Даже «пасдараны» («пасдаран-е-энгелаб» – стражи революции – перс.), вооруженные серной кислотой, стали для меня угрозой будничной, вроде уличных хулиганов, так часто нас ими пугали:
«Не выходи за забор без платка, плеснут кислотой!».
«Не жуй на улице в Рамазан, плеснут кислотой!».
Хотя на деле ни одного наказания столь зверским способом в нашу бытность в Тегеране не произошло, иначе это обсуждалось бы и в нашем посольстве, и среди знакомых иранцев.
Напротив, до нас доходили потрясающие истории про мужей-рогоносцев, которые влезали в долги, чтобы выкупить у пасдаранов своих неверных жен. По идее, для того, чтобы женщину приговорили к смертной казни, было достаточно доноса соседей, что она якобы изменяет мужу. Одни ревнители исламской морали такие доносы писали, другие их на полном серьезе рассматривали, и несчастных женщин бросали в тюрьму до суда. Справедливости ради следует отметить, что без приговора исламского суда никакого наказания никогда не выносилось – от нескольких ударов плетьми до смертной казни. Другое дело, справедлив ли был суд?
В посольстве увлеченно пересказывали, как бедные «рогоносцы» употребляли все силы и деньги, чтобы отмазать от суда и приговора своих изменщиц. Некоторые советские мужчины даже добавляли, что на месте иранских мужей лично бы прибили таких «проказниц». Но иранские мужья совсем не кровожадны, даже в случае реальной измены. А особенно, если в семье есть дети, ведь казнь матери сломает им жизнь раз и навсегда.
«Пасдары», как мы сокращенно называли пасдаранов, могли, потрясая автоматом, наорать на женщину на улице за «недостойный хиджаб» – если она, скажем, к примеру вышла из дома не в чадре, а в манто (накидка вроде плаща свободного покроя, прикрывающая попу). Могли кинуть камень ей вслед в знак презрения, могли забрать в участок – с тем, чтобы потом вызвать туда ее мужа, отца или брата и пристыдить правоверных мужчин за плохое воспитание своей женщины, но кислотой только пугали. И самих иранок, и нас заодно.
В сегодняшнем Иране все эти истории считаются «революционными городскими легендами». Не исключено, что так оно и есть. Самих иранцев я запомнила отдельно от страшилок про них, как людей исключительно вежливых, воспитанных и очень любящих детей.
Не могу сказать, что в 9 лет, когда мне пришлось столкнуться с иранскими реалиями, меня сильно беспокоил смысл происходящего в стране. Однако у меня все равно имелось некое собственное понимание механизма исламской революции. Очевидно, я смонтировала его из обрывков взрослых разговоров и собственных детских фантазий. Для меня аятолла Хомейни со своими пасдаранами, прошедший через все мое сознательное детство, был кем-то вроде Урфина Джюса с его деревянными солдатами. Персонажем знакомым, привычным и близким, часто встречающимся на картинках, но никогда в реальной жизни. Хомейни взирал на меня с плакатов в революционном Тегеране так же сурово, как Урфин Джюс с книжных картинок. И так же, как он, лично мне никак не мешал.
Когда в 82-м я вернулась в московскую школу и на ближайшей политинформации принялась уверенно разъяснять суть иранских событий, учитель истории схватился за голову, а секретарь парторганизации школы даже прослезилась. Кстати, до сих пор не могу понять, что такого крамольного было в моем виденье иранской революции?
Я сообщила московским сверстникам, что, как и у всех революций, у исламской был вождь – аятолла, что означает высокий духовный сан. Этот аятолла, скорее всего, искренне верил в благо того, что он делает.
Рухолла-ал-Муссави-Хомейни родился в 1902-м году возле священного города Кума, обучался исламскому богословию с самого детства, а к моменту иранской революции стал настоящим святым старцем. В родной Кум он и уехал, как только сформировалось новое исламское правительство. Хомейни не претендовал на формальную власть: он сидел в своей резиденции под Кумом на горе и мирское его не сильно интересовало. Он только изрекал свои высокоморальные мысли, которые тут же транслировались по телевизору, и даже мы слушали их на кассетах с самопальным переводом и переписывали их друг у друга. Мы забавлялись над его мудростями, а освобожденный из-под шахского ига народ заворожено внимал.
Аятолла давал советы не только религиозного, но и практического свойства. Например, изрёк, что правоверному не следует писать против ветра, а также на твёрдую поверхность. А если под рукой нет воды, после туалета попу следует вытереть чистым камнем. Даже мой папа признавал, что порой аятолла высказывается по делу: «Этот святой старец знает, о чем говорит!»
