– Ладно, я подумаю, может всё устроится.
Через две недели после этого разговора, в середине июля Дима закрыл дверь своего шестого корпуса, надеясь, что навсегда.
18
– Ты выходишь отсюда, и тебе кажется, что ты возвращаешься к прежней жизни, но это не так. Как нельзя войти в одну и ту же реку, так и нельзя вернуться к прежней жизни, начать её с той точки, когда она прервалась. Ты входишь в совершенно другую жизнь, в которой у тебя не будет низкооплачиваемой, но интересной работы в научном учреждении так как, по крайней мере в ближайшие годы, она тебе противопоказана. Не будет у тебя и прежней семьи и места жительства, ты по-прежнему Дмитрий Степанович Панин, но это только оболочка, а в реальности, это как в Штатах защита свидетеля: человек начинает жизнь с чистого листа. Правда, там сохраняют семью, зато меняют имя, а у тебя имя сохранено, а семьи нет. Но это не твое и не мое решение. Ты должен быть под наблюдением психиатра, и если ты хочешь, я останусь твоим лечащим врачом, пусть формальности тебя не беспокоят. Будешь приезжать ко мне в поликлинику в Москву, сюда тебе лучше не ходить.
Такую вот речь о своем будущем услышал Дмитрий от Виктора Павловича Воронцова при выписке.
Закончив речь, Виктор достал бутылку, рюмки, плеснул в Димину на четверть пальца, себе налил полную, они чокнулись и выпили.
– Алкоголь тебе противопоказан, – такими словами вместо закуски сопроводил Воронцов выпивку. – Ты вот уходишь, – продолжал он, – а я остаюсь тут с этими алкашами, допившимися до белой горячки. Сам скоро с ними свихнусь.
Виктор вздохнул тоскливо:
– Твой случай был интересный, я не думал, что тебя вытащу, во всяком случае до того состояния, до которого вытащил.
– Я рад, – сказал Дима, и непонятно было, чему собственно рад бывший пациент: тому, что случай у него был интересный или тому, что Виктор его всё-таки вытащил.
– Ну бывай, нас не забывай но и не возвращайся сюда, ни-ни. – С этими словами Виктор обнял Диму.
Дима безучастно ответил на объятия, транквилизаторы делали его заторможенным и слабо эмоциональным, впрочем, врач это понимал.
Панин закрыл дверь кабинета, и медленно пошел по коридору. Кошка, жалобно мяукнув, пошла за ним хвостиком. Она чувствовала расставание и грустила. За время её пребывания в больнице, много теплых ласковых рук исчезали из этого коридора навсегда, а если кто и возвращался, то руки у них были холодными и жесткими.
Дима наклонился, погладил её и пошел дальше, слегка покачивая небольшим полиэтиленовым пакетом, не слишком набитым. В нём лежали все его вещи.
Фрукты, которые ему накануне принес Валера, он оставил в палате. Проводили его там теми же словами, что и Виктор: никогда сюда больше не возвращаться.
Дима поплевал через плечо, постучал о деревянный косяк двери, и вот он уже в лучах полуденного солнца, щурится, стоя в кружевной тени тополей, окружающих больницу.
Другой мир, в который попал Дмитрий Панин, попал в тот миг, когда стоял и смотрел на игру солнечных лучей на листьях, весь в сегодняшнем дне, в сей минуте, разительно отличался от того, в котором пребывал Дима все последние годы. Трава и там и там была зеленая, снег белый, а небо синее или серое, уж как повезет, но на этом сходство закачивалось. Впрочем, нет, есть хотелось и там и там.
Но там, в первом мире нельзя было стоять под деревьями, смотреть на них и улыбаться, там надо было куда-то бежать, что-то делать и думать, думать, думать. Теперь же, когда думать и думать было запрещено, оказалось, что и спешить-то некуда, и можно стоять и смотреть на солнце, которое, конечно, он видел не в первый раз за четыре месяца пребывания в клинике, но там всё равно приходилось что-то делать, пусть эти деяния состояли только в том, чтобы не забыть вернуться в палату, проглотить таблетки или не пропустить выдачу пищи, А сейчас было новое светлое солнце, солнце свободы и одновременно пустоты и одиночества, и можно было осторожно, короткими шажками, но всё же идти в этот мир, где оно светило, и громыхали машины, толпились пешеходы, стучали вдали колеса электрички, и надо было только найти ключи от квартиры, от маминой квартиры, где он собирался поселиться и не на первое время, а как он понимал сейчас самого себя и свои возможности, на всю оставшуюся жизнь.
Он вышел за ворота, оглянулся, бросив взгляд на серые бетонные плиты забора, окружавшие больничную территорию, шагнул вперед и сразу увидел Валеру, который припарковал машину прямо у входа. Ключи от квартиры были у него, он взял их вчера у Виолетты вместе с вещами Панина, которые она аккуратно сложила в чемодан.
19
Нужно было как-то устраиваться в этой новой непонятной жизни. Сейчас, когда в преддверии четвертого десятка у Димы появилась возможность и необходимость (он часто думал, возможность или необходимость заставляет его проводить столь тяжкую и тщательную переоценку жизненных ценностей), и он часами валялся на диване, отрешенный от всего и, казалось, пассивный и равнодушный. Но внутри его непрестанно шла интенсивная внутренняя жизнь, в сущности, всегда ему свойственная, но теперь она была направлена не на решение конкретных научных задач, напряженная работа над которыми в вечной спешке и горячке чуть не довела его до краха, а на вдумчивое скрупулезное разложение окружающего мира на мелкие составные части и затем склеивание этого мира в единое целое, если, конечно, – и Дима это понимал, – его ещё можно было склеить.
