Для начала предстояло освоить путь от дома до института, который занимал около часа, но в моём случае – почти два. Первый отрезок я преодолевала на автобусе, но дальше, вдоль проспекта Победы, предпочитала идти пешком, боясь сесть не на тот рогатый автобус. В метро я тоже спускалась нечасто, всячески избегая встречи с движущимся эскалатором и его хищными ступеньками, так и норовившими прищемить мою ногу. Подземные переходы напоминали мне детскую игру «в пятнашки», и, чтобы попасть в требуемую точку на противоположной стороне улицы, приходилось устраивать многоходовку. Но больше всего меня поражало то, как среди всех этих указателей, светофоров и пересекающихся улиц огромные массы людей немыслимым образом умудрялись перемещаться, не наступая на пятки и не наталкиваясь друг на друга.
Тем не менее среди всего нового и неизведанного, что день за днём являл мне Киев, было нечто, сразившее меня с первого мгновения, впечатавшееся в моё сознание, наполнившее меня до краёв и пребывающее со мной всю жизнь. Архитектура. Впервые в жизни я открыла для себя архитектуру. Это случилось как-то легко, словно глаза вдруг распахнулись и наполнили сердце гармонией и красотой. Конечно, по фильмам и литературе я знала, что кроме однотипных спальных коробочек и хат в селе существуют ещё и красивые дворцы, как в Ленинграде, но одно дело – загрузить картинки в свой разум, и совсем другое – осознать. Я осознала. Осознала в ту самую минуту, когда впервые увидела монументальное здание Института народного хозяйства с огромным гербом СССР и грозно смотрящими свысока серыми колоннами. Казалось, что у моих мурашек на коже запрыгали собственные мурашки, и каждым вздыбившимся волоском я ощутила всю мощь и силу народного хозяйства страны. Именно эта первая встреча со сталинской архитектурой пробудила во мне тягу к величественным зданиям, вызвав огромное уважение к гению, её создавшему. Следующим шагом меня ждал Крещатик. Целостный и завершённый, он казался вершиной творения. Каждое здание стояло строго на своём месте и являлось неотъемлемой частью единого архитектурного ансамбля. Никогда раньше ничего подобного я не видела, как и не догадывалась о том, что здания могут оказать на меня настолько сильное воздействие. Впервые я почувствовала, что они способны возвеличивать, придавать уверенности, наполнять энергией, что в их власти подавлять человека и почтенно удерживать на расстоянии, не позволяя нарушать их собственные границы.
Центральная площадь, обрамлённая каштановыми аллеями, по своей форме и сама напоминала каштан, мощный ствол которого прорастал из Крещатика, а семь сбегающих с холмов улиц, словно ветки, формировали раскидистую крону с полукруглой площадью и фонтаном «Дружба народов» в центре. У фонтана было всегда многолюдно, но при этом как-то бессуетно, словно расплавленное июльской жарой время остановилось передохнуть в его живительной прохладе. Оно садилось на скамейку и, закрыв глаза, подставляло своё круглое лицо разлетающимся по ветру брызгам, ловило в струящейся воде ускользающую радугу, а затем облизывало подтаявшее эскимо на пахнущей молоком деревянной палочке.
Напротив площади, на Печерском плато, возвышалась гостиница «Москва». В угоду хрущёвской борьбе с излишествами верхушка сталинской высотки была «срезана» неумелой рукой, лишив здание запланированных башен и шпиля. Архитектурная ампутация уменьшила его высоту почти в два раза, но даже в таком виде оно являлось центром зрительного и эмоционального притяжения площади. Великий дух рождал великие проекты.
Ни я, ни Крещатик тогда ещё не знали, что спустя всего несколько лет череда разношёрстных независимых от исторического прошлого «улучшений» превратит площадь Октябрьской Революции в Майдан Незалежности, и архитектура, поставленная в услужение меркантильным потребностям обмельчавших душонок, выступит достойным отражением времени и царящих в нём нравов. Моя любимая площадь превратится в подобие детской песочницы с хаотично разбросанными игрушками; на фасад здания Дома профсоюзов водрузят огромный экран для трансляции рекламных роликов; на крышах величественных зданий вспыхнут короны из вывесок рекламодателей; исторический центр задохнётся от взметнувшего вверх частокола зданий из стекла и бетона, довлеющего над золотыми куполами древней Лавры, а сама площадь – живая сердцевина Киева – станет пульсирующим майданом протестов. Но это всё будет потом, а пока, широкая и просторная, она свободно дышала, а вместе с ней так же легко дышала я.
Занятия на подготовительных курсах института проходили в первой половине дня – свободного времени оставалось предостаточно, и шаг за шагом, непременно пешком я познавала столицу. Первым делом разведала территорию вокруг института, недалеко от которого обнаружила зоопарк. По телевизору я, конечно, видела зоопарк, но к рычанию хищника в нескольких метрах от своего уха оказалась как-то не готова. Похоже, моя взметнувшая гейзером реакция не понравилась не только тигру в клетке, но и мамочкам с колясками, и, уловив их косые взгляды, я мигом ретировалась к лотку с мороженым. Конечно, увидеть впервые живого волка или медведя в восемнадцать лет не менее любопытно, чем в пять, но именно в восемнадцать лет человек в состоянии осознать, что быть счастливым в клетке невозможно. Я это понимала как никто другой. Моя клетка распахнулась. День за днём я раздвигала границы освоенных мной территорий, наматывая круги по городу, то последовательно расширяя, то целенаправленно сужая в направлении центра.
На Крещатик мы с Ириной приезжали по вечерам, придумав для своего «выхода в свет» неоспоримый аргумент: позвонить родителям. Стационарного телефона в доме тёти Жени не было, и единственной возможностью поддерживать связь с родными оставалось районное отделение связи или Главпочтамт на Крещатике. Заказав звонок на конкретный номер, мы ждали минут двадцать своей очереди и, получив приглашение в кабинку, снимали телефонную трубку и разговаривали с уже ожидающим на том конце абонентом. Перед поездкой на почту мы с Ирой по полчаса подбирали наряды, выводили под глазами тонкие чёрные стрелки наслюнявленным карандашом и пережаривали волосы беспощадной плойкой. Тётя Женя, конечно же, всё понимала, но делала вид, что ни о чём не догадывается.
С Ириной мы были хотя и одногодки, но она выглядела совсем взрослой девушкой. Высокая, стройная брюнетка с копной густых завитых волос ниже плеч и красиво оформленной фигурой, она приковывала к себе взгляды мужчин всех возрастов, стоило лишь нам выйти на улицу. Неспешно прохаживаясь мимо ребят с гитарами и многочисленных групп курсантов, заполонявших по вечерам всю площадь на Крещатике, мы откровенно «стреляли глазками», всем своим видом давая понять, что не прочь познакомиться. Впервые в жизни избавившись от родительского надзора, я делала свои первые шаги в огромном мире возможностей, но хотелось лишь одного – того, чего так недоставало в детстве и о чём я так мечтала в юности, – я жаждала любви. Большой, чистой, настоящей любви – такой, как в книгах, которых на школьных каникулах я перечитала огромное множество. Я хотела, чтобы кто-то наконец обратил на меня внимание, сказал хорошие слова, погладил по голове, обнял и поцеловал. Но то ли парни попадались не те, то ли я ещё не дотягивала до уровня столичных барышень – ничего романтичного из этих двухнедельных вечерних выходов у меня не завязалось, и все свои нерастраченные чувства я отдала городу, с каждым днём всё сильнее в него влюбляясь.
