
Кавказская рапсодия
– Значит, что: вы, меньшевики, желаете, чтобы у нас в Грузии князей совсем не было?
– Отчего? Князья пусть будут считать себя князьями, если им нравится. Но их земли мы отберем и передадим крестьянам. Оставим им усадьбы, несколько десятин, – и довольно.
– А ты понимаешь, что из этого будет? – взволновался старик. – Вот сейчас, когда мне надо для продажи вино, я еду к князю Цицианову или к другому, покупаю сразу – хочу сто бурдюков, хочу – двести, и торговля идет. Я знаю, что этот князь поганое вино мне не даст. А когда останутся только мужики, где мне вино собирать? Одну бутылку – в одном месте, другую – в другом? И все – разные? Одно вино слабое, другое – крепкое, третье – кислое? Николай Петрович, скажите: разве не верно?
Арчил Иванович умоляюще посмотрел на Тверцова, своим взглядом как бы приглашая его начать атаку.
– Да, Шалва, я с вашей программой совсем не согласен, – твердо произнес Николай. – Как вообще для России, так и для Закавказья в частности ошибочно разрушать крупные хозяйства, которые по качеству производимых продуктов гораздо выше хозяйств мелких, крестьянских. Особенно при культурной отсталости нашей деревни.
– Верно! Верно! – обрадовался старик, с благодарностью взглянув на Тверцова. – И потом: ежели брать от князей землю, почему не брать у каждого хозяина его дом в Тифлисе?
– Дома – дело другое. – Шалва высокомерно усмехнулся. – Дома не лишают бедных людей того орудия производства, каким является земля. Но, конечно, впоследствии, когда появятся домовладельческие тресты и жилища сконцентрируются в немногих руках, мы и их заберем.
– И мой дом тоже?
– Ну, такие домишки социализм мало интересуют. Но вот твои винные склады ты, может быть, скоро и потеряешь. Винное дело, как очень доходное, безусловно, нужно взять в руки государства для укрепления финансов.
– Вот как? Грабить меня будете?
– Зачем грабить? Просто – конфисковывать. А при национализации вино будет гораздо дешевле, так как исчезнут посредники, которые на этом деле обогащаются.
Арчил Иванович от волнения вскочил со стула.
– Что? Дешевле? Увидишь, как будет дешевле! Для красного вина будет свой министр, для белого вина – свой министр. У каждого министра – свой помощник, у каждого помощника – свой товарищ помощника… Потом будут директора, потом будут инспектора. Потом будут контролеры, потом – управляющий одной лавки, управляющий другой лавки… А разве управляющий будет так хорошо за всем смотреть, как хозяин? Ну, что? Не верно я говорю, Николай Петрович? – обратился старик к Тверцову. – Разве, кроме того, все они не будут воровать? Как вы скажете?
– Насчет воровства я не знаю… – уклончиво ответил Тверцов. – Все зависит от личностей. Но, по-моему, при отсутствии конкуренции качество продуктов всегда должно понижаться. И разве ты, Шалва, можешь отрицать, что личная заинтересованность для прогресса материальной культуры – великий фактор? Между тем ваши социалисты именно его отрицают.
– Конечно. И я отрицаю!
– Но чем же его заменить? Стремлением к всеобщему благу? Но для этого нужно, чтобы все люди были честны, добросовестны, даже самоотверженны. А разве на практике это может быть? Вот поэтому социализм и является неосуществимой утопией.
– Верно! Правильно! – хлопнув в ладоши, воскликнул Арчил Иванович, торжествующе глядя на сына. – Когда люди жулики, что такое социализм? Жульничество!
Приятели спорили довольно долго. Шалва приводил все аргументы, которые в свое время вычитал из революционных брошюрок, издававшихся до большевистского переворота именитыми московскими и ростовскими купцами на свою собственную голову. Тверцов, наоборот, вспоминал возражения против социализма, которые приходилось встречать в правых изданиях. А когда спор перешел на рабочий вопрос и Шалва заявил, что домашняя прислуга, подобно фабричным рабочим, должна быть занята не больше восьми часов в день, Арчил Иванович не выдержал и тоже вступил в разговор.
– Что же это выходит? – негодующе спросил он сына. – Значит, наша Маро может служить только восемь часов?
– Да, только восемь. Нужно признаться, ты ее бесчеловечно эксплуатируешь, как какую-то рабу.
– Я? Маро? Ну, знаешь… Послушай, Маро! – обратился по-грузински старик к служанке, суетившейся возле стола. – Скажи: ты хочешь работать каждый день только восемь часов?
Маро с тревожным удивлением посмотрела на хозяина, затем перевела испуганный взгляд на стенные часы.
– Зачем восемь? – ответила она. – Сейчас уже девять!
Ответ служанки рассмешил всех. Спор постепенно стал затихать. Наконец старик пожелал молодым людям спокойной ночи и ушел. Маро тоже отправилась спать, и приятели остались одни. От выпитого вина Тверцов раскраснелся, в голове стоял легкий шум, настроение было блаженное.
– Шалва, – нерешительно спросил он, умильно глядя на своего друга. – Можно тебе задать вопрос?
– Вопрос? Вот чудак! Разумеется.
– И ты мне ответишь вполне откровенно?
– Я думаю. А в чем дело?
– Мне показалось тогда, что тебе неприятно… Ну, вот, скажи, если не секрет: что у тебя произошло с Хачатуровым?
Шалва нахмурился. Хотя он тоже немало выпил за этот вечер, но вино не действовало на его крепкий организм и не изменяло обычного настроения. Опустив голову, он некоторое время молчал, затем отвернулся лицом к стене и, не глядя на Николая, сухо проговорил:
– Просто я в нем разочаровался. Не стоит даже говорить.
– В таком случае извини. Не буду спрашивать.
– Ерунда, в общем, – добавил угрюмо Шалва. – Никакого секрета, конечно, нет, но противно… – Он повернулся снова к Тверцову, взглянул на его опечаленное лицо и сразу смягчился. – Эх ты, тип! – растроганно проговорил он. – Разве можно от тебя скрыть что-нибудь? Ну, слушай… Только между нами.
– Я думаю.
– Так вот… Политика в наших отношениях ни при чем. Женька, правда, для меня тоже правый, