Шёлк и Пепел - читать онлайн бесплатно, автор Жанна Просекко, ЛитПортал
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Жанна Просекко

Шёлк и Пепел

Глава 1. Траур

Особняк на Английской набережной встретил её тишиной.

Не той тишиной, что бывает, когда все спят, а той, какая поселяется в доме, где больше не звучит детский смех. Слуги ходили неслышно, опустив глаза. Шторы были задёрнуты, несмотря на ясный сентябрьский день. В гостиной, где когда-то стоял рояль, на котором она разучивала с Александрой простенькие французские песенки, теперь было пусто и сумрачно. Рояль вынесли — по приказу Императора, как ей сказала Жюстина. Зачем? Чтобы не напоминал.

Мария стояла посреди этой пустоты и не плакала. Слёзы кончились ещё там, на Смоленском кладбище, когда она лежала лицом в мокрой от дождя траве и кричала так, что у неё сел голос. Теперь внутри было что-то другое — не горе, а холод. Такой холод, какой бывает в старых домах, где не топят печи. Он поселился в груди и не уходил.

Она оглядела себя в высоком зеркале, уцелевшем в прихожей. Траурное платье из чёрного шёлка, глухой ворот под самое горло, длинные рукава, никакого кружева, никакой вышивки. На голове — чёрная кружевная мантилья, на руках — чёрные перчатки из лайки. Она похудела ещё сильнее, скулы заострились, кожа стала бледной до прозрачности. Но глаза — те же тёмные, глубокие, — горели не лихорадочным блеском, а ровным, холодным огнём. Она больше не была той Марией, что уезжала отсюда. Та умерла вместе с дочерью.

Она медленно прошла по дому. Вот гостиная, где она принимала гостей, когда ещё играла роль счастливой фаворитки. Вот кабинет, где Император читал ей вслух французские романы — до того, как научился бить. Вот детская. Мария остановилась на пороге. Здесь всё ещё пахло воском и сушёными травами, которые Жюстина раскладывала от моли. Кроватка Александры стояла у стены, застеленная белым покрывалом. Рядом — сундучок с игрушками. Кукла, которую Мария подарила дочери на рождество, сидела на подоконнике, прислонённая к стеклу. В её тряпичных руках так и остался зажат маленький вышитый платочек.

Мария подошла к кроватке и опустилась на колени. Протянула руку и коснулась подушки, на которой когда-то спала её девочка. Ткань была прохладной, но ей показалось, что она всё ещё хранит тепло детской щеки.

— Сашенька, — прошептала она. — Прости меня.

Она не знала, сколько простояла так — минуты, часы. Воспоминания нахлынули разом. Вот Павел, маленький, с отцовскими глазами, смеётся и тянет к ней ручки. Вот Александра, тихая, серьёзная, прижимает к себе куклу и смотрит на мать с таким обожанием, что у Марии щемило сердце. Вот Император входит в детскую — редкий гость, — и дети замирают, как замирают зверьки перед хищником. Он поднимает сына на руки, а дочь не замечает. Мария помнила этот страх, это напряжение, это вечное чувство, что нужно быть настороже. Дом был полон призраков. И все они говорили на разные голоса: детский смех, плач, его повелительный бас.

Мария заставила себя подняться. Она не могла позволить себе раскиснуть. Не здесь. Не сейчас. Она вышла из детской, плотно закрыв за собой дверь, и направилась к лестнице.

— Жюстина, — позвала она.

Горничная появилась бесшумно, как тень. Она тоже была в тёмном, и её круглое, всё ещё румяное лицо осунулось от переживаний. Последние недели она не отходила от Марии, боясь оставить её одну.

— Слушаю, мадемуазель.

— Я хочу, чтобы в доме были кресты. Католические. В каждой комнате.

Жюстина замерла.

— Мадемуазель?.. Вы же всегда были…

— Я знаю, — перебила Мария. — Но теперь будет так. Прикажи, чтобы купили в католической лавке на Гороховой. И принеси мне розарий.

— Розарий?

— Чётки, Жюстина. Чётки. Я буду молиться по ним.

Жюстина не осмелилась возразить. Она тихо кивнула и вышла, а Мария осталась стоять у лестницы, глядя вниз, в полумрак прихожей. Она не была набожной. Десять лет она жила в православном окружении, но молилась редко и без веры. Теперь же ей нужно было что-то, за что можно уцепиться. Что-то, что принадлежало только ей и не имело отношения к нему — к Императору, к этому городу, к этой стране. Католичество было её детством, её Францией, её матерью, умершей, когда Мария была совсем маленькой. Мать была католичкой. И Александра, её дочь, крещённая по настоянию Императора в православие, в душе оставалась её, Марии, ребёнком.