– В исламе есть общее положение, которому не станет противоречить даже такой великий теолог, как Хомейни, – пояснял свое мнение мой папа. – Соблюдающий мусульманин после туалета хоть большого, хоть маленького, должен совершить омовение. Но если уж такое дело, что воды никак не достать – например, в пустыне – приходится прибегать к помощи камней. А писать против ветра правоверным вовсе не так опасно, как неверным. Потому что у мусульман писать стоя вообще не полагается. Да оно и проще, чем каждый раз направление ветра определять (см. сноску-2 внизу).
Исламская революция официально провозгласила США главным «большим шайтаном», а СССР – шайтаном маленьким. Но у Хомейни было собственное мнение по этому поводу, и однажды он его изрек: «Америка хуже Англии, Англия хуже Америки, а Россия хуже их обеих».
Сразу после этого все тегеранские заборы покрылись крупными лозунгами: «Смерть Советам, худшему из мелких шайтанов!» «Смерть Брежневу, предводителю шайтанов!». Но большинство из нас, слава Аллаху, не умело читать на вязи и потому не расстраивалось.
После революции имам вдруг взял и разрешил специальной фетвой (религиозный указ) народу пить «шайтанскую пепси». Он знал, что иранцы очень любят свою пепси, а если закрыть заводы по ее производству в стране, куча людей останется без работы, поэтому ловко вышел из положения, заявив: «Иранская пепси давно превзошла по вкусу и качеству американский оригинал, поэтому можно смело считать этот напиток отечественным!» (см. сноску-3 внизу).
Судя по тому, что о нем рассказывали в нашем посольстве, Хомейни вообще был отчаянным старцем.
Во время иракских бомбежек он никогда не спускался в укрытие, говоря, что его жизнь в руках Аллаха, и на все воля Всевышнего.
А в начале перестройки аятолла Хомейни вдруг взял и написал нашему Горбачеву длинное дружеское письмо, в котором разъяснил, в чем видит утопию затеянных генсеком реформ, и предложил Михаилу Сергеевичу вместе пойти по пути ислама. «Не то вы очень скоро погрязнете в разврате, порнографии и упадке культуры, нравственности и семейных ценностей!» – предостерег имам. Было это в 1986-м году.
Избавиться от шаха хотели многие, но вот что делать после того, как он будет свергнут, толком никто не знал. В Иране того времени было много либералов из рафинированной интеллигенции и восторженных студентов, мечтавших об утопическом рае на земле, но не знавших, как его построить. После бегства шаха мелкие партии левого толка с головой погрузились во взаимные разборки в борьбе за власть и финансирование. А по делу тем временем высказывался только имам Хомейни.
Но высокодуховные идеи, которые озаряли аятоллу на горе, внизу осуществляли люди вполне земные – в основном, неграмотные сельские парни. Они открыли шахские тюрьмы, выпустив на волю всех заключенных без разбору – от политических до матерых уголовников.
Вдохновленный революцией, освобожденный народ – то есть, беднейшие и набожные слои населения – каждый день прибывал в столицу из глухих селений, самостийно объединяясь в «революционные комитеты». Эти подобия добровольных народных дружин по собственному почину поделили между собой улицы города и усердно их патрулировали. Пасдары верили, что сам Аллах наделил их правом и обязанностью следить за соблюдением нравственных норм. И если этим ребятам казалось, что где-то попираются нормы исламской морали, они спешили это исправить.
Автоматы пасдары получили только в мае 1979-го, когда указом Хомейни были официально объявлены организацией «Pasdaran-e-Engelab» – стражами исламской революции. А до этого в их распоряжении были только плети и серная кислота, которыми нас и пугали. Не потому что были прецеденты, а потому что никто не знал, чего ждать от этих пасдаров, уж слишком много среди них было совсем юных, горячих и опьяненных революцией. Формально они никому не подчинялись, руководствуясь только «волей Аллаха», и никакой управы на них не было. В посольском народе их называли «фанатиками», ведь за свою «стражу» они ничего не получали, а улицы патрулировали исключительно за идею. Все, что поначалу дала им новая власть – форма цвета хаки, похожая на НАТОвскую, чтобы они выделялись в толпе.
До создания официального корпуса стражей пасдары оставались стихийными и неуправляемыми, их боялись даже полисмены и силовики, которые в тот период тоже были своеобразными. Высокие чины шахских силовых структур убежали вслед за ним за рубеж. А рядовые сотрудники, оставшиеся без работы, вынуждены были перейти на сторону нового режима. Им нужно было кормить семьи, что для иранца куда важнее, чем всякие смены общественного строя.