Приближалась пора экзаменов. Как медалистка, я имела право внеконкурсного зачисления в любой вуз после сдачи первого вступительного экзамена на «отлично», в моём случае это была письменная математика. И хотя в своих знаниях я ничуть не сомневалась, да и занятия на подготовительных курсах помогли понять уровень требований, тем не менее я, как и в школе, невероятно переживала. Проснувшееся вместе со мной утром волнение стремительно нарастало, и в какой-то момент живот пронзила резкая боль. Едва успев вскочить на унитаз, я обхватила колени руками и оцепенела. После туалета немного полегчало, но ни о каком завтраке речи быть уже не могло. Выпив тёплой воды, я взяла с собой подаренную тётей Женей шоколадку и, ответив «К чёрту!», отправилась на самый главный в своей жизни экзамен.
В какой именно аудитории состоится экзамен, абитуриенты, конечно, не знали, но, оказавшись в большом помещении с чёрными партами амфитеатром, я как-то сразу успокоилась – именно здесь проходили наши занятия на подготовительных курсах. Знакомая обстановка помогла быстро сконцентрироваться, и, пробежавшись глазами по заданиям на листке, я приступила к их выполнению. Минут через двадцать аудиторию покинул первый человек, потом ещё несколько, отчего я тут же про себя подумала: «Неужели они все решили?» Выбрав тактику от простого к сложному, я без особых усилий справилась с типовыми для меня задачами, пока не упёрлась в последнюю. Перечитав задачу в шестой раз, я так и не мола определить, математическая она или откуда-то из смежных областей – то ли химии, то ли физики. Ясно было одно: простым знанием алгебры или геометрии, даже уровня вуза, её не взять – здесь требовались смекалка, логика и, возможно, ещё что-то, о чём я пока не догадывалась. Пытаясь понять, с какой стороны к ней подступиться, я исписала три листа черновика, пока вдруг не вспомнила, что что-то подобное наш учитель математики разбирала с одноклассником, поступавшим в Политехнический институт на инженера. Через минуту задача была решена, но в это самое мгновение раздалось предупреждение о том, что экзамен подходит к концу и пора закругляться. «Десять минут! Десять минут!» – набатом звучало у меня в голове, пока я с невероятной скоростью переписывала решённые задачи с черновика на чистовик. Поставив финальную точку, рванула вниз по ступенькам к столу у сцены, успев сдать задание прямо в ту секунду, кода член приёмной комиссии протяжно произнёс: «Приём работ завершён. Работы больше не принимаются».
Очнулась я по пути домой, когда острая резь вновь пронзила живот. Всерьёз испугавшись, я принялась высматривать подходящие для этой цели кусты, но потом поняла: живот хочет, чтобы его наконец покормили. Напряжение в голове почти ушло, и, свернув в густую тень зоопарка, я уселась на скамейку, достала из пакета шоколад и, отковыряв влипшую в растаявшую тёмно-коричневую массу «золотинку», принялась его машинально заглатывать. И пока живот радостно «уркал», мозг, словно огромная ЭВМ[2 - ЭВМ – электронно-вычислительная машина 80-х годов XX века.] на каневском заводе, в сотый раз обдумывал экзамен. В том, что я решила все задания, сомнений не было, и даже последнее сделала верно, но какой-то червячок всё равно изнутри подгрызал. Меня беспокоил тот факт, что, переписывая в спешке с черновика на чистовик, я делала это, словно «курица лапой», не особо заботясь о почерке и грамматике. Конечно, все цифры и ответы я перепроверила – всё однозначно верно, – но вот за чистописание могли придраться. «В конце концов, я же не на учителя русского языка поступаю, а на экономиста! Здесь математика важнее запятых. И тот факт, что я решила все задания, в том числе их самое каверзное, несомненно, показывает мой математический уровень подготовленности», – объяснила себе я и, успокоившись, поехала домой.
Результаты экзамена должны были огласить через три дня. Три долгих дня. Я словно оказалась в другом измерении, где сутки тянутся настолько долго, что кажется, будто ты барахтаешься в резиновых границах одного бесконечного часа, и чем сильнее ты хочешь, чтобы он закончился, тем дальше он растягивается. Сидя на скамейке в саду за домом, я не осознавала, утро или вечер, в голове всё сделалось липким и вязким, и даже Барсик лаял как-то приглушённо-тягуче. Другие абитуриенты уже готовились к следующему экзамену, а я всё ждала результат. Мне нужен был только высший балл. Как удушающе тянется время!
На третий день у входа в здание института бурлили водовороты из абитуриентов и родителей. Кто-то протискивался к висящим на стене спискам с результатами, кого-то уже утешали, а кто-то принимал поздравления. С трудом пробравшись в первый ряд, я принялась искать свою фамилию в длинном списке. Буква «П» должна быть где-то чуть ниже половины. По очереди шли «К», «Л», «М», «Н», «О» и, наконец, «П». Среди нескольких одинаковых фамилий Пономаренко я выбрала ту единственную, напротив которой стояла цифра «пять». Заветные пять баллов, только почему-то имя и отчество указаны другие. «Странно как-то. Здесь должны быть моё имя и моё отчество. Похоже, что-то напутали», – блеснула в голове первая мысль, но в следующее мгновение взгляд выхватил строчку ниже. Сердце ёкнуло и в страхе заколотилось. Всё совпадает. Не веря своим глазам, я вновь и вновь перечитывала буквы. Сомнений не осталось: это я, и мой результат – «четыре» балла.
Выбравшись из плотного сгустка абитуриентов, я направилась к остановке. «Как, как такое могло случиться? Почему вдруг “четыре”? Там точно должно быть “пять”!» – убеждала я себя, пытаясь нащупать внутри хоть какую-то опору. Я не хотела и не готова была принять такой результат. Словно оправдываясь перед собой, я твердила, что всё решила верно, искренне в это верила и была твёрдо убеждена в том, что оценку мне занизили специально. «Даже если вдруг там случайно закралась грамматическая ошибка или просто мой почерк не понравился – это же является основанием для снижения оценки на целый балл. «В крайнем случае это “пять” с маленьким минусом, а никак не “четыре”», – рассуждала я школьными категориями. Теперь мне предстояло участвовать в общем конкурсе среди шестнадцати претендентов на одно место и сдавать ещё два экзамена.
Когда я вошла в дом, тётя Женя сразу всё поняла. Час назад с таким же выражением лица пришла Ирина, правда, у неё была «двойка», и вступительные экзамены в этом году для неё закончились. Теперь её ожидала неминуемая высылка обратно в Волгоград, но, похоже, она ничуть не расстроилась. Принарядившись, Ирина уехала гулять на Крещатик, а я села за книги. Меньше чем за сутки мне предстояло подготовиться к следующему экзамену, участвовать в котором я изначально не планировала.