Если Бог есть, думала Мария, то он, наверное, католик. Потому что православный Бог не мог допустить того, что случилось с её девочкой.

Она не произнесла это вслух. Просто подошла к окну и раздвинула шторы. Солнце ударило в глаза, и на мгновение она зажмурилась. Внизу, у набережной, стояла карета с императорскими вензелями. Напротив дома, на другой стороне улицы, прогуливался человек в штатском. Он делал вид, что читает газету, но Мария сразу поняла: это соглядатай. Император не верил ей. Не верил, что она вернулась навсегда. И был прав.

Ей было тяжело. Этот дом душил её. Каждая ступенька, каждая дверная ручка, каждый луч света, падающий на паркет, напоминал о чём-то: о детях, о дочери, о нём. Она не могла больше здесь находиться, но и уйти не имела права. Павел был здесь. А значит, и она будет здесь.

— Жюстина, — окликнула она снова.

Горничная вернулась.

— Да, мадемуазель?

— Приведи ко мне модистку. Самую дорогую, какую можно найти в Петербурге. Ту, что обшивает императрицу.

Жюстина удивлённо подняла брови.

— Но мадемуазель… вы в трауре.

— Я знаю, — ответила Мария. — Поэтому мне нужен новый гардероб. Траурный. Чёрный, но из лучшего шёлка. С кружевом. С вышивкой. Я не собираюсь выглядеть как монашка, Жюстина. Я мать в потерявшая своё дитя, но не вдовствующая императрица. Пусть приходит завтра. С самого утра.

— Слушаюсь, — кивнула Жюстина, всё ещё озадаченная, но не споря.


Павла она увидела после полудня.

Мальчик пришёл с прогулки в сопровождении гувернёра — сухого, длинного немца с бакенбардами и бесцветными глазами. Павел был одет в аккуратный синий сюртучок с серебряными пуговицами, белоснежные панталоны и лакированные сапожки. Он держался прямо, как маленький офицер на смотре. Но когда он увидел Марию, в его глазах что-то дрогнуло.

— Маменька? — произнёс он, и голос его был осторожным, как у человека, который не уверен, что перед ним не призрак.

— Павлуша, — сказала Мария, опускаясь перед ним на колени. — Мой мальчик.

Она не бросилась его обнимать. Она протянула руки медленно, давая ему время привыкнуть. Павел постоял, разглядывая её, потом шагнул вперёд и позволил себя обнять. Она прижала его к груди, чувствуя, как он напряжён, как быстро бьётся его сердце. Он был чужой. Её собственный сын был чужим. Его научили этому за год — гувернёры, слуги, сам Император, который навещал его, пока её не было. Она чувствовала это в его скованности, в вежливом «маменька», в том, как он не сразу обнял её в ответ.

— Ты вырос, — прошептала она, отстраняясь и разглядывая его лицо. — Совсем большой.

— Мне скоро девять, — ответил он. — Господин фон Альбрехт говорит, что в этом возрасте уже надо учиться фехтованию.

— Твой наставник прав, — сказала Мария, сдерживая комок в горле. — Но сейчас мне нужно поговорить с тобой. Ты знаешь, почему я уезжала?

Павел опустил глаза.

— Мне сказали, что вы… уехали по важному делу. Что вы вернётесь, когда будете готовы.

— Я вернулась, — сказала Мария. — И я больше не уеду.

Он ничего не ответил, только кивнул. В его глазах всё ещё была настороженность. Мария понимала: доверие надо заработать. И она заработает. Ради него. Ради памяти Александры. Ради того, что осталось.


Вечером, когда Павла увели спать, в дом пришёл человек из Третьего отделения.

Он вошёл не через парадную дверь, а через боковую, как входят люди, которым поручено следить. Жюстина проводила его в малую гостиную и доложила Марии с таким лицом, будто увидела приведение.

— Князь Дмитрий Иванович Белозерский, — объявила она. — Из Третьего отделения.

— Пусть войдёт, — сказала Мария.

Князь оказался совсем не таким, как она ожидала. Молодой, лет двадцати семи, высокий, с блестящими русыми волосами, зачёсанными назад, и серо-голубыми глазами, которые смотрели на неё с каким-то странным, почти болезненным выражением. Он был в мундире лейб-гвардии — тёмно-синем, с серебряными эполетами, — и держался с той особенной выправкой, что выдаёт человека, служившего в лучших полках. Но что-то в нём было не так. Слишком бледен для военного. Слишком напряжён для визита, который должен был быть обычной формальностью.