Первый вывод, который лежал на самой поверхности и напрашивался сам собой: он, Дмитрий Панин, 30 лет от роду, бесконечно, изумительно инфантилен, и то, что многие молодые люди уже в двадцать лет прекрасно понимают то, в чем он, приблизившись к четвертому десятку жизни, не ориентировался совсем. Оказалось, что для него были удивительной, непостижимой загадкой мотивы действий и поведение людей.
В конце второго, а может быть и третьего дня возлежания на кровати, когда у него остался от Валериных припасов лишь кусок засохшего хлеба и пакетик чая, Дима услышал осторожный стук в дверь.
– Да, – сказал Дима скорее по привычке, чем желая хоть кого-то увидеть. Дверь открылась и на пороге появилась немолодая женщина.
– Дима, – сказала она, сказала так, как будто они хорошо знакомы, – давай я тебе супчику принесу, щец горячих.
Услышав про щи, организм Димы, измученный четырехмесячным пребыванием на скудном больничном пайке, отреагировал обильным выделением слюны. Дима сглотнул её громко и судорожно. Женщина всплеснула руками и исчезла, оставив двери открытыми, а через полминуты вновь показалась на пороге с дымящейся кастрюлей в руках.
Она оглядела стол, покрытый клеенкой, и за отсутствием подставки поставила кастрюлю на сложенную газету. Дима поднялся, сидел, смотрел на женщину, на стол, и уже знал, кто она и как её зовут:
– Полина…, – он запнулся, – Андреевна, кажется?
– Ну, Дима, что-то ты совсем, – сказала Полина Андреевна, и Дима не вспомнил, но понял, что они знакомы накоротко.
Женщина улыбнулась, подошла к серванту, радостно сверкающему зеркалами и отраженными в них хрустальными рюмочками, оставленными Виолеттой после смерти свекрови на привычном месте за ненадобностью, открыла нижний шкафчик и достала оттуда тарелку.
– Нет, – запротестовал Дима, – я один не буду, давайте вместе, и Полина Андреевна послушно достала ещё одну тарелку.
Димкин черствый хлеб они разделили пополам, и дружно схлебали щи, и по добавке налили, хотя Полина Андреевна вторую не доела, и Диме показалась, что и налила она себе только для того, чтобы он схлебал вторую тарелку щей.
– Я сейчас здесь редко бываю, дочка моя второго родила, собралась через пятнадцать лет, вот я там и помогаю, и ночевать иногда остаюсь. Всё это временно, конечно, пока малыш не вырастет, тогда они и сами будут справляться. Я после смерти твоей мамы заходила в комнату, пыль иногда вытирала, у меня ключи есть, Антонина оставила, – и Полина Андреевна положила ключ от квартиры на стол. – Вот, возьми, раз ты здесь, мне они не нужны. Я все цветы к себе забрала, а если ты хочешь, то я обратно их принесу, с цветами как-то уютнее, веселее…
– Нет, цветы не нужно…
Дима молчал, смотрел в стол.
– Вы знаете, что случилось, почему я здесь?
Он поднял голову, заставил себя посмотреть соседке прямо в глаза.
– Догадаться нетрудно, с женой поссорился, жить негде, пришел сюда, я вижу что пришел, а ничего не готовишь, вот я и принесла щей.
– Да ты не рассказывай ничего, не береди себе душу, – быстро сказала она, раньше, чем Дима успел что-то произнести, – когда всё в душе утрясется, тогда и расскажешь.
Дима молча кивнул, соглашаясь с ней, благодарный, что ничего объяснять не надо.
– Я сегодня у них ночую, – и Дима понял, что у них, это у дочери, – тут недалеко, две автобусные остановки, а завтра я по магазинам пойду, что тебе купить?
– Ничего, ничего не нужно… сказал Дима испуганно, боясь, что она сейчас попросит денег, а у него была только мелочь в кармане.
– Денег мне не надо, – сказала Полина Андреевна, и Дима подумал, что это второй человек в его жизни, который отвечает не на то, что он сказал, а что подумал. Первым был Валера. – Тебе мать ничего не говорила?
И поняв по недоуменному взгляду Димы, что он не понимает, о чем речь, объяснила:
– Антонина мне деньги взаймы дала, ещё старыми, шестьсот рублей.
Мне срочно нужно было, зять в переплет попал, а вернуть я не успела, она заболела. Я ей смогла только двести рублей принести, а она не взяла.
– На похороны у меня есть, сказала, – а на том свете деньги точно не нужны. Пусть у тебя будут. Если у Димки жизнь разладится, а я боюсь за него, ты ему поможешь, чем сможешь, так долг свой мне и вернешь. А если у Димы всё хорошо будет, то я так этому рада, что деньги тебе дарю.
– Так что, Дима, я перед твоей матерью в долгу и, пока тебе нужна помощь, я буду помогать, и ты не беспокойся, всё, в конце концов, утрясется, у такого-то молодого.
И она легонько погладила лежащую на столе Димину руку, встала, забрала грязные тарелки, и ушла.
Во вторник у Димы в холодильнике стояли пакеты с молоком и кефиром, сыр, колбаса, на столе лежали два батона хлеба, пакет сахарного песка, чай.