Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Добровольные галерщики. Очерки о процессах самоуспокоения

Год написания книги
2015
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Для него рассказывать – это сообщить мне «где» и «когда», обрамляя свои слова реальным временем и пространством.

Рассказать мне больше о своем приятеле он не может. Для него говорить – значит описывать, а он не может описывать, не видя, не имея поддержки в виде перцептивной реальности. И когда я стараюсь побудить его выразить свои скрытые фантазмы, он говорит мне: «Воображаемое – это нуль!». Эта фраза резюмирует все. Он не любит представлять или придумывать, ассоциировать, сближать что-то с чем-то. Он просто прилипает к реальности – вот и все.

Длинное оператуарное соло на ударных инструментах

Упражнения на ударных инструментах приобретут позже непомерно большое значение в его жизни. Они на самом деле замещают собой игру в аварии, которой он увлекался ранее, используя для этого свои маленькие машинки. Рокки упражняется на барабанах часами. Он живет в этом непрерывном шуме. Он отбивает на ударниках ритмы тяжелого рока всякий раз, как только появляется такая возможность, яростно и без нюансов, производя сильнейший грохот бесконечно повторяемыми движениями. Его тренировка (он называет это репетицией) – это как длинное соло на ударниках, занимающее все его свободное время.

Не похоже, чтобы он мечтал об известности или о концерте перед публикой. Он просто играет на ударных инструментах, и это все. Он мало интересуется музыкой и больше похож на одиночного гребца, чем на музыканта. Он производит впечатление человека, отдающегося повторяющейся деятельности в состоянии пустоты оператуарного типа.

На тот момент я охарактеризовал бы его деятельность тремя основными критериями:

– повторяющаяся автоматическая активность, которая занимает все время;

– моторная активность;

– звуковая активность, которая задействует слуховое восприятие сильных, яростных, насильственных звуков.

Рокки играет нечто вроде тяжелого рока под названием «The Dead». Это самая резкая, самая оглушающая и самая повторяющаяся форма тяжелого рока. Сама музыка сведена к минимуму в пользу скорости и повторения. Рокки превращает свои руки в ритмичную машину, в запрограммированную и автоматизированную двигательную машину.

Повторение оглушающего шума имеет особое значение. Количество сломанных им палочек свидетельствует о ярости звуков, которые он ищет, о резкости и о буйстве его деятельности в области моторики и перцепции. Под предлогом увлечения музыкой (он ею действительно слегка заинтересуется, но намного позже) его поведение повторяет в шуме и грохоте не проработанный и психически не связанный несчастный случай. Так он с помощью игры пытается совладать с возбуждением, которое осталось несвязанным после травмировавшей его аварии; у этого возбуждения не было другого выхода, кроме формирования травматического невроза.

В качестве активной телесной и сенсорной техники шум и действие ударного инструмента позволяют установить первый уровень связей между ощущениями в теле и перцепцией травматического возбуждения, до того «несвязываемого», через систему мысленных репрезентаций. Это и есть характеристика приемов самоуспокоения. Мы также констатируем тот факт, что этот прием позволяет Рокки обрести такой уровень функционирования и такую форму выражения, при которых моторика и сенсорика находятся на первом плане и остаются неразрывно связанными.

Связи и циркуляция ментальных репрезентаций, как мы увидим позже, разовьются впоследствии, но на данной стадии Рокки тратит всю свою энергию и все свои ресурсы на это бесконечное соло для ударных инструментов.

Об одиночных гребцах

В каждом жесте ударника мы можем увидеть действие с ритмом на два счета, которое, как и в других успокоительных приемах, вызывает рост напряжения и возврат к спокойствию. Ритм на два счета мы также находим в повторяющейся моторной деятельности одиночного гребца.

В статье Мишеля Фэна (Fain, 1992), в которой вводится и описывается понятие «успокоение», в самом ее начале автор размышляет о процедуре убаюкивания младенца при ранней бессоннице с помощью материнского укачивания. Обращение к этой статье представляется мне очень полезным, так как оно позволяет связать проблему успокоительных приемов со способом, которым передаются сообщения о беспокойстве от матери к ребенку. Я возвращаюсь к рассказу Жерара Д’Абовилля о том, как он засыпает во время своего одиночного плавания, опубликованному в газете «Либерасьон»: «Часто наблюдался один и тот же сценарий. Надвигается гроза. Ночь. Д’Абовилль пытается дремать. <…> Волны нарастают. Из предосторожности он ложится ногами вперед, чтобы в случае увеличения наклона ослабить удар о перегородку сапогом, а не затылком. В лучшем случае все внутри каюты ходит ходуном <…>. В худшем – вода бьет ключом через иллюминатор».