— Ваше сиятельство, — произнёс он, кланяясь. — Мне поручено навестить вас и удостовериться, что вы ни в чём не нуждаетесь после… вашего возвращения.

— Это так теперь называется? — спросила Мария, не предлагая ему сесть. — Слежка называется заботой?

Он запнулся, и на его щеках проступил румянец. Мария отметила это про себя: не привык к прямым вопросам. Молод. Влюбчив. Опасен.

— Уверяю вас, я здесь не для слежки, — ответил он, но голос его звучал неубедительно.

— Разумеется, — Мария усмехнулась краем губ. — Тогда передайте Государю, что я ни в чём не нуждаюсь. У меня есть всё, кроме моей дочери. А этого он вернуть не может.

Князь побледнел ещё сильнее.

— Я передам, — тихо сказал он.

Он смотрел на неё, и в его глазах было то самое выражение, которое Мария научилась распознавать за годы жизни при дворе. Не интерес. Не похоть. Поклонение. Он смотрел на неё так, как смотрят на икону. На небожительницу, спустившуюся на землю. Она была для него загадкой — прекрасная графиня, которая осмелилась бросить вызов Императору, которая сбежала на Кавказ, которая потеряла дочь и вернулась, чтобы смотреть в глаза самому Государю. Таких женщин он не видел. Таких женщин он боялся и боготворил одновременно.

Мария поняла это за одну секунду. И в эту же секунду в её голове сложился план.

— Как вас зовут? — спросила она, меняя тон на более мягкий.

— Дмитрий Иванович, — ответил он, и его голос дрогнул.

— Дмитрий Иванович, — повторила она, пробуя его имя на вкус. — Вы католик?

Вопрос застал его врасплох.

— Нет, ваше сиятельство. Я православный.

— А я католичка, — сказала Мария, и в её голосе появилась та самая отстранённая, почти смиренная интонация, с которой говорят о вере. — Теперь католичка. После того как моя дочь умерла, я вернулась к вере моей матери. Мне это необходимо, понимаете? Чтобы не сойти с ума.

Он не ответил, только молча кивнул. Мария видела, как он ловит каждое её слово, как его глаза скользят по её лицу, по чёрной мантилье, по рукам, сложенным на коленях. Он был очарован. Он был покорён. И она знала, что сможет это использовать.

— Я хотела бы, чтобы в моём доме были католические кресты, — продолжила она. — И чтобы мне никто не мешал молиться. Передайте это Государю. Скажите, что графиня де Метресс ищет утешения в вере. Ничего больше.

— Я передам, — повторил князь.

Мария вздохнула и чуть опустила плечи, изображая усталость.

— И ещё, Дмитрий Иванович. Мне нужны средства. На новые платья. Я носила траур по дочери в дороге, всё моё прежнее вышло из моды, а я не могу позволить себе выглядеть как нищенка в доме, где жил Государь.

Он оторопел.

— Средства? Но Государь…

— Я бы с радостью написала ему, — перебила она, и её голос дрогнул, как будто она сдерживала слёзы, — но, к сожалению, я в глубоком трауре и не в состоянии сесть за стол. Надеюсь, вы понимаете меня.

Она подняла на него глаза, полные невыплаканных слёз, и улыбнулась — той самой улыбкой, тёплой, почти доверчивой, от которой у него, она знала, подкашиваются ноги.

— Я всё устрою, ваше сиятельство, — выдохнул он, не раздумывая. — Клянусь.

— Спасибо, Дмитрий Иванович, — прошептала она. — Вы очень добры.

Он ушёл, пятясь и кланяясь, и Мария осталась одна.

Через час в её комнате появились кресты. Простые, деревянные, с распятием. Жюстина развесила их по стенам, как велела госпожа. Мария опустилась на колени перед одним из них, перебирая розарий, и зашептала молитву, которой её учила мать в далёком парижском детстве.

Она молилась не за себя. Она молилась за Александру. И за то, чтобы у неё хватило сил довести начатое до конца.

А ночью, когда дом затих, в дверь её спальни снова постучала Жюстина.

— Мадемуазель, — прошептала она, просунув голову. — Гонец из дворца. Приглашение на раут к графине Нессельроде. Послезавтра. Сказали, что Государь будет непременно.