Время рвануло вперёд. Но на этот раз оно не шло, а стремительно мчалось, и вместе с ним по страницам школьного конспекта по обществоведению проносилась и я. Далеко за полночь, когда путаница из определений в моей голове стала доминировать над основным свойством высокоорганизованной материи, а сознание больше не отличало базис от идеологической надстройки, когда вместо призраков коммунизма, которые, согласно К. Марксу и Ф. Энгельсу, всё это время бродили по Европе, призраки уже начали бродить по дому тёти Жени, скрипя половицами на веранде, наступил внутренний кризис перепроизводства, время опять замедлилось, и я провалилась в сон.
Сдав второй экзамен на «отлично», я набрала в сумме девять баллов из четырнадцати, необходимых для поступления. Оставался последний – по русскому языку и литературе и единственная возможность получить «пятёрку». На экзамены в школе я всегда приходила с арсеналом шпаргалок. Но пользоваться ими абсолютно не умела и от одной мысли о списывании краснела так, словно меня уже поймали на месте преступления и выставляют за дверь. Тем не менее для внутреннего спокойствия я каждый раз заготавливала длинные раскладные гармошки. В случае необходимости эту гармошку можно было достать из рукава, расположить в ладони требуемой стороной и, незаметно переворачивая, потихоньку списывать. Конечно, знала я всё это лишь в теории и за все школьные годы ни разу не опробовала свои предположения на практике, но была уверена, что в случае чего – справлюсь. Три дня накануне последнего вступительного испытания я посвятила тому, что старалась запечатлеть мелким шрифтом победы главных героев от древней Эллады до современной перестройки на сложенных в определённой последовательности тонких листах бумаги. Здесь были и Чичиков с Кабановым, и Герасим с Муму, и Достоевский с его «Преступлением и наказанием», и, конечно же, Наташа Ростова с красавчиком князем Болконским.
Последнее испытание проходило в уже знакомой аудитории амфитеатром, но ряды присутствующих явно поредели – до финиша дошли не все. Толстый мужчина в очках и чёрном костюме вскрыл конверт и, озвучив экзаменационные темы сочинений, записал их мелом на доске. Никакого интереса они у меня не вызвали, и, понимая, насколько критично для меня написать на «отлично», я решила удивить приёмную комиссию масштабностью мысли и красотой литературного слога, выбрав для этого свободную тему.
В седьмом классе у нас появилась новая учительница русского языка и литературы – Жанна Исааковна. Кроме того, что это был первый встреченный мной человек с таким же именем, как у меня (не считая, конечно, французскую героиню Жанну Д’Арк), Жанна Исааковна заметно выделялась на фоне других учителей своей яркой внешностью, стройной фигурой, необычными для нашего городка модными нарядами, а главное – исходившим от неё притяжением и внутренней силой. Стоило ей войти в класс – притихали даже самые отъявленные болтуны, а одного её взгляда было достаточно, чтобы все сорок пять учеников нашего класса включились в урок. Она была не просто учителем русского языка и литературы – она сама олицетворяла русский язык и литературу. Красивая грамотная речь, спокойный голос и невероятная глубина знаний. Она цитировала наизусть длинные отрывки из произведений российских и зарубежных литературных классиков, изучала древних поэтов и труды великих философов, прекрасно разбиралась в мировой и советской истории, захватывающе «рисовала» картинки географических путешествий и археологических открытий. Она не просто преподавала русский язык и литературу – она учила нас мыслить, чётко излагать суть, правильно формулировать вопросы и находить на них ответы. Она обсуждала с нами темы добра и зла, верности и предательства, мы говорили о жизни, о ситуации в мире и в нашей стране, и, конечно, о любви. Впервые взрослый человек, тем более учитель, обсуждал с нами эту запретную и волнующую всех подростков тему и что особенно важно – спрашивал наше мнение. Она любила свой предмет, и благодаря ей его полюбила я.
Писать сочинения мне нравилось всегда. Делала я это с удовольствием, с лёгкостью растекаясь мыслью по древу, разбавляя для объёма «водичкой» и сдабривая в нужных местах коронными патриотическими фразами. Правильно сделанный вывод обеспечивал законную «пятёрку», не позволяя никому усомниться в гениальности созданного мной творения. С приходом Жанны Исааковны мои литературные эпосы явно упали в цене и выше «тройки» в первой четверти вообще не котировались. Отличником для неё был не тот, у кого в табеле по всем остальным предметам были «пятёрки», а тот, кто знал русский язык и литературу на «отлично». Каждый раз, оставаясь после уроков на её дополнительные занятия, я с интересом погружалась в неведомый мне мир литературы вне рамок школьной программы. Разбирая сюжет, композицию, фабулу и архитектонику порой непростых произведений, я научилась улавливать их красоту, ритм и дыхание. Я поняла, что значит выдерживать композиционную и логическую структуру собственных сочинений, благодаря чему к концу седьмого класса мои творения на восемнадцати страницах школьной тетради с заслуженной «пятёркой» Жанна Исааковна зачитывала в качестве примера всему классу. По грамматике (точнее – пунктуации) вопросы всё ещё оставались, особенно, когда увлёкшись, я неосознанно начинала соревноваться с Достоевским или Толстым в длине предложения, бисером рассыпая запятые на полутора страницах текста, но вскоре и этот бич я научилась раскладывать на составляющие.
На следующий год Жанну Исааковну перевели в другой класс, но за эти девять месяцев я прониклась незнакомым мне ранее чувством уважения к школьному преподавателю – не страхом, не насмешкой или презрением, характерными для школьной среды, а именно уважением. Я очень хотела быть похожей на обожаемую учительницу и мечтала стать такой же образованной, начитанной, культурной и, конечно же, такой же красивой.
Ближе к концу школы я начала замечать, что моё отношение к чистоте речи меняется. Мне стало стыдно коверкать русский язык, делая из него дикий русско-украинский суржик, характерный для нашего городка. Я старалась не употреблять уличные жаргонизмы, избегать просторечных выражений и говорить на языке, близком к литературным классикам или хотя бы к языку телевизионных дикторов. И хотя с дикцией у меня были всегда проблемы и с коммуникацией не все ладилось, что становилось непреодолимым внутренним препятствием для общения со сверстниками, вынуждая всё чаще оставлять своё мнение при себе, но даже монологи в своей голове я старалась произносить красиво.
В моей семье никто и никогда не допускал ненормативной лексики. Это было негласное табу. Даже в подростковом возрасте, стремясь всячески отстраниться от родителей, я интуитивно понимала, что использование бранных слов автоматически опускает на уровень дворовых мальчишек и граждан странной наружности возле бочки с пивом или с бутылкой портвейна под кустом, а этого я как раз не хотела. Конечно, ненормативной лексикой любили пощеголять ребята из старших классов, особенно вожаки, демонстрируя тем самым свою раскованность, независимость, пренебрежительное отношение к запретам родителей и ценностям советского общества, считая, что таким образом смогут привлечь девочек, и, надо сказать, нередко им это удавалось. В подростковом возрасте «плохие парни» интересны девчонкам. Тем не менее в мой лексический словарь подобные слова не проникали, как и не вызвали интерес люди, их произносящие, – скорее наоборот, я чувствовала ко всему этому внутреннюю неприязнь, и каждое слово словно жалило ядом.