Следовательно, Д’Абовилль получает удар при каждом движении вперед и назад. Так он подвергается своего рода укачиванию. Ситуация далека от нежности напеваемых матерью колыбельных песенок, более того, суровые условия такого засыпания напоминают поведение детей, которые сильно и ритмично бьют себя по голове или бьются головой о стенку, выполняя таким образом ритуал для засыпания. Эти движения являются ранними проявлениями саморазрушения. Описывая таких детей, Мишель Фэн формулирует гипотезу о том, что их движения являются неким видом «интернализации укачивания, что ведет, по его мнению, к «идее интериоризации давящего возбуждения» этого укачивания, «по своей реализации аналогичного чистому инстинкту смерти».

Согласно М. Фэну, существует разница между «укачиванием, которое посредством этого специфического возбуждения снижает уровень возбуждения до самого низкого», и битьем себя по голове или головой обо что-то, «направленного на достижение физической боли, что, безусловно, связано с некой формой первичного мазохизма».

Это различие не всегда бывает легко установить. Самоуспокоительный прием, особенно в его самых аутоагрессивных формах, может содержать на начальном этапе, еще до достижения спокойствия, аккумуляцию возбуждения (мышечные судороги и напряжение, как в примерах с игроком на ударнике Рокки и с одиночными гребцами). Процесс самоуспокоения может доходить до поиска физической боли и даже, возможно, до ощущения «по ту сторону физического страдания», граничащего с чувством удовольствия[3 - В конце данной главы я рассматриваю этот аспект поиска физической боли при самоуспокоительных приемах как форму безобъектного аутосадизма, а в седьмой главе я значительно развиваю идею самоуспокоительного использования самоспровоцированной физической боли.].

Таким образом, самоуспокоительный прием, как мне кажется, можно представить как двухтактный механизм, который сначала разъединяет влечения, прерывает их взаимосвязь, а затем связывает их вновь. Но эта активность является не психической, а поведенческой.

По мнению Мишеля Фэна, именно качество интериоризированного укачивания придает успокоительным приемам более или менее оператуарный вид. Следуя этой идее, мы можем предположить существование некой личной связи индивидуума с укачиванием, которое имеет отношение к матери или, скорее, к цензуре матери, вновь ставшей любовницей. Цензура, определяющая существование движений регрессии, дает место активности мышления в противоположность регрессии, остающейся строго поведенческой и проявляющейся на уровнях перцепций и моторики.

Другими словами, каждый индивид имеет свою персональную связь с материнским укачиванием, несущую отпечаток его двойной природы. Мать, укачивая своего ребенка, передает ему, как подробно объяснил М. Фэн, все то, что связано со смыслом жизни, эротикой и влечениями самосохранения, а также то, что является манифестацией инстинкта смерти. Когда преобладает последний аспект, под его давлением повторяющееся поведение стремится заместить мышление.

Что же остается от мысли? Каким является, например, способ мышления Рокки, когда он, будучи один, часами бьет по барабанам, хотя, насколько я могу судить, у него не особо развито воображение и фантазирование?

Известный велосипедист Джино Бартали разработал технику езды, при которой он толчком, подпрыгивая, приостанавливал вращение педалей через каждые десять оборотов. Следовательно, ему надо было все время считать, что, похоже, приводило его психику в то же состояние программирования, автоматизма и повторения, в котором находились его ноги.

Мне кажется, что мышление музыканта, играющего на ударных инструментах, частично имитирует ту же модель.

Что касается Жерара Д’Абовилля, то «автоматизм» и «повторение» являются слишком слабыми словами, чтобы охарактеризовать его деятельность, которая состояла в том, чтобы, исходя из расчета семнадцати гребков в минуту, делать в день семь тысяч гребков веслами, чтобы покрыть дистанцию в десять тысяч километров. Такая запрограммированная физическая активность, по-видимому, сопровождается аналогичной активностью мысли, осуществляющей некий автоматический пилотаж. Он пишет: «Все время тот же припев, постоянно тот же ритм метронома <…>, тело вибрирует, как машина, и ум функционирует, подобно калькулятору. Он делает все подсчеты».

