он решил, что их не любит, потому что при изготовлении не использовали метода научного марксизма-ленинизма. Месье, не стесняйтесь.
Добравшись до подушек, то есть, до края ковра, я вытянулся, опершись на локти. Омар, его отец, второй фидаин Махмуд сидели на корточках все трое, он были в носках, три пары туфель остались за краем ковра, на мраморных плитах. Я засмеялся, увидев, как в стеклянном шаре кальяна пузырится вода.
– Вас это удивляет и забавляет, – сказал мне бывший османский офицер.
– У меня забавное ощущение, что передо мной мой собственный живот, после того, как я выпил бутылку Перрье.
У Омара и Махмуда губы изогнулись в легкой улыбке. Правда, совсем легкой, почти незаметной.
– А про себя вы думаете вот что: ваш живот напротив вас, а мой рот вызывает в нем бурю.
Не то чтобы я «думал про себя», я, скорее, «ощущал про себя», и это ощущение было невозможно выразить словами вот здесь, на этом ковре, под этой люстрой из муранского стекла, перед офицером. Я узнал, что ему восемьдесят.
Границы принятых в разговоре соглашений-условностей весьма зыбки, возможно, как и географические границы государств, и чтобы их подвинуть, тоже нужна война и герои, живые, раненые или убитые. Эти границы двигаются, чтобы защитить новые границы, в которых столько ловушек. Так что о Братьях-мусульманах я по-прежнему знаю немного.
– В прошлом году в Каире один писатель попросил меня поправить его статью на французском. Там было страниц сорок. Я начал читать и уже на второй странице стал задыхаться. Столько полных ненависти высказываний… Вот такое, например: «нужно вооружаться против всего немусульманского… Сейчас идут забастовки. Богу нет ничего милее – ужасно для людей, но отрадно для Бога – чем «голодный» запах изо рта брата-забастовщика, появляющийся на десятый день, и запах изо рта атеиста, страдающего от голода».
Когда марокканский юрист произносил это, на его лице читалось такое отвращение, что казалось, я наблюдаю фарс, еще более фальшивый, чем тирада того каирца. Он отказался править этот французский текст. Каждый член движения «Братья мусульмане», беседуя с французом, старается не выходить за обычные рамки беседы. Это был своего рода «закрытый фонд» «Братьев-мусульман», куда я так и не получил доступа, как прежде получали доступ в отдел специального хранения Национальной библиотеки. Похоже, бывший офицер не боялся нарушить приличия. И здесь, как и после, когда я буду говорить об Абу Омаре и Мубараке, у меня должно получиться произведение, на первый взгляд искажающее истину, потому что, заполняя пустоты, я воссоздаю слова Мустафы, в противном случае я смог бы предложить лишь невразумительный контур руин – и ночи. Я остаюсь верным содержанию. Если некоторые люди еще живы, я изменил фамилии, имена, инициалы.
– Я начал говорить на вашем языке в Константинополе. Вообще-то я родился в Наблусе, наша фамилия Набулси. Мы принадлежим к знаменитому семейству, и мне сегодня восемь часов восемь минут назад исполнилось восемьдесят. В 1912 году я был офицером османской армии и учился в Берлине при Вильгельме Втором. В начале войны, в 1915, когда вы, полагаю, были еще французским ребенком, но уже моим врагом (он любезно улыбнулся, как святая или младенец), мы – нет, простите, это слово не связывает вас со мной, оно вас исключает, в данном случае «мы» означает немцы и турки – находились под командованием Кайзера Вильгельма Второго, лейтенанта. Мы еще не встретились с вашим маршалом Франше д’Эспере. Он появится позднее. Итак, я хорошо изъясняюсь на турецком, это мой родной язык, на арабском, мой французский вы можете оценить сами, на английском и немецком. Не осуждайте меня, если этим вечером я много говорю о себе, до полуночи это мой праздник. В 1916 меня призвали на разведывательную службу.
Последующая фраза поглощала предыдущую, не давая возможности переварить ее. Мне же оставалось только слушать.
– Эта война, которую вы, европейцы, считаете законченной, будет длиться еще долго. Я был мусульманином, я остался им при Империи, хотя мы знали, что трансцендентальный Бог уже не в моде, но быть мусульманином сегодня это значит, называть себя мусульманином или что-то другое? Я еще араб и мусульманин в глазах арабов и мусульман. Будучи турком, я был палестинцем, теперь уже никто или почти никто. Может, с Палестиной меня связывает мой младший сын, Омар? Я остаюсь палестинцем благодаря тому, кто предал ислам ради Маркса. Я, как и вы, верю в добродетели предательства, но еще сильнее я верю в верность. Меня здесь оставляют в покое, вы же видите, в моем доме в Аммане, но я иорданец, учтите это… от плохого к худшему, от Хедива[29 - Хедив – вице-султан Египта в период зависимости страны от Османской империи. (Прим. ред.)] к Хусейну, от империи к провинции.