В апреле 1979-го по Тегерану прошла забавная демонстрация, над которой веселилось все наше посольство. На улицы с требованием предоставить им работу вышли… сотрудники шахской разведки САВАК! Организации, которая вернее всех служила шаху и больше других давила революцию. Примечательно, что новый режим не стал мстить своему злейшему врагу, позволив ему работать на себя. Растить новых профессионалов разведки молодой исламской республике было некогда, и она с успехом воспользовалась теми, кого уже как следует натаскал шах. Новообращенные агенты исламской разведки рьяно принялись за дело, выискивая «врагов революции» среди иностранных дипломатов. А вот полисмены, отвечающие за порядок на улицах, тоже позаимствованные у шаха, ни во что не вмешивались и сами боялись пасдаров. Эти интеллигентные, в красивой черной форме, прекрасно говорящие по-английски полицейские явно ненавидели новый режим, но деваться им было некуда.
Справедливости ради следует отметить, что, в отличие от многих революционеров в других странах, пасдары никогда не занимались грабежами, мародерством, насилием и вообще чем-либо, что осуждал шариат. Судя по тому, что говорили о них в годы самого их буйства, ничто материальное их не интересовало, только торжество мусульманской нравственности. Поэтому их и боялись: подкупить или переубедить их было почти невозможно, и все, кто им не нравился, немедленно попадали в «зиндан» (тюрьму), а из нее – под исламский суд.
Это они целыми днями скандировали нараспев и в рифму, в лучших традициях персидской поэзии: «Аллах-о-Акбар, Хомейни Рахбар!» («Аллах велик, да здравствует Хомейни!)». После бегства шаха и победы революции они перестали кричать «Марг бар Шах!» («смерть шаху!») заменив призыв на «Марг бар шурави, марг бар инглиси!» («Смерть Советам и англичанам!»). Слоган «Марг бар Амрика!» («смерть американцам!») выкрикивали отдельно – то ли американцы удостоились отдельной ненависти, то ли просто «Амрика» ни с чем не рифмовалась. А кричать «вскладушки» куда веселее, да и запоминаются лозунги лучше.
Я настолько привыкла просыпаться под эти поэтические выкрики, как с петухами в деревне, что в Москве мне еще долго их не хватало. Аятолла благочестиво взирал на всю эту вакханалию со своих портретов на каждом столбе. Старец не одобрял культа своей личности, но тут уж ничего не поделаешь – изображать личность Аллаха (впрочем, как и людей, и животных) запрещено шариатом. Но для Хомейни ввиду его высокодуховной миссии на земле Всевышний, очевидно, сделал исключение.
В Москве я еще долго скучала по звукам Тегерана – гортанным, протяжным, пронизанным мелодичной печалью… На мой слух, даже исполненные угрожающего смысла лозунги на фарси не звучали агрессивно, уж очень певучий у иранцев язык.
Тегеран без стеснения издавал разнообразные звуки, был в них откровенен, самобытен и жил полной естественной жизнью, наполненной ее отголосками. Город так и бурлил разнообразными вербальными и звуковыми «посланиями» – от зычных призывов торговцев и истошных клаксонов до величественного азана, смешивающегося в горячем терпком смоге с визгливым попсовым многоголосьем, доносящимся из каждого духанчика (духан – торговая лавка- перс).
С началом войны жители, желающие напомнить соседям о светомаскировке, на закате, не смущаясь, кричали из своих окон «Хамуш!» – туши свет. А солнце вставало под призывно-печальные трели разносчика «мивэ» – фруктов: «Портогал!» (апельсины), «Наранги!» (мандарины), «Холу!» (персики), «Гоудже фаранги!» (помидоры), «Тутэ фаранги» (клубника), «Зардалу!» (абрикосы), «Ангур!» (виноград), «Голаби!» (груши), «Албалу!» (черешня).
По пять раз на дню мы вместе со всем городом слушали размноженные репродукторами звуки азана, приглашающего к совершению намаза. Те наши, кто прожил в Тегеране более года, непременно увозили с собой в Союз кассеты с записями Корана, настолько красиво он звучал, и настолько мы к нему привыкли…
С тех пор я всегда узнаю Тегеран на слух. По его аутентичной какофонии, в которой чуткое ухо уловит пленительную мелодику восточного мегаполиса.
Впервые я вернулась в Тегеран 21 год спустя – в 2003-м году. Тогда в городе по-прежнему действовало три вида официальных «силовиков» – полиция, военные патрули и исламская полиция нравов. И именно последняя схватила меня в аэропорту за непристойный вид, в 2007-м я описала это в своей книге «Планета в косметичке».
Примерно в то же время моих друзей – пару, где жена русская, а муж иранец – арестовали в зале ожидания аэропорта за то, что она прилюдно положила голову ему на плечо (была ночь, их рейс отложили и они спали). Их брак был официальным в обеих странах, а жена еще и гражданка России. Но это никого не волновало: в общественном месте женщина не должна касаться мужчины, даже если это ее муж.