Этот способ мышления состоит из постановки для себя краткосрочных целей, как это делал Д’Абовилль: «Пройти треть маршрута. Дойти до второй части. До трех четвертей. До 9/10. До 99/100. И так далее».

Он говорит: «Это другое время, где минуты складываются в часы, часы в дни, дни в месяцы».

Возвращаться издалека

«Другое время», похожее на вечность, «другой мир, похожий на ад». Можно подумать, что одиночный гребец заявляет о том, что он возвращается из пределов смерти.

«Смерть» – позже Рокки напишет это слово жирными буквами на своих куртках и джинсах, когда он сможет дать ей имя, связанное с символикой тяжелого рока. Пока что она является той силой, инстинктом смерти, которая превращает его в запрограммированную машину, как она это делает с одиночным гребцом или с младенцем, укачиваемым при бессоннице.

Ударные инструменты выполняют для Рокки функцию поиска такого укачивания. Безусловно, с меньшими нюансами, нежели те, которые находит для себя одиночный гребец, для кого укачивание может быть тихим, мягким и сексуализированным, как море в ясную погоду, а иногда резким и грубым, как при десятиметровых волнах. Спокойный или бурный, поиск смерти является поиском «долгого сна», как говорит М. Фэн, чтобы обозначить идеал оператуарного сна, добытого оператуарным укачиванием.

Это свойство присутствует в большом числе самоуспокоительных процедур, и именно поэтому его отнесение к укачиванию кажется мне неизбежным, когда мы говорим об этих процедурах. С одной стороны, самоуспокоительные процедуры, похоже, являются продолжением или заменителем укачивания, а с другой стороны, двойное послание материнского укачивания – эротизация и манифестация влечения к смерти – находится в самом центре этих процедур.

Мысль М. Фэна относительно интериоризации качеств укачивания кажется мне важной, так как она иллюстрирует влияние того, что передано матерью. Тем не менее это полезно также учитывать в более глобальном контексте сенсомоторной активности индивидуума. Модель укачивания позволяет понять, как каждый младенец строит для себя в процессе обмена со своей матерью нечто вроде личного сенсомоторного кода. Этот выбор оставляет свой отпечаток на поведении, потенциально являющемся самоуспокоительной процедурой, которую можно будет использовать в случае необходимости, если ментальная регрессия не сработает.

Крах фантазма быть успокоенным матерью и самоуспокоительная процедура

Успокаивать самого себя – значит играть с самим собой в дочки-матери. Внутренняя мать укачивает внутреннего ребенка и говорит ему, что «во всем этом ничего страшного нет». Но эта фантазматическая деятельность является более или менее действенной. Самоуспокоительная же процедура типа самоукачивания используется тогда, когда обнаруживается крах или недостаточность фантазирования об успокаивающей матери. В то время как в мысли об успокоении обе части двойного материнского укачивающего послания связаны друг с другом, в самоуспокоительном акте они разъединены. Дефект психической связи, которая могла бы реализоваться через фантазм, но не реализуется из-за недостаточности фантазийной деятельности, ведет к попытке установления связи с помощью самоуспокоительных процедур, но на сей раз связывание происходит на поведенческом уровне между эротическим и смертоносным аспектами влечений. Но, несмотря на это, данная процедура не в состоянии сохранить хотя бы какой-то намек на присутствие влечений, они развязаны, рассоединены на психическом уровне, и, что для нас наиболее важно, из-за развязывания влечений торжествует «чистая культура инстинкта смерти».

Следовательно, речь идет о том, чтобы физически, телесно с помощью перцепции и моторики вновь обнаружить в материальной реальности материнское укачивание, которое не смогло привести к тому, чтобы произошла психическая интроекция позитивного опыта.

Процесс одиночества

Тот, кто использует самоуспокоительные процессы, находится в состоянии регрессии с уровня психики на уровень поведения в отличие от регрессии, вызывающей активность мысли. В этом состоянии часто отсутствует возможность общения и вербализации, как в случаях с Рокки и с одиночным гребцом. Часто бывает сложно установить связь и общаться с теми, кто полностью погружен в самоуспокоительное, навязчиво повторяющееся поведение. Родители детей, которые бьются обо что то головой, достаточно часто говорят об этом.