– Вы по-прежнему османский офицер?
– Если угодно. Меня из любезности называют полковником. Для меня это так же важно, как титул герцога СФИО[30 - Французская секция Рабочего интернационала. (Прим. перев.)], или принца Эр Интер[31 - Внутренние Авиалинии. (Прим. перев.)], которыми мог бы пожаловать меня господин Жорж Помпиду. Теоретически я подчиняюсь последнему отпрыску – почему бы не сказать огрызку или огузку – династии хашимитов в Хиджазе, то есть, с 1917 я должен был – хотя нет, я ошибаюсь, с 1922, потому что в это время Ататюрк присоединяется к Европе и ведет с ней переговоры…
– Вы не любите Кемаля Ататюрка?
– Я не верю в эту историю. Я имею в виду брошенный с трибуны Коран в зале Высокой Ассамблеи. Он бы не посмел, в зале было полно депутатов мусульман. Но впоследствии он доказал, что нас ненавидит.
– В конце жизни он вернул Турции Александретту и Антиохию.
– Турции их вернули французы. И напрасно. Это арабские земли. Там до сих пор говорят по-арабски. Но, как я вам говорил, с 1922 года я перестал подчиняться османам и стал подчиняться англичанам, Абдалле, а еще Глабб-Паше, который забрал у меня офицерский чин, потому что я служил при Ататюрке. Глабб сделал это, потому что я обучался военному делу в Германии.
– Во Франции говорят «Потерянные солдаты».
– Какое красивое название! Но все солдаты – потерянные. Сейчас только десять. Мое время – до полуночи. Когда я вернулся в Амман, в тот самый город, где я сражался с англичанами, которыми тогда командовал Алленби, так вот, мой старший сын Ибрагим – его мать моя первая жена, она немка – мой сын заставил меня выкупить наш дом, я должен был это сделать. В кафе рядом с вашим отелем я играл в триктрак – кажется, отель Салахеддин – меня там узнали, и пять месяцев я провел в тюрьме. Вам повезло больше, чем мне, я всего лишь несколько часов был там с Набилой Нашашиби – мне сказал об этом один из ее братьев – и вот я свободен. Свободен, представляешь! Свободен не переправляться через Иордан, свободен никогда больше не видеть Наблус. Это я смеюсь, ты же понимаешь.
Он вновь взял в рот мундштук кальяна. Я трусливо воспользовался этим коротким молчанием.
– Но вы по-прежнему османский офицер.
– Меня, как говорится, вычеркнули из списков, причем давно уже. Вместе с Исметом Инёню, он не такой жестокий, но более злобный, чем Кемаль. В последний раз я надел униформу на его похоронах в Анкаре, тридцать лет назад. Моя первая жена хранит ее в Бремене, она живет там с моим сыном Ибрагимом.
Он тихо пропел:
«В последний раз я надел униформу на его похоронах в Анкаре тридцать лет назад».
Потом на другой мотив:
«Последний раз
Я надел
Униформу
На его похоронах
В Анкаре-каре-каре
Тридцать лет назад».
– Вот песенка ко мне привязалась, это такая каватина, которую играла подставка для блюд у нас за столом в Константинополе, по-вашему Истамбул.
– Когда вы, османский офицер, сражались с англичанами, у вас не было ощущения, что вы сражаетесь с арабами из армии Аленби и Лоуренса?
– Ощущение, скажете тоже! Когда ты военный, ощущение одно: ты любишь командовать, любишь выполнять команды, подчинять, подчиняться, а еще любишь медали стран-победителей, вы же, господин Жене, надеюсь, не верите ни в какие ощущения?
Мы с ним оба негромко рассмеялись. Омар и Махмуд оставались серьезными.
И потом, все было далеко не так ясно и понятно, как нам описывает этот маленький, но далеко не скромный археолог. Лоуренс всё приукрасил, даже свою содомию он преподносит, как героический поступок. Посмотрите-ка, что сейчас происходит в Аммане и Зарке: все солдаты и офицеры палестинцы по различным каналам получили приказ, ну, или, по крайней мере, настоятельный совет дезертировать из иорданской армии, состоящей из недобитых банд Арабского легиона Глабба, молодых бедуинов, палестинцев, и присоединиться к Армии Освобождения Палестины[32 - Армия Освобождения Палестины – не путать с Организацией Освобождения Палестины. Председатель исполкома ООП – Ясер Арафат.]. Ну и многие так сделали?[33 - Лейла мне говорила, напротив, что дезертировало много солдат и офицеров. Но много – это сколько?]
