– Блин. Надо твоим родителям сказать.
– Их дома нет. – (Бум-ба-рам-бей-бум.)
– Тогда бабушке. Дяде Маурисию.
– Да они помрут от страха. Ничего, пройдет.
– Блин. Да что ж это за зараза такая? – Рамон, несмотря на свою безупречную карьеру, совершенно не умел разговаривать по-человечески, чем приводил в ужас свою мать, умиравшую от стыда каждый раз, когда ему случалось матюгнуться в присутствии Лали Брос. Он еще раз протер глаза и начал философствовать: – Во, блин, херня, мать твою… Слушай… А так? – Тут он перешел от слов к делу и опять положил руку мне на грудь. – Как ты себя чувствуешь-то?
– Да так, пересрался немного. А вообще ничего.
– Вот и я тоже.
– Тоже ничего?
– Тоже пересрался.
Опытный врач умело успокоил больного. (Не беспокойтесь, мой дорогой. Девять из десяти пациентов, ясное дело, умирают на операционном столе, но ведь это не значит, что вам не повезет, не вижу повода для паники; жаль только, что руки у меня дрожат.) Сердце мое сказало еще «бам» там, где раньше было «бей» и «бум». Рамон с каждой минутой все больше приходил в себя:
– Ведь это может быть тахикардия, правда?
– В яблочко.
– Это от нервов. Точно от нервов. А то бы ты уже давно откинул копыта.
(– Если не введем ему сыворотку, умрет, не доехав до операционной. – Как! А вам, значит, все равно? – Нет, мне не все равно! Вы мне всю статистику испортите!)
Консилиум врачей решил пока никому ничего не говорить, даже дяде, жившему на верхнем этаже, предназначенном для прислуги, в такой же просторной комнате, как и все остальные, но гораздо более прибранной. Доктор Рамон Жиро уложил своего кузена доктора Микеля в постель и с высочайшим профессионализмом порекомендовал ему: «Отдохни, полежи, расслабься, и все само пройдет, братан». И поставил научно обоснованный диагноз: «Зуб даю, это от нервов». Рамон сел на деревянный стул с резными цветами, на тот самый, на который села тетя Карлота, чтобы умереть, глядя на своего мужа, и с которого бабушка Амелия следила за медленным угасанием тети Элионор; почему в жизни всегда столько боли?
Снова оказавшись в темноте, Микель продолжал слушать беспокойное биение своего сердца, ни капельки не расслабляясь. Через некоторое время раздалось: «Ну что, пацан, как оно там?» – и он вздрогнул.
– Ничего. Все так же. – (Бум-бум, ба-рам-бей.)
– Да ладно, мужик, расслабься и не нервничай, ситуация под контролем.
Через пять минут я услышал, как он тихонько захрапел, и мне стало очень страшно от мысли, что я запросто могу умереть в одиночестве. И я мучительно позавидовал спокойствию Рамона, потому что, серьезно: зачем мне нужно было соваться в политическую борьбу? Что мне мешало жить как все? «Если авангард общества дремлет, восстание масс невозможно». Почему два года назад я собирался обращать сенегальцев в истинную веру, а теперь занялся обращением буржуазии? Кто просит меня соваться куда не следует? Сердце продолжало судорожно биться. Я подумал, что до утра я, скорее всего, не доживу, и с некоторой грустью простился сам с собой. Рядом храпел дежурный врач Рамон Жиро – безмятежно и с чистой совестью.
Микель Женсана не умер от тахикардии. Точнее говоря, он к ней привык, потому что с того момента она для него стала делом обычным. А жизнь продолжалась, как и борьба. Нас было гораздо больше, чем они были готовы признать, и май шестьдесят восьмого года был уже не за горами. Рамон женился. На свадьбе гуляли два счастливых семейства, и только Микель, сидя в отдалении и не желая принимать ни в чем участия, несколько свысока смотрел на все эти пережитки прошлого, зачем-то повторяющиеся из поколения в поколение. Когда принесли шампанское, я произнес красивой и обаятельной девушке, дальней родственнице, имени которой толком не помню, агитационную речь о том, что для создания нового общества следует избавляться от устаревших традиций. Наверное, эта родственница меня после этого терпеть не может, потому что двумя годами ранее, на крестинах ее братика, я совершенно убедил ее в необходимости миссионерской деятельности.