Поток иностранных заимствований, щедро хлынувших в страну с ослаблением железного занавеса и идеологического пуризма, стал для советской молодёжи символом красивой заграничной жизни и собственной «продвинутости» и, конечно же, затянул в свою пучину и меня. Несмотря на это, в моём сознании иностранные слова существовали как-то отдельно от русского языка, выполняя скорее роль социального маркера, указывая на некую элитарность, позволяя выделиться и отстраниться от старшего поколения, в первую очередь от родителей и учителей в школе. Очень быстро новомодные уличные словечки просочились в газеты и на телевидение, формируя новую языковую культуру в обществе.
Именно поэтому, выбрав на экзамене свободную тему сочинения, подразумевающую в том числе собственные размышления и выводы автора, я долго не могла решить, в каком стиле её излагать: в традиционно книжном, максимально приближенном к литературным классикам, или на современном языке, отражающем перемены в обществе. Вспомнив уроки Жанны Исааковны и её наставления, благодаря которым я научилась раскрывать на «отлично» любую тему, даже о важности решений очередного съезда партии для народного хозяйства страны, я решила выдержать на вступительном экзамене в институт хорошо знакомый мне литературный стиль изложения. Приёмную комиссию я собралась покорить глобальностью затронутых вопросов и глубиной их раскрытия. А сформулированный в конце сочинения вывод не просто побуждал читателя к действию – он непременно должен был принести дополнительный балл, отчего за сочинение мне просто обязаны были поставить не «пять», а все «шесть». «Ну, или, в крайнем случае, вынести благодарность от самого начальника приёмной комиссии» – скромно решила я и, невероятно довольная собой, направилась домой.
Приехав в назначенный день за финальным результатом, вместо привычного моря голов увидела лишь человек двадцать, да и те как-то рассредоточились у входа, отчего доступ к заветному стенду оказался практически свободным. Я быстро нашла название своего факультета, а под ним – длинный список с полученными баллами за последний экзамен. Недалеко висел ещё один список, но совсем короткий – с фамилиями зачисленных. Я, конечно, начала со второго. На букву «П» нашлось всего две фамилии, но, как я ни вчитывалась, Пономаренко среди них не обнаружила. Уставившись в список, я снова и снова произносила по слогам чужие фамилии, недоумевая, куда подевалась моя. На всякий случай решила проверить списки поступивших на другие факультеты, но и там меня тоже не оказалось. «Конечно же, это какая-то ошибка! Это просто недоразумение! Сейчас я им всё объясню, и они поменяют список», – решила я, бегом направившись в приёмную комиссию. Но разговаривать со мной никто не стал, а квадратная тётушка ещё и за дверь выставила, указав на огромное объявление о том, где и когда можно забрать свои документы. «Какие ещё документы? Зачем их забирать?» – думала я, не желая верить в то, что это конец. Себя обмануть сложно. Предчувствуя неотвратимое, я побежала к длинному списку. Моя фамилия словно выпрыгнула мне навстречу, а вместе с ней по глазам хлестнули «четыре» балла. «Значит, я есть. Меня не потеряли», – безысходно прошептала я.
Ничего не понимая, я брела вдоль проспекта. Мутными горошинами слёзы цеплялись за мои длинные ресницы, катились по щекам, висли на носу и срывались вниз, разбиваясь о подпрыгивающую от рыданий грудь чёрными кляксами от туши. Я не замечала удивлённых взглядов прохожих, на которых вдруг натыкалась плачущая девушка, не слышала нервно сигналящих машин, пытающихся объехать непонятно как оказавшегося в центре проезжей части пешехода, как и не осознавала того, что уже четвёртый час иду по каким-то улицам, чужим дворам и незнакомым паркам.
Обида. Невыразимая обида поглотила меня. Она душила в горле, жгла в груди, вонзалась шипами в сердце. Её яд окутывал разум, лишал воли и способности нормально мыслить. Я не принимала случившееся. Я отторгала его. Я словно пребывала во сне, в каком-то вязком коконе из паутины, сотканном из надежд и убеждений, освобождаться от которого никак не хотела. Я вновь и вновь повторяла себе, что произошедшее – какая-то нелепая ошибка, что вот сейчас её заметят, списки исправят, и там появится моя фамилия. «А как же я узнаю, что меня зачислили? Куда они об этом сообщат?» – вдруг встрепенулось в моём сознании. «Надо прямо сейчас вернуться и оставить в приёмной комиссии адрес тёти Жени. Нет, лучше я сама завтра утром поеду и дождусь, когда повесят новый список», – сама себе бормотала я, то разворачиваясь в неясную обратную сторону, то вновь направляясь неведомо куда. Я так верила в справедливость мира и благосклонность судьбы, что не могла даже на секунду допустить, что всё уже свершилось и ничего не изменить. Отличница по жизни, я привыкла быть лучшей, и поражения для меня просто не существовало. И даже если я в чём-то чуть-чуть не дотягивала, самую малость, то у меня всегда был второй шанс: переделать домашнее задание, вырвав лист из тетрадки, стереть ошибку в слове на классной доске, пересдать плохо выученное стихотворение и даже переписать итоговую экзаменационную работу в школе.
Как и в котором часу я оказалась дома – не помню. Судя по реакции тёти Жени, со мной творилось что-то неладное, и она тут же поехала на почту – звонить моим родителям. Я рыдала весь вечер, всхлипывала ночью во сне, и когда утром следующего дня приехали мама и тато, то обнаружили меня под одеялом на мокрой подушке с красными от полопавшихся сосудов глазами, распухшими веками и странными пятнами на лице и шее. На треснутой коже губы чернела засохшая капелька крови, руки дрожали, а при попытке что-либо сказать начинала дрожать челюсть и лились слёзы. Привычным движением тато стянул с меня одеяло, отвёл в ванную и, как в детстве, умыл моё лицо холодной водой, щедро залив пол и забрызгав стены. Сопротивляться я просто не могла, зато, вернувшись через десять минут в гостиную, уже способна была соображать. Усадив меня на стул, тато спросил, что случилось. Вчерашний день я помнила отрывочно: были списки, в которых не было меня, и бездонное чувство несправедливости. Волна обиды захлестнула меня вновь, и, захлёбываясь в соплях и слезах, я убежала в сад. Через какое-то время подошла мама и, присев рядом со мной на скамейке, постаралась успокоить. Её слова возымели обратное действие. Они рождали во мне лишь жалость к себе, а жалость мне как раз была не нужна – я верила в справедливость. В обед родители уехали, наказав непременно позвонить им вечером.