– Мало.
– Очень мало. А почему? Потому что предатели? Из трусости? Чтобы не сражаться с бывшими братьями по оружию? Из лояльности к королю Хусейну? Я сам старый-старый солдат и понимаю, что все это очень важно. Я был офицером османской армии, арабским офицером. Когда ваши историки говорят о всеобщем подъеме арабского мира, вызванном Лоуренсом, скажем прямо, подъем был вызван золотом, ящиками золота, которое посылал Его величество Георг V. Там были очень серьезные дискуссии, амбиции пытались скрыть всякими напыщенными речами: мол, свобода, независимость, патриотизм, благородство; но как эти самые амбиции ни пытались скрыть, они вылезали в самом уродливом виде – все эти требования постов, мест в правительстве, чины, звания, поездки, я кое-что и подзабыл, в общем, все, что угодно, только не золото. Но мои глаза его видели, пальцы трогали! Хорошо, давайте поговорим о нем. О золоте. О карманах, полных золота. Сын рассказал мне, что на прошлой неделе вы были у одной крестьянки, кажется, это дочь унтер-офицера бедуина, которого ослепил блеск британского золота. Его ослепило золото, а наших эмиров не только золото, но еще орденские ленты через плечо, орден Подвязки, медали, нашивки – у бедуинов цацки и грудь колесом, а опьянить его может один выстрел винтовки Лебеля. Можете смотреть на меня, можете закрыть глаза, в том, что происходит вокруг, вы же все равно видите только поэзию: Омар в ФАТХе, вы думаете, фидаины бегут туда из самоотверженности?
Он закричал каким-то жалобным голосом: «Омар! Омар, Махмуд, этой ночью можете курить при мне!» и добавил уже для меня, откинувшись на вышитые шелковые подушки: «Пока я миф, они не посмели бы оскорбить курением мои седины». Он не обратил внимания на оговорку, вернее, не счел нужным ее поправить, предпочтя изображать передо мной эдакого старого османского вояку, который скорее миф, чем жив. Может, в своих туманных мечтаниях он видел себя героем легенды: мы помолчали.
Пальцы уже теребили в карманах зажигалку и сигареты.
– Вы когда-нибудь поймете, кто были эти англичане. Вспомните о черкесах. Давайте пару минут поговорим о них: Абдул-Хамиду была нужна надежная армия (мусульмане, но не арабы), чтобы дать отпор мятежникам бедуинам. Он вспомнил о Российской империи и о черкесах. Кедив подарил им свои лучшие земли – эту Иорданию, а еще теперешнюю Сирию – земли, где источников было немного, но все богатые, хотя они отдали евреям те, что находятся на Голанских высотах, у них остались еще деревни возле Аммана. Кто такие были эти черкесы? Казаки-магометане, истребители бедуинов. Они по-прежнему на генеральских и министерских должностях, руководящих постах. Служат господину Хусейну и охраняют его от палестинцев.
Молодые люди отправились курить за перегородку. Эту почтительность по отношению к арабской аристократии или, по крайней мере, той, что выдает себя за таковую, я видел в их лицах, словах, жестах, а еще когда в холл отеля Странд в Бейруте вошла Самия Сольх[34 - Вероятнее всего речь идет о Ламии Сольх, бывшей тогда невестой мароканского принца Абдаллы. (Прим. ред.)]. Описание того вечера может подождать, османский военный продолжал:
– В наших офицерских столовых – здесь нам лучше было бы проиграть войну, потому что в наших столовках, где сотни закусок мезе, за стаканчиком рисовой водки мы могли думать только о жратве – было много блюд, наливок, шуток, но наши разговоры буксовали бы, если бы нас не вела некая путеводная звезда, Звезда Пастухов, и это золото, месье. А разговоры были такие: Мы, арабские офицеры турецкой армии, должны ли мы было способствовать ослаблению Империи и англо-французскому триумфу? Я одобряю то, что достойно одобрения в наших резолюциях, что можно назвать благородным, а наши отвратительные амбиции напоминают мне, как Людендорф отделал вас на Сомме. Англичане презирали нас уже при Мохаммеде Али; Французы в Алжире, в Тунисе – кто всю войну 14–18 молился в мечетях за нашу победу, может, это из-за Бея, который турок по национальности, но, во всяком случае, тунисские молитвы за победу Германии и Турции над вашей страной доходили до Бога; итальянцы презирали нас после событий 1896 года в Эритрее. Мы должны желать успеха всем христианам?