В начале семидесятых годов по неизвестным науке причинам статистика указывала на необыкновенный рост числа больных эпилепсией среди мужского населения Испании в возрасте от девятнадцати до двадцати четырех лет. В медицинских кругах даже стали поговаривать о возможном эпидемическом характере этого явления. Однако дело было в том, что десятки юношей-призывников предоставляли в соответствующие инстанции справки из военного госпиталя, в которых была отражена безукоризненная картина заболевания эпилепсией, – именно такая картина получается, если не спать несколько ночей подряд, подкрепляясь время от времени тщательно рассчитанными глотками водки, заранее разлитой в бутылочки из-под одеколона. Некоторые, конечно, сделали таким образом первые шаги на пути к циррозу печени, но многие при тайном содействии врачей были признаны не годными для службы Родине, откосили от армии и приготовились служить своей стране даже с оружием в руках, если это будет необходимо. Микель, Болос, Чандри, Аугуст Маруль… Ни один из товарищей Микеля не служил в армии, большинство – благодаря внезапно обнаружившейся эпилепсии, некоторые – из-за опасного обострения неврита седалищного нерва или недержания мочи и только очень немногие – на совершенно законных основаниях, из-за плоскостопия или неясного ви?дения жизни, чем мог бы воспользоваться и Микель Метафизически Близорукий, сэкономив таким образом несколько фляжек водки. Хотя, возможно, в то время я еще ясно видел контуры вещей.
И, как многие другие, я вышел из Объединенной социалистической партии Каталонии через левую дверь. Мы с Болосом вышли из нее в один и тот же день, с тем же смутным тяжелым чувством, какое испытали в то первое воскресенье, когда не пошли в церковь, но с пропуском в страну безграничной мечты о том, как мы, с огнем надежды в глазах, дадим волю воображению и поднимем на улицах бунт. Микель Женсана, отпрыск замшелого древнего рода, шагал по жизни рука об руку с Болосом и с книжкой Юлии Кристевой[29 - Юлия Стоянова Кристева (или Крыстева; р. 1941) – литературовед, лингвист, психоаналитик, писательница, семиотик, философ и оратор болгарского происхождения. – Примеч. ред.] под мышкой, не зная, куда это все заведет, став свидетелем невероятного раскола левацких групп, которые по тактическим соображениям объявляли себя кто троцкистами, кто сталинистами, кто ленинистами, кто маоистами. Он пережил болезненный разрыв со старыми товарищами, избравшими другой путь, и им с Болосом еще повезло, что их взгляды совпали, потому что так проще было думать, что ты ничуть не ошибся. Микель не мог себе представить, что когда-нибудь они с Болосом смогут отдалиться друг от друга. Мальчишество. И раскол, подогреваемый радикальными идеями, обрек выбранную ими группу, или выбравшую их группу, на сверхсекретную подпольную деятельность. Много месяцев подряд на разных секретных квартирах города Барселоны многочисленные ячейки юных революционеров тратили энергию на вдохновенную агитпропаганду (интенсивный курс катехизиса), представляя основные истины в троцкистской, маоистской или сталинской трактовке и закаляя души. А это очень тяжело, когда в одной и той же жизни человеку – Болосу или мне (мы же с ним, Жулия, как братья) – закаляют душу тремя различными способами: сначала иезуиты, потом Партия и снова Партия. И каждый новый шаг был вероотступничеством, потому что все происходило как богоявление: воссиял свет, и все увидели Новый Путь, Новую Истину и Новую Жизнь и возблагодарили Бога или Историю за счастье быть их избранниками. И у нас на челе обозначилась новая морщина: морщина тех, кто знает, что Истина принадлежит им, tout court[30 - Коротко и ясно (фр.).]. В порыве воодушевления, в самый разгар войны, Микель и Болос вступили в Партию. И по решению Центрального комитета мне была присвоена партийная кличка Симо?н. Девятнадцать лет назад отец Рока уже крестил меня и назвал Микель Пере Жауме Бенет Женсана-Жиро-Эролес-Сорт-Прим-Жисперт-Бардажи-Мальдонадо-Портабелья-Терсоль-и-Каймами. Но в этом новом крещении мне было дано имя Симон. Симон, я крещу тебя во имя товарищей, ячейки и демократического централизма, аминь. Ах, как бы обрадовался отец Бернадес, узнав в этом перекрещении Микеля в Симона воскресший образ одного из двух великих наречений новым именем из Нового Завета! «И Симон встал с земли и с открытыми глазами никого не видел. И повели его за руки, и привели в Дамаск. И три дня он не видел, и не ел, и не пил. Пока не признали его новым товарищем и не нарекли его товарищем Симоном». Для Микеля, хотя он об этом и не знал, самое главное было не остаться без правого дела. Без общества единомышленников. С самого дня моего крещения (Симон, рядовой член четвертой ячейки Центрального района), как только меня признали борцом за свободу, за первых христиан Антиохии и Эфеса, против диктатуры Франко, и членом Партии, я начал под ее эгидой свою истинную подпольную жизнь, рука об руку с Франклином, еще одним восторженным новообращенным, ранее носившим имя Болоса, с которым произошло точно такое же чудесное преображение.