На следующий день я снова стояла на крыльце моего института, но списки меня больше не интересовали. С минуты на минуту должен был подъехать дядя Коля – тот самый сосед мамы из села Козаровка, который выбился в люди и теперь занимал высокий пост в каком-то министерстве. Именно он был для меня живым примером успеха в жизни, и сейчас именно он меня спасал. Выслушав мой сбивчивый рассказ об ошибке, он сказал, что попробует всё выяснить, смело направившись в кабинет с красивой дверью. Минут через пятнадцать меня позвали. В комнате за большим дубовым столом сидел пожилой мужчина, а перед ним лежала моя экзаменационная работа по русскому языку и литературе. Поздоровавшись, он сразу сказал, что в целом работа выполнена неплохо, вот только мной допущены исправление и одна пунктуационная ошибка. Взяв знакомые листы, я осмотрела каждую страницу – всё чисто. И лишь на последней странице красными чернилами была подчёркнута запятая и дано объяснение о том, что в данном случае употребление запятой нежелательно. Перечитала несколько раз своё предложение в сочинении и фразу проверяющего – и до меня наконец дошло, что данная формулировка не значит, что у меня ошибка с точки зрения грамматики, в противном случае её сразу бы зачеркнули без каких-либо объяснений. Всё было не так однозначно: с точки зрения проверяющего запятая казалась нежелательной, но я, как автор сочинения, была просто уверена в том, что для усиления эффекта вывода в последнем предложении запятая просто необходима. Именно в ней скрывалась вся сила предложения, и именно от этой крошечной точечки с хвостиком сейчас зависела моя судьба, а может быть, даже и жизнь – прямо как в мультфильме с фразой «Казнить нельзя помиловать»[3 - Мультфильм «Страна невыученных уроков» (Союзмультфильм, 1969).]. Никаких других замечаний по тексту не было, и, окрылённая, я вышла обратно в коридор дожидаться дядю Колю. Через несколько минут без лишних слов и эмоций он сказал, что эта запятая дала повод проверяющему усомниться в моих знаниях, – именно поэтому мне снизили оценку. Тем не менее ситуацию можно исправить. «В течение двух недель на дачу под Киевом необходимо привезти машину красного кирпича. Сейчас иди и срочно звони родителям, а вечером пускай они свяжутся со мной», – спокойно произнёс он. «Самое главное: о нашем разговоре и о том, что ты видела свою работу, не говори никому ни слова. Понятно?» – строго спросил дядя Коля. Я кивнула в ответ и, окрылённая, помчалась на Главпочтамт.
До возвращения родителей с работы оставалось ещё часа четыре, но в надежде, что кто-то придёт пораньше, я каждые тридцать минут заказывала у телефонистки разговор с Каневом, наматывая в промежутках круги на площади и вокруг фонтана. Когда наконец номер ответил и меня пригласили в будку для разговора, я полушёпотом сообщила родителям радостную новость, попросив как можно скорее привезти эту самую машину кирпича туда, куда скажет дядя Коля. В тот момент я ещё не знала, что купить строительные материалы в стране, которая сама рассыпается, на полках магазинов которой отсутствуют не только трусы и туалетная бумага, но и очередь за колбасой занимать надо с вечера, – задача почти неразрешимая. Мой светлый мир, с его коммунистическими идеалами и добром, непременно побеждающим зло, не имел ничего общего с реальной жизнью – взрослой жизнью, о которой я так мечтала и в которой делала свои первые шаги.
На следующий день я снова позвонила родителям, чтобы узнать, когда они отвезут этот кирпич на дачу. «Кирпича не будет», – сухо сказал тато. Последовавшее пространное объяснение так и не помогло мне что-либо понять. Да и как я могла согласиться с тем, что у родителей нет денег и что этот самый кирпич им просто негде взять, а на базе очередь на полгода вперёд, когда здесь и сейчас решалась моя судьба и вся дальнейшая жизнь?! Рыдая, я просила родителей продать автомобиль, занять денег у соседей, обзвонить все базы и найти этот кирпич, но ничего нового сказать в ответ они не могли. «Сегодня вечером обязательно позвони дяде Коле. Это важно», – сказал тато и передал трубку маме. Пытаясь меня успокоить, она говорила о том, что жизнь на этом не заканчивается, что я ещё поступлю, но оплаченные десять минут разговора истекли и в трубке послышались прощальные гудки.
В то время я ещё не понимала, что первопричина ответа «кирпича не будет» таилась вовсе не в отсутствии или наличии денег, связей или того самого кирпича на базе, а совсем в другом. Вслух об этом родители никогда не говорили, но действовали в соответствии со своим пониманием жизни, основанном на базовых ценностях собственной картины мира.
В человеческом обществе всегда существовали два противоположных лагеря, словно две расы, получавшие свои уникальные признаки по наследству. Первая раса – это те, кто сам брал взятки и с такой же виртуозностью умел их давать. Они делали это так же естественно, как и их предки, вне зависимости от того, стоял ли у руля царь-батюшка или вождь пролетариата. В их мире вопросы решались легко и непринуждённо, скрытые от других блага оказывались доступны, а закон работал как-то по-особому. Другая раса – это те, кто давать взятки не умел или, как им казалось, не хотел. Жили её представители внутренними принципами, чувство справедливости имели обострённое, но при этом, как только речь заходила о деньгах, постоять за свои собственные интересы, как правило, не могли, точнее – не осмеливались. И хотя внешне советское общество казалось цельным и единым, эти две расы в нём всегда незримо сосуществовали, люто презирая друг друга. Первую расу – расу коррупционеров – активно высмеивали советские сатирические журналы, их образы заполняли стенгазеты, на борьбу с ними призывали агитационные плакаты, а фильмы и книги активно доносили идею того, что взяточник – это враг народа, враг страны и даже предатель Родины, бороться с которым как раз и должен представитель другой расы. Именно представитель той самой другой расы – кристально честный комсомолец или коммунист – являлся примером для подражания тысяч советских девчонок и мальчишек. И именно он, строитель светлого общества, был призван очищать это самое общество от вредных наростов. Это было уже в крови, передавалось от родителей детям, стало частью наследственного кода советского человека. Именно к этой, второй расе принадлежали мои родители, бабушки и их бабушки. Это стало их глубинной ценностью, одной из базовых основ, составляющих их человеческую сущность. Именно поэтому они не могли допустить, чтобы моя жизнь началась с преступления. Они делали так, как велела им совесть, опираясь на своё внутреннее понимание, что такое хорошо и что такое плохо. Они имели право на этот выбор. Но ничего этого я тогда не знала и, конечно, очень на родителей обиделась. Мне казалось, что меня предали, отвергли, не защитили от этого большого мира и взрослой жизни, к которой я так стремилась и которая с первого шага подставила мне досадную подножку в форме кирпича, точнее – целой машины красного кирпича, перегородившей дорогу в моё светлое будущее.