Я бы даже сказала, что в 2003-м все было куда хуже, чем в 1980-м. В отличие от первых лет воцарения новой власти, через 23 года последствия мировой изоляции и санкций против Ирана были уже очень заметны. А в 80-м тегеранцы еще не очень понимали, что их привычной жизни пришел конец.
Зато в последний мой визит, в 2015-м, Тегеран стал больше похож на себя шахских времен, который мы тоже успели застать. По улицам больше не бродила исламская полиция, город отстраивался. Отстраивается он и сейчас, хорошея на глазах.
Сегодня в Тегеране, как всегда, много солнца. На бывшей Пехлеви, ныне улице Валиаср, идет бойкая торговля. Местные тискают детишек за щечки и улыбаются незнакомцам. Молодые девчонки накидывают на голову платки чисто условно, кокетливо выпуская наружу челки и хлопая накрашенными ресницами. Рестораны работают, армянский кафедральный собор имени Святого Саркиса на улице Каримхан-занд, который я несколько лет подряд созерцала в своем окне, бережно отреставрирован, а армянам, живущим в Тегеране, исламская республика даже эксклюзивно продает алкоголь.
Датская кондитерская, куда меня водили в детстве по большим праздникам, работает – и не только на вынос, как раньше, но и как кафе. Там можно посидеть с чашкой кофе и даже с сигаретой, любуясь спешащей за окном улицей, в моем детстве она звалась хиябане-е-Надери, а сейчас как-то иначе.
В наш бимарестан-е-шоурави (советский госпиталь – перс.) на Вилла-авеню, о котором пойдет речь ниже, я приходила в оба своих приезда. В 2003-м найти его мне оказалось трудно, хотя мне казалось, что я хорошо помню центр города. С трудом, но я все же нашла его.
Здание было в запущенном состоянии, но госпиталь работал. После отъезда советских врачей его национализировали. Над центральным входом сохранилась обшарпанная табличка на русском: «Родильное отделение больницы СОКК и КП» (Советского общества Красного Креста и Красного Полумесяца). Уж сколько этой памятной таблички в семейном альбоме моих родителей, ведь именно в этом отделении в 1980-м родился мой младший брат. Нашу «докторскую башню» в 2003-м заняло общежитие студентов-медиков.
В 2015-м найти бимарестан оказалось намного проще. Его знали все, ведь он превратился в лучшую в городе гинекологическую клинику. Здание госпиталя идеально отремонтировали, «родильную» табличку сняли, а на территорию нашего жилого дома в этот раз меня не пустили. Вместо простых студентов-медиков теперь там жили приглашенные из-за рубежа профессора клиники со своими семьями.
Бывший советский госпиталь ожил и принарядился, как и весь город.
В 2015-м, глядя на Вилла-авеню, похожую на ту, что была в моем детстве, я поймала себя на мысли, что Тегеран поднимает голову. Хотя лично для меня он никогда ее и не опускал.
Мои иранские подружки детства мигом узнали меня, что через 20 лет после последней встречи, что еще 12 лет спустя. В оба моих приезда сестры Рухи меня сразу обняли, расцеловали, потащили к себе домой, где мы играли в детстве, созвали всю родню, приготовили свой коронный «челоу-кебаб» и расспрашивали так, будто мы расстались вчера. Я была для них праздником, а они для меня.
Сила иранцев – в искренней, а не нарочитой, приверженности базовым ценностям. Любовь к родине, к семье, к детям, к друзьям – для них не пустые слова, а основа существования. Каждый иранец мечтает, чтобы его семье было уютно и радостно, а отсюда вытекает национальная любовь к красивым домам, садам, вещам и даже к удовольствиям. Обратите внимание на иранцев в любой точке земного шара: они нигде не скрывают своего пристрастия к музыке, танцам и к атмосфере праздника в целом. А праздник каждый день возможен только в мирное время. Иранцы настолько любят все красивое, что просто не могут долго жить в серости.
Даже в революцию и в войну в иранцах было меньше агрессии, чем бывает у иных народов при сходных обстоятельствах. Мы видели это изнутри, сидя в самые тяжелые годы в качестве ненавистных «шайтан-шурави». А о том, что именно мы видели, слышали и чувствовали в Тегеране с 1357-го по 1361-й (1978—1982), я расскажу в этой книге.
Я наблюдала Иран изнутри в переломный для него (и всего мира) момент истории. Сегодня Персия, которая одновременно выступает спонсором мирового терроризма и наследницей величайшей из культур, снова в точке принятия решения (ее туда поставили). А как ведет себя Иран, оказавшись на распутье, можно узнать из этой книги.
Добро пожаловать в Тегеран конца 1350-х!