Я приехал домой как всегда, может, чуть-чуть пораньше, чем обычно, и сложил одежду в сумку; я засунул туда пару книг Брехта и Евтушенко, отверг Борхеса и Жузепа Пла[31 - Жузеп Пла-и-Казадеваль (1897–1981) – каталонский журналист и писатель, работавший во Франции, в Италии, Англии, Германии и России.] как не соответствующих обстоятельствам и с девятнадцатилетней жестокостью пошел поцеловать на прощание мать, которая сидела одна там, где сейчас расположен столик neuf[32 - Девять (фр.).], у торшера, с очками на кончике носа, очень сосредоточившись на штопке носков, в облаке негромких звуков радио, которое всегда стояло неподалеку.
– Я ухожу, мама.
– Прямо сейчас? К ужину возвращайся.
– Нет, мама.
– Куда ты собрался?
– Я ухожу.
– Это я уже слышала. Куда?
Мать подняла голову от работы (она как раз штопала мой носок), встревоженная чем-то необычным в голосе Микеля.
– Зачем ты взял сумку? Что случилось, сынок?
– Мама, я ухожу из дома.
– Но…
– Не волнуйся, все в порядке.
– То есть как «все в порядке»? Ты о чем?
Она отложила работу в корзинку, но стеклянное яйцо для штопки весело покатилось по полу гостиной. Микель наклонился поднять его и положил обратно в корзинку. Даже сейчас, двадцать пять лет и бесчисленное множество стаканов виски спустя, я все еще помню звук, раздавшийся, когда упало это яйцо, Жулия. (Но он не сказал ей, что яйцо остановилось именно там, где сейчас были ноги официанта, осквернявшего его воспоминание, и Жулия слегка улыбнулась, и продолжала молчать, и слушала, не начиная есть.)
– А, Микель?
– Я ухожу из дома, мама. – И с некоторой гордостью: – Из соображений безопасности.
– Безопасности? – Мать (бедная мать, ничего не понимавшая в моей жизни с тех пор, как я перестал быть ребенком) сняла очки. – От кого ты бежишь?
– Прямо сейчас – ни от кого. Но я не хочу, – тут Микель почувствовал себя героем, – чтобы вас преследовали по моей вине. А ты не волнуйся.
Госпожа Мария Жиро де Женсана, моя любимая мать, которая, похоже, пережила все самые важные моменты и своей, и моей жизни «вне игры», взволнованно встала. Она взяла сына за руки: страх всех матерей той эпохи становился явью.
– Ты что, в политику ввязался, сынок?
– Тебе лучше ничего не знать. – (Богарт, не меньше.)
– Предупреждал же тебя отец. И куда ты теперь собрался?
– Я не могу тебе этого сказать, мама. Я время от времени буду слать тебе весточки. Ну правда, не волнуйся. – Я поцеловал ее в лоб.
– А папе ты сказал? – Последняя надежда, слезы в глазах.
– Да как же я… Отец меня никогда не поймет. – И я попытался облегчить себе жизнь. – Скажи ему лучше ты, мама. И бабушке. Просто скажи ей, что я уехал по делам.
– А это обязательно делать прямо сейчас? Ты не можешь повременить чуть-чуть и как следует подумать?
Микель взял дорожную сумку. «Ладно, мама, не волнуйся, ничего страшного в этом нет». И исчез в темном коридоре. Он оставил короткую записку на столе у дяди («Дядя, когда я вернусь, уверен, настанут лучшие времена») и у Рамона («Пацан, позаботься о моих предках, все нормально»), закрыл за собой стеклянную дверь, на которой еще не было налеплено никаких наклеек с названиями кредитных карточек, и спустился по лестнице дома Женсана в погоне за мечтой. Он даже не обернулся и не поглядел ни на земляничное дерево, ни на свое прошлое.
8