Мария села на кровати и посмотрела на тёмный крест на стене.

— Значит, будем готовиться, — сказала она.

И впервые за долгое время в её голосе прозвучало что-то, отдалённо похожее на предвкушение.

Глава 2. Свет

Утро началось с молитвы.

Мария стояла на коленях перед распятием, которое Жюстина накануне повесила в спальне, и перебирала розарий. Губы шептали слова, знакомые с детства, но в голове было пусто и холодно. Она молилась не потому, что верила. А потому, что это было единственное, что помогало не думать о доме, в котором она больше не чувствовала себя дома.

Жюстина постучала и, не дожидаясь ответа, просунула голову в дверь.

— Мадемуазель, модистка прибыла. Я провела её в малую гостиную.

— Хорошо, — Мария поднялась с колен, одёрнула чёрное домашнее платье. — Скажи, что я сейчас буду.

Она не стала переодеваться. Для разговора с модисткой сгодится и так. Важно было другое — произвести впечатление. А для этого не нужно бархата и бриллиантов. Нужно только лицо, которое пережило горе, и голос, который не дрогнет.

В малой гостиной её ждала молодая женщина. Лет двадцати пяти, не больше. Светлые волосы, уложенные в простую, но элегантную причёску, серое дорожное платье с белым воротничком, в руках — кожаный саквояж с лентами, кружевами и журналами мод. Она была француженкой — Мария поняла это сразу, ещё до того, как та открыла рот. Что-то в осанке, в том, как она держала голову, в быстром, живом взгляде, который обежал комнату и мгновенно оценил обстановку.

— Графиня де Метресс? — спросила она по-русски, но с сильным акцентом. — Я мадемуазель Дюбуа. Софи Дюбуа. Модистка Её Императорского Величества.

Мария улыбнулась — впервые за долгое время искренне. Французская речь, пусть даже с акцентом, звучала для неё как музыка.

— Говорите по-французски, Софи, — ответила она на родном языке. — Я так давно не слышала живой парижской речи, что готова плакать от счастья.

Софи просияла и тут же перешла на французский.

— О, мадам! Я так рада! В Петербурге все говорят по-русски или по-немецки, а французский здесь какой-то… замороженный. Не живой, понимаете?

— Понимаю, — кивнула Мария. — Садитесь, прошу. Жюстина, принеси нам чаю. И, пожалуйста, без этих русских самоваров. Просто горячую воду, лимон и печенье.

Жюстина кивнула и вышла. Мария опустилась в кресло, жестом приглашая модистку сесть напротив.

— Как там Париж? — спросила она. — Я не была дома уже много лет.

Софи вздохнула, устраиваясь в кресле.

— Париж… Париж всегда Париж. Шумит, пахнет, ругается. На Елисейских полях опять перестилают мостовую, на площади Согласия вечные толпы. Но он прекрасен, мадам. Даже когда грязный и недовольный. Вы давно уехали?

— Очень давно, — ответила Мария. — Я уже почти не помню, как выглядит Сена в мае.

— А я помню, — глаза Софи заблестели. — Я выросла на левом берегу, у Люксембургского сада. Мы с сестрой бегали туда смотреть на цветущие каштаны. Мама покупала нам вафли у старика на углу, у которого были такие огромные усы, что они шевелились, когда он улыбался.

Мария слушала, и внутри что-то оттаивало. Она вдруг вспомнила своего отца — как он водил её в Люксембургский сад, как покупал те же вафли, как читал ей Лафонтена на скамейке у фонтана. Воспоминания были тёплыми и далёкими, как сон.

— Вы знаете мадам Готье? — спросила она. — У неё была лавка на улице Риволи, через дорогу от сада.

— Мадам Готье! — Софи всплеснула руками. — Конечно! Она шила платья моей матушке ещё до моего рождения. Говорят, она ушла на покой и теперь разводит розы где-то в Нормандии.

— Розы, — повторила Мария и грустно улыбнулась. — Надо же. А я помню, как она кричала на своих белошвеек, когда те путали кружева. У неё был голос, как у полкового командира.

Софи засмеялась — легко, заливисто.

— О да! Она и меня учила: «Софи, если ты не можешь отличить валансьен от алансона, тебе нечего делать в Париже!»

Они рассмеялись вместе, и в комнате на мгновение стало уютно, как в парижской гостиной. Мария поймала себя на том, что ей хорошо. Просто хорошо — без страха, без расчёта, без этой вечной тяжести в груди. Но она тут же одёрнула себя. Сейчас не до слабости.