На следующий день, ровно в десять часов утра, я неспешно прогуливалась по аллее в ожидании дяди Коли. Он немного опоздал и, судя по всему, сильно торопился. Не церемонясь, тут же сказал, что с моими вступительными баллами могут взять в сельскохозяйственную академию на заочный факультет, но для этого необходимо предоставить справку о том, что я работаю в сельском хозяйстве. На мой вопрос, какие там есть факультеты, он предложил зайти в приёмную комиссию и на месте всё узнать. То, от чего я больше всего бежала, то, чего я не хотела больше всего на свете, неотвратимой волной меня же и накрыло. Проведя все свои школьные каникулы в селе, фактически лишившись детства из-за бескрайних огородов, работать на которых меня заставляли родители, пытаясь таким образом привить любовь к труду и взрастить чувство долга по отношению к старшим, к концу школы я всё это просто возненавидела. Никогда и ни за что я не хотела обратно в село, я не хотела быть аграрием и ни за что на свете не выбрала бы для себя такую же тяжёлую жизнь, как у моих бабушек! Я мечтала совсем о другом. Я мечтала жить в большом городе, работать в красивом здании, чтобы маникюр на руках, туфли на каблуке, чёрная «Волга» с водителем и личный кабинет. Я мечтала руководить страной, а не свиньями на ферме, но именно свиней, нарисованных в профиль и анфас на плакатах вдоль стены, судьба мне сейчас подкладывала. Вдобавок ко всему мне предстояло целых пять лет изучать биологию, причём изучать углублённо. Естественно, в школе по биологии у меня были одни пятёрки, но именно этот предмет я никогда не любила, не учила и не понимала, считая его недостойным обучающегося на физико-математическом направлении. Учительница постоянно болела, уроки отменяли, переносили или находили замену, исходя из принципа, что биологию знает любой, а прочитать урок по книжке может и учитель ОБЖ[4 - Основы безопасности жизнедеятельности.]. В расписании нашего специализированного класса именно уроки биологии стояли последними, и нередко именно они выступали в роли «сакральной» жертвы ради благих дел: мытья парт, уборки территории, общешкольного построения.
Когда мы вышли из здания академии, дядя Коля тут же заторопился и попросил сообщить ему моё решение вечером. Зачем ждать вечера, я откровенно не понимала. Обсуждать этот вопрос я не собиралась ни с родителями, ни с тётей Женей, ни даже с Игорем. Для меня он был закрыт в то самое мгновение, когда я услышала в названии слово «сельскохозяйственная», отозвавшееся в моей системе самоидентификации болевой точкой, на которую ненароком нажали. Конечно, само слово «академия», хотя и не дотягивало до моего понимания уровня «университета», но звучало убедительнее «института» и даже как-то интриговало, навевая мысли о науке и учёных-академиках с бородками, в очках и чёрных костюмах-тройках. Тем не менее даже этот тонкий аргумент не мог найти брешь в панцире, за которым я пряталась от самой себя и моих детско-сельско-провинциальных комплексов. Не способствовал этому и тот факт, что за годы советской власти в обществе сложилось резко отрицательное, даже какое-то пренебрежительное отношение к жителям села, которые законом были пришпилены к своим колхозам, вплоть до 1974 года не имели паспортов гражданина СССР и, по сравнению с городскими рабочими, негласно считались более низким сословием. Не случайно даже среди городских детишек самыми обидными обзывательными словами были «сельпо» или «деревенщина», которыми награждали тех, кто в чём-то недотягивал до остальных, был условно неполноценным. Одним словом, вопрос о возможном поступлении в сельскохозяйственную академию я для себя закрыла, основываясь как раз на том самом слове, которого я не хотела больше всего на свете. Я приняла это решение. Впервые в жизни приняла самостоятельное решение, несмотря на то что академия оказалась последним и единственным шансом куда-либо поступить и не возвращаться в Канев в роли неудачницы.
Я злилась на бабушек с их огородами, злилась на родителей, но ещё больше я ненавидела институт. От одной лишь мысли, что мне предстоит опять в него поехать за документами, внутри всё цепенело. Теперь он воплощал для меня вселенское зло, пронзительную несправедливость, с кричащей болью от которой я сталкивалась лишь в далёком прошлом. Он словно сорвал с раны присохший бинт, обнажив то, что я сама от себя старательно прятала. Эта безбрежная душевная боль внезапно оживила тлеющие комплексы, выпустив на свободу могучего демона. Это чувство, от которого я страдала в детстве, с которым боролась в юности и которое, как мне тогда казалось, смогла одолеть: ощущение какой-то внутренней ущербности, личностной никчёмности, чувство собственной неполноценности. Придавленный моим крепким характером, скованный моей отточенной волей, этот демон кротко сидел в своей норе, выжидая удобный момент для мести. Зная, что он всё ещё там, я нередко игралась с ним, засовывая в нору палку с гвоздем, смазанным ядом несправедливости, проверяя, жив он или нет. Как оказалось, жив и, вырвавшись наружу, мгновенно разрушил маску уверенной в себе девчонки, которую я старательно вылепливала для себя последние годы и спрятавшись за которой, бесстрашно смотрела в будущее. Ожившие комплексы вновь напомнили о том, что в этой жизни я никто, что у меня нет голоса, собственного мнения и что за меня всё решают другие. Я словно ждала этого демона, звала его, чтобы потом, прикрывшись чувством жертвы, обвинять всех вокруг в своих страданиях. Он необходим был мне – необходим для того, чтобы переложить ответственность за неудачи на кого-то другого: на бабушек, родителей, институт и саму жизнь. Я нуждалась в нём и ненавидела его одновременно. Я искала виновных снаружи, не понимая, что всё у меня внутри. Мой демон пребывал во мне, являлся частью меня, но встретиться с ним лицом к лицу мне предстояло ещё нескоро.
Глава 2. Что люди скажут
Как жить после такого провала, я не знала, как и не знала, что дальше делать. Я словно упёрлась в незримую стену, о существовании которой на своём пути даже не догадывалась, а следовательно, запасного плана тоже не имела. Для себя я, конечно, нашла железобетонные аргументы в пользу своей невиновности, но объяснить каждому встречному, что в институте меня просто «срезали», несправедливо занизив оценку и потребовав взамен машину кирпича, не представлялось возможным, к тому же я дала слово дяде Коле. Для всех теперь я была обыкновенной не поступившей в институт неудачницей. Это выставляло не в лучшем свете не только меня, но и бросало тень на школу и даже на мою серебряную медаль, которой я так гордилась. Мне было стыдно за себя: стыдно перед родителями, которым предстоит за меня краснеть, стыдно перед сестрой, для которой я не только не стану примером, но и дам повод позлорадствовать, стыдно перед друзьями, родителями друзей, знакомыми и просто соседями по подъезду. Я боялась насмешек, презрительных взглядов, колких словечек, едкого шушуканья за спиной. Я стала идеальной мишенью. Я ощущала себя голой посреди огромной площади. Вот-вот подо мной запылает костёр из общественного мнения, на котором меня сожгут.