Свидетельство другого одиночного гребца показывает, что бывают случаи, когда не происходит опустошения мысли и когда восстанавливается реляционная коммуникация. Речь идет о рассказе Ги Лемонье, который едва не потерпел неудачу во время попытки переплыть Атлантику на веслах в 1987 году: «Страх приходит в первую ночь. Ты не спишь, ты лишь прислушиваешься к шумам <…> Во время пятидесяти шести дней пребывания в море я провел тридцать ночей, пытаясь уловить шум грузового судна. Глухой, приглушенный и отдаленный шум. Я садился за весла и ждал, что шум приблизится. Это изматывало нервы». Лемонье также сообщает: «Ты размышляешь, ты себя анализируешь, ты думаешь о тех людях, которым ты причинил зло, ты открываешь себя таким, какой ты есть. Любая мелочь становится странным образом важной, ты делаешься сверхчувствительным, ты смеешься или плачешь из за пустяка. Ночью я слышал голоса. Мне казалось, что я схожу с ума. Я выходил с электрической лампой. Я заплакал, когда узнал, что смогу связаться с женой по радиосвязи. Затем ты льешь слезы по пустякам, из за заката солнца, например».

Это рассказ растерянного человека. Рассказ, вскрывающий, возможно, некоторые причины его неудачи. Ги Лемонье описывает свою неспособность отключиться, можно сказать – невозможность прийти к чему-то вроде реляционного аутизма, неспособность не чувствовать больше, не думать, во всяком случае не думать об отношениях с другими людьми вкупе с их аффективной нагрузкой. Худшим врагом одиночного гребца, надо признать, является он сам. Его провал будет обусловлен тем, что ему не удастся, несмотря на отдаленность всех людей, ввести себя в психическое состояние, близкое к расщеплению и, может быть, еще более близкое к оператуарной жизни.

Отсюда следует перцептивная сверхбдительность, направленная на опасность, которая объективируется и вызывает тревогу. Эта опасность принимает объектную форму грузового судна в ночи. В этом смысле, безусловно, существует разница между тем, что чувствовал Лемонье, и более смутным состоянием страха отчаяния человека, озадаченного тем, чтобы помочь самому себе перед лицом надвигающейся опасности. Эту разницу хорошо иллюстрирует венгерская поговорка, в которой Ференци усматривает эквивалент фрейдовской теории фобических страхов: «Страх бывает предпочтительнее ужаса»[4 - Correspondance Freud – Ferenczi. 1908. 3 Febr. P. 6.].

Поиск чувства страха входит не во все самоуспокоительные процессы. Он присутствует лишь в тех, которые связаны с травматофилией[5 - Сегодня, в 1998 году, я думаю, что все самоуспокоительные процессы являются травматофильными, что будет показано в последующих главах.]. То, на что нацелен страх, – это страдание. Эта цена, которую следует заплатить для того, чтобы наконец обрести ускользающее чувство безопасности.

Некоторые люди, как, например, Титуан Ламазу, путешественник-одиночка, приветствуют этот страх, «с которым начинаешь жить, который учишься любить и приручать», и совладание, которое приносит «успокаивающее блаженство».

Приручение страха, которое состоит в том, чтобы соотносить его с реальными опасностями, кроющимися в окружении, можно понять как защиту против ужаса подстерегающего отовсюду травматизма и как попытку придать ему форму, дать ему имя.

Разновидность зависимости

Ламазу также упоминает о компульсивном влечении одиночного гребца к повторению своего опыта и к тому, чтобы вновь отправиться на поиски страха и пережить успокоение оного. Он говорит о поиске страха, как наркоман говорил бы о наркотиках.

Для Фредерика Герэна, одиночного гребца, «грести быстро стало подобно наркотику <…> ужасающему и незабываемому, так как у тебя нет выбора»[6 - «Libеration». 1991.22.11.].

Травматофилический процесс подобен акту токсикомании: оба способствуют регрессии в поведении и оба успокаивают, не принося удовлетворения. Однако самоуспокоительное поведение нельзя считать адекватным способом реагирования.

Мне кажется, что обнаруженное соотношение между поиском страха и страдания и инстинктом самосохранения является настолько своеобразным, что можно даже говорить почти что о «перверсии» последнего. Не вдаваясь в подробности, в рамках данной работы я отсылаю читателей к понятию неонужды Д. Брауншвейг и М. Фэна, нужды, которая вопреки инстинкту самосохранения обнаруживается как зависимость (Braunschweig, Fain, 1975, р. 264).

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5