— Я была в Европе, — сказала она небрежно, помешивая ложечкой чай, который принесла Жюстина. — Лечилась. Воды, доктора, всё такое. Говорят, после таких потрясений, как потеря ребёнка, нужно уезжать подальше. Смена обстановки, тишина.

Софи посмотрела на неё с сочувствием.

— Я слышала о вашей утрате, мадам. Примите мои глубочайшие соболезнования.

— Благодарю, — Мария опустила глаза. — Это тяжело. Но вера помогает. Я, знаете ли, вернулась к католичеству. К вере моей матери.

— О, мадам! — Софи подалась вперёд. — Я тоже католичка. Все Дюбуа — католики уже двести лет.

Мария улыбнулась — той самой улыбкой, которая должна была показаться искренней.

— Тогда, быть может, вы помолитесь со мной? — спросила она тихо. — В чужой стране, вдали от Парижа, так трудно оставаться твёрдой в вере одной. А вдвоём — легче.

Софи, растроганная, закивала.

— Конечно, мадам. Сочту за честь.

Они встали перед распятием в углу малой гостиной. Мария опустилась на колени, сложила руки и зашептала молитву на французском. Софи встала рядом, и её голос присоединился к голосу Марии. Две женщины, две католички в православном Петербурге, шептали слова, которые были для них обеих воспоминанием о доме.

После молитвы Мария поднялась и перекрестилась.

— Спасибо, Софи, — сказала она. — Мне стало легче.

— И мне, мадам, — ответила та, и её глаза были влажными. — Я так давно не молилась на французском. Здесь всё по-русски, даже в костёле.

Мария кивнула и вернулась в кресло.

— Ну а теперь к делу, — сказала она, и её тон сменился на деловой. — Мне нужен наряд к завтрашнему вечеру.

Софи вздрогнула.

— К завтрашнему? Мадам, это невозможно!

— Всё возможно, если очень постараться, — ответила Мария. — Я приглашена на раут к графине Нессельроде. Государь будет непременно. Я не могу появиться там в том, что ношу сейчас.

Софи окинула взглядом её траурное платье — простое, строгое, без единого украшения.

— Понимаю. Но за один день…

— У вас лучшие мастерицы в Петербурге, — перебила Мария. — И я заплачу столько, сколько вы попросите. Мне нужно платье из чёрного матового шёлка. Никакого блеска — я в глубоком трауре. Но фасон — самый модный в этом сезоне. Узкий лиф, пышная юбка, рукава до локтя. И роскошное чёрное кружево. Много кружева. По лифу, по подолу, по рукавам. Чтобы оно выглядело так, будто меня обняла ночь.

Софи слушала, и в её глазах загорался профессиональный азарт.

— Матовый шёлк… да, это будет красиво. Очень строго и очень дорого. А кружево — шантильи или валансьен?

— Шантильи. И пусть мастерицы начнут немедленно. К завтрашнему вечеру всё должно быть готово.

— Но как же оплата? — осторожно спросила Софи. — Такой заказ в такие сроки — это большие расходы.

Мария улыбнулась — медленно, многозначительно.

— Я заплачу после, — сказала она. — Как только мой багаж прибудет из Европы. Он задержался в пути, но, думаю, к концу недели будет в Петербурге. А до тех пор… — она сделала паузу, — …я уверена, вы не останетесь внакладе.

Софи посмотрела на неё внимательно. Она поняла. Поняла, что багаж — это не сундуки с платьями, а Император, который будет на рауте. И что за всё заплатит он. Она чуть улыбнулась и кивнула.

— Как скажете… Мари.

Мария вскинула брови.

— Мари?

— Простите, мадам! — Софи смутилась. — Я не хотела фамильярности.

— Нет, — Мария покачала головой. — Не извиняйтесь. Мне нравится. Здесь все называют меня «графиня» или «Мария Франсуаза». А я скучаю по тому, как меня звали дома. Мари — это прекрасно.

Софи просияла.

— Тогда — Мари. Я пришлю девушек с тканями через час. А завтра к вечеру платье будет у вас.

— Спасибо, Софи, — сказала Мария. — Вы меня спасаете.

Модистка ушла, а Мария ещё долго сидела в кресле, глядя на распятие. Мысли её были уже не о платье. Она знала: завтра на рауте будет он. Император. И она должна быть готова.



Вечер у графини Нессельроде был в самом разгаре, когда карета Марии остановилась у подъезда.