Для меня, как и для моих родителей, мнение окружающих было всегда превыше всего. В селе, где все друг у друга на виду, где каждый знает, что сосед ест, с кем спит и у кого огород сорняками зарос, мнение живущих рядом людей играло своеобразную роль судьи, становясь локальным мерилом добра и зла. Пока человек действовал в границах существующих в данном обществе норм, на фоне других ничем особо не выделялся, ел то, что едят все, пил не больше других, воровал в меру, работал наравне со всеми, вовремя женился и умер в положенный час – до тех пор он оставался понятным и безопасным, он был своим. Но стоило кому-то выделиться, обособиться или оступиться – несчастный тут же попадал в жернова общественного мнения, которое его препарировало, разбирало до мельчайших косточек, перемывало их, перетряхивало и перемалывало в муку, чтобы, не дай бог, никакая подробность не осталась незамеченной.
С самого детства меня учили жить с оглядкой на других. «Что люди скажут?» или «Что соседи подумают?» раздавалось так же часто, как и кудахтанье куриц во дворе. Отпуская меня на улицу гулять, бабушка всегда наказывала вернуться в оговорённый час, а то люди не дай бог подумают, что она плохая бабушка и не следит за внучкой. Застав свою подружку за обедом, я не могла вместе с ней сесть за стол, чтобы не подумали, что бабушка меня не кормит. Убрать огороды в страду надо было непременно первыми, чтобы люди не сказали, что наша семья ленивая. Меня учили держать своё мнение при себе, не высовываться, не выделяться, быть как все, дабы кто-нибудь что-нибудь плохое обо мне, а заодно и обо всех моих родственниках не подумал. Моя жизнь состояла из решений родителей, опирающихся на мнение этих самых окружающих. Я надевала исключительно то платье, которое нравилось моей маме, но такое, чтобы её ребёнок выглядел не хуже других. Я подметала двор лишь потому, чтобы соседи не подумали, что здесь живут грязнули. Я училась на «отлично» лишь для того, чтобы родители хвалили, бабушки гордились и давали за это деньги и сладости. Я говорила то, что хотели слышать мои близкие, поступала так, как одобряли окружающие, думала так, как учили меня в школе, видела мир таким, каким его показывал телевизор. Моё мнение никто и никогда не спрашивал. Меня как личности не существовало. Моё «Я» так и не смогло развиться, пребывая в состоянии задушенного мнением окружающих эмбриона. Так воспитывали меня, так воспитывали моих родителей, моих бабушек, прабабушек моих бабушек – так было всегда, словно каждый член нашей семьи, а заодно и все люди нашего села и городка приходили в этот мир исключительно с одной целью: подстраиваться под окружающих. Взрослея, я продолжала пребывать в каркасе заданных с детства установок, и переменой места жительства избавиться от них было невозможно.
От себя не убежишь, но тогда я этого ещё не знала. Размышляя над своей судьбой после непоступления, я оперировала понятными мне категориями добра и зла и подвергать себя общественному осуждению, конечно же, не хотела. Кроме того, возврат домой означал для меня конец всему – конец мечтам, конец надеждам, конец самой жизни. Родители всячески пытались меня убедить, что ничего страшного не произошло, что надо вернуться в Канев, позаниматься год, а потом снова поступать, но я знала, я это чувствовала сердцем, что отступать ни в коем случае нельзя. Нельзя поддаваться на уговоры, нельзя возвращаться домой, нельзя снова попасть под влияние семьи, нельзя позволить машине красного кирпича сломать мне жизнь. Это была моя жизнь. Моё «Я» сказало «нет». Впервые я не подчинилась родителям. Вместо этого я попросила их помочь мне остаться в Киеве. Единственный вариант для этого – договориться с тётей Женей.
Никогда раньше я не задумывалась о роли других людей в своей судьбе. Я всегда считала, что по какой-то неведомой причине мне все вокруг что-то должны: должны родители, должны бабушки, а институт просто обязан был меня принять, поэтому согласие тёти Жени помочь я восприняла как само собой разумеющееся. Как само собой разумеющееся, я поселилась в бывшей комнате Игоря, оставив его жить в подвале; как само собой разумеющееся, я наблюдала за хлопотами тёти Жени по моему устройству на работу. Надо сказать, что устроиться на хорошую работу в Киеве без прописки, без образования, без опыта в советское время было практически невозможно, а если кому-то это и удавалось, то исключительно благодаря особым знакомствам или, как тогда говорили, по большому блату. Но одно дело – устроиться куда-нибудь, и совсем другое – устроиться в хорошее место, где платят высокую зарплату и выдают её без задержек. Как само собой разумеющееся, я оказалась на ставке медицинского регистратора в единственной в то время в Киеве лаборатории контактной коррекции зрения при центральной городской больнице. Чего это стоило для тёти Жени, я даже не догадывалась, видела только, что несколько раз она пекла и кому-то относила свой фирменный торт, после чего вместе со мной поехала в отдел кадров больницы.
В свои восемнадцать лет с людьми, занимающими высокие руководящие должности, мне приходилось общаться всего несколько раз, а если не считать моего крёстного дядю Петю – председателя колхоза в селе, – дядю Колю из министерства и директора моей школы, которых я воспринимала как своих, то получался один, и этим человеком как раз и был тот самый дяденька с машиной кирпича в институте. В моём представлении начальник – это как директор, только чуть-чуть поменьше, а директор – это уже почти как бог, который слеплен из другого теста, живёт в другом мире, имеет большие связи, и подчиняться ему следует беспрекословно. В его власти казнить или миловать, взять меня на работу или нет. Именно поэтому я так волновалась перед этой встречей, повторно перекрашивая стрелки под глазами и до запаха гари завивая волосы плойкой. Я хотела понравиться. Я очень хотела быть хорошей девочкой, чтобы меня взяли, чтобы я осталась жить в Киеве и надо мной больше не висел ужас возвращения в Канев.
Под дверью, обтянутой коричневым дерматином, пришпиленным гвоздями с золотистыми шляпками, стояло человек пять. Теребя белые картонные папки с матерчатыми завязками, они о чём-то полушёпотом переговаривались. Оставив меня в конце очереди, тётя Женя заглянула за дверь, откуда буквально через несколько минут вышли две женщины, одна из которых сразу же пригласила нас. Поздоровавшись, я присела на край стула и посмотрела на ухоженную даму средних лет за массивным столом с молочно-белым телефонным аппаратом, какие, наверное, были в самом Кремле, и широкой подставкой для ручек из зелёного гладкого камня с тёмными прожилками. Именно за таким столом в моём представлении и должен работать директор, и мне очень захотелось оказаться однажды по ту сторону стола. В этот самый момент я услышала вопрос: «Как дела?» и засмущалась так, что не могла произнести и слова. Мне казалось, что женщина за столом напротив видит меня насквозь, знает все мои проделки и уж тем более знает о том, что я не поступила в институт. От стыда мои щёки запылали ещё жарче, глаза наполнились слезами, и от жалости к себе я едва не заплакала. «Я поступала в институт, но недобрала одного балла. Меня просто “срезали”» – начала оправдываться я, но женщина за столом напротив тут же уточнила: «Что собираешься делать?» – «Хочу годик поработать, позанимаюсь с репетитором, и снова буду поступать», – совладав наконец с собой, ответила я. «Раньше работала? Чем приходилось заниматься?» – спросила она, не отрываясь от заполнения какого-то бланка. Я с готовностью начала рассказывать об огородах в селе, о работе в полях и на колхозной ферме и о том, как сортировала клубнику на плодоовощном заводе в Каневе. «С математикой у тебя как?» – поинтересовалась она. «В школе было “пять”!» – уверенно ответила я, протягивая в качестве доказательства аттестат о среднем образовании. Быстро записав что-то в бланк, женщина передала его мне и отправила в соседнюю комнату оформлять документы. Так у меня появилась работа, но самое главное – впервые в жизни мне встретился человек, который отнёсся ко мне как к равноправному взрослому, который не читал нотаций, не навязывал свою точку зрения, а быстро и без лишних слов помог. Я очень хотела считать Елену Григорьевну своим другом, но не смела – ведь я была безмерно ей обязана, к тому же высокая должность и строгий голос удерживали меня на почтительном расстоянии. Единственное, чем я могла отблагодарить, – это не подвести, и я очень старалась.
Глава 3. Любовь по согласию
Лаборатория контактной коррекции зрения (ЛККЗ) являлась филиалом Центральной городской больницы № 14 им. Октябрьской революции, прозванной в народе «Октябрьской больницей», и располагалась на первом этаже жилого дома по улице Профессора Подвысоцкого. От дома тёти Жени добираться приходилось с тремя пересадками, но для меня эти полтора часа утром и полтора часа вечером были самыми долгожданными. Я проезжала по площади Льва Толстого, затем по Крещатику и бульвару Леси Украинки, видела невероятной красоты здания, широкие проспекты, спешащих по делам киевлян и была счастлива. Нередко я выходила из троллейбуса, неспешно шла вдоль огромных стеклянных витрин ЦУМа, мимо кафе, ресторанов и парикмахерских, а моё сердце трепетало от радости. Оно улыбалось каждому встречному: «Посмотрите, я такая же, как и вы! Я вместе с вами! Я тоже киевлянка!» Однажды я даже случайно оказалась на каком-то митинге у памятника гетману войска запорожского Богдану Хмельницкому. Чему посвящён был этот митинг, я не знала, да и меня не особо это волновало, главное, что я оказалась в гуще событий, вместе со всеми что-то скандировала, а в конце, когда люди вокруг запели украинские песни, я пела вместе с ними. Вечером этот митинг показали в новостях по всем телеканалам, и, увидев моё лицо на весь экран, тётя Женя вскрикнула: «Ты в телевизоре! Иди скорее сюда!» Пока я бежала, кадр на экране начал меняться, но свой чёрный платок с ярко-красными цветами и длинной бахромой, найденный однажды в бабушкином шкафу и ставший модным аксессуаром поверх пальто, я узнала сразу. Но для меня было важно не то, что меня показали в новостях, а то, что я жила в этом городе и ощущала себя его частью. Я гордилась собой, гордилась тем, как простая провинциальная девчонка смогла повернуть своё поражение в свою же пользу. Осознать хрупкость своей иллюзии я тогда, к счастью, не могла и искренне считала, что схватила удачу за хвост.
Мой рабочий день начинался ровно в девять тридцать и заканчивался в шесть часов вечера. В течение этого времени я должна была записывать пациентов на приём к врачам, давать телефонные консультации, вести книгу учёта выданных линз и принимать за них оплату. Работа, конечно, не высокохудожественная, но зато в белом халате и в окружении самых передовых в то время офтальмологических технологий коррекции зрения. Попасть на эту должность мечтали многие, платили довольно хорошо и, главное, регулярно, что являлось редким исключением среди государственных учреждений конца восьмидесятых, но место досталось именно мне. Я воспринимала всё это как естественную компенсацию от судьбы за ситуацию с институтом, а тот факт, что всё это лишь благодаря тёте Жене и её человеческому желанию помочь, моё набиравшее силу «Я» в расчёт не принимало. В стране, где всё было в дефиците, главной ценностью являлись человеческие отношения и связи, но понять это я тогда ещё не могла.
До поступления в ЛККЗ о контактных линзах я вообще ничего не слышала, и в моём представлении очки являлись единственным способом помочь людям с нарушениями зрения. Однако сама идея контактной коррекции зрения была высказана Леонардо да Винчи ещё в шестнадцатом веке, а в конце девятнадцатого оптическая контактная линза была уже подробно описана и применялась на практике. Тем не менее даже столетие спустя технология изготовления контактных линз оставалась всё ещё примитивной, а сами линзы – жёсткими и крайне неудобными. В лаборатории на специальном оборудовании вытачивалась жёсткая заготовка размером с радужку глаза, шлифовалась, а потом, в течение долгих месяцев, человек привыкал к инородному телу у себя в глазу. От сильного порыва ветра линзы часто убегали под верхнее веко – и тогда прямо на ходу приходилось их оттуда выуживать. Бывало, что в самый неподходящий момент мелкая песчинка попадала в глаз, вызывая острую боль и водопад слёз. Линзы натирали глаза, царапины на них являлись рассадником бактерий и причиной воспаления, поэтому спасительные стекляшки приходилось регулярно кипятить. Очередь на линзы доходила до трёх месяцев, люди приезжали со всех регионов страны, а наша лаборатория являлась едва ли не единственной в Украине, где можно было их изготовить. Стоит отметить, что к тому времени уже тридцать лет как чешским учёным были изобретены мягкие контактные линзы и весь мир ими успешно пользовался, но лишь с открытием границ они стали поступать на территорию бывшего СССР. Киевская лаборатория стала одной из первых, кто организовал их поставки из-за рубежа, но ждать такой заказ приходилось по восемь-десять месяцев. Как работник ЛККЗ, я, конечно же, без очереди воспользовалась благами технологического прогресса, на личном опыте познав жёсткую и мягкую радость оттого, что мир вокруг снова приобрёл чёткие контуры. Начиная с последних классов школы моя прогрессирующая близорукость просто галопировала, но очки надевать я всё равно стеснялась, считая, что это не понравится мальчикам. Дошло до того, что я с первой парты не могла разглядеть пример на классной доске, но упрямо продолжала щурить глаза. Я боялась, что меня начнут обзывать «очкарик», а в комплексе с уже имеющимся прозвищем Колобок, которым меня наградили ещё в младших классах, очень не хотела превратиться в «Колобка-очкарика». К сформированной в раннем детстве установке «Что люди скажут?» добавилось подростковое «Что мальчики подумают?» – и я делала всё для того, чтобы нравиться и угождать мнению окружающим в силу своего разумения.
Под Новый год на работе решили устроить настоящее костюмированное представление. Коллектив у нас был небольшой, преимущественно из врачей-офтальмологов, техников и медсестёр, поэтому на роль Деда Мороза выбрали нашего молодого техника, а Снегурочкой, конечно, меня. Я очень обрадовалась, но тут же с ужасом поняла, что подходящего под образ платья у меня нет. В то время купить или взять напрокат костюм было просто невозможно, и я решила его сшить.