Дом графини был одним из самых блестящих в Петербурге. Фасад, освещённый десятками фонарей, сиял, как рождественская ёлка. Внутри, в анфиладе гостиных, было жарко от свечей и дыхания сотен людей. Пахло воском, духами и цветами. Где-то играл оркестр, и звуки мазурки доносились из бального зала, смешиваясь с гулом голосов.

Мария появилась в дверях, и на мгновение разговоры стихли.

Она была в том самом платье, которое за сутки сотворили мастерицы Софи. Чёрный матовый шёлк облегал её фигуру, как вторая кожа. Никакого блеска, никаких украшений — только кружево. Оно покрывало лиф, струилось по рукавам, каскадом спадало по подолу, и при каждом движении казалось, что Мария окутана дымкой. Волосы она убрала в простую низкую причёску. На шее, прямо на коже, сидел узкий бархатный чокер с маленьким золотым католическим крестом. В ушах — крошечные жемчужные капли. И всё.

Она была прекрасна. И она была смертельно бледна.

Гости перешёптывались. Дамы поднимали лорнеты, кавалеры вытягивали шеи. Графиня Нессельроде, высокая, статная, в платье цвета бордо, поспешила навстречу новой гостье.

— Графиня де Метресс, — произнесла она с той особенной интонацией, в которой смешались светская любезность и едва скрываемое злорадство. — Не ожидала увидеть вас сегодня. У вас ведь глубокий траур. Обычно женщины, потерявшие детей, очень долго оплакивают их. Очень долго.

Мария остановилась. Она смотрела на графиню спокойно, не мигая, как смотрят на человека, который перешёл черту.

— Вы прислали мне приглашение, графиня, — ответила она ровно, но в голосе её звенел лёд. — И это на вашей совести, что вы потревожили мать, переживающую глубокий траур. Надеюсь, она у вас есть.

Графиня чуть побледнела, но удержала на лице улыбку. Её взгляд скользнул по шее Марии и остановился на чокере с крестом.

— А это что? — она прищурилась. — Католический крест? Вы что, в религию ударились?

Мария не опустила глаз. Напротив, она чуть выпрямилась, и чёрное кружево на её плечах дрогнуло, как от невидимого ветра.

— «Не суди ближнего своего, а смотри на свои дела и поступки», — произнесла она тихо, но так внятно, что услышали стоявшие рядом. — Это заповедь, графиня. Возможно, вам стоит с ней ознакомиться.

И она, не дожидаясь ответа, холодно и элегантно прошла в глубь зала. Взяла с подноса у лакея бокал шампанского и поднесла к губам, не сделав ни одного лишнего движения. Гости расступались перед ней, как перед привидением.

К ней тут же подплыла баронесса Мейендорф. Ей было за сорок, но она отчаянно молодилась: пышное платье из малинового бархата, декольте, которое больше подошло бы девице, в вырез которого кокетливо спадал локон, бриллиантовые серьги до плеч и перья в высокой причёске. Она улыбалась так широко, что её лицо, стянутое пудрой, пошло мелкими морщинками.

— Дорогая графиня! — проворковала она, подлетая к Марии. — Какое счастье видеть вас снова! Мы все так переживали! Эти слухи, эти ужасные сплетни — я, разумеется, не верила ни единому слову! Но скажите, дорогая, где же вы пропадали всё это время?

Мария уже знала эту породу. Баронесса Мейендорф была одной из главных сплетниц Петербурга, и всё, что попадало в её уши, уже к утру разлеталось по гостиным. Мария улыбнулась — мягко, почти доверчиво.

— Ах, баронесса, — сказала она, — вы же знаете, как это бывает. Я уезжала в Европу. Воды, доктора, полный покой. После всего пережитого мне необходимо было восстановить силы.

— В Европу? — баронесса приподняла бровь. — А я слышала…

— Вы слышали слишком много, — перебила её Мария всё с той же мягкой улыбкой. — Но вы, должно быть, знаете, как свет любит приукрашивать. Ах, баронесса, не будем об этом. Скажите лучше, как вам удаётся так прекрасно выглядеть? У вас изумительные волосы. Какой оттенок, какая пышность! Поделитесь секретом, умоляю.

Баронесса тут же забыла о своих вопросах. Она расправила плечи, тронула причёску и принялась рассказывать о каких-то маслах из Марокко и расчёсках из слоновой кости, которые ей привозят прямо из Парижа. Мария кивала, вставляла короткие «неужели?» и «потрясающе», а сама незаметно оглядывала зал.

На страницу:
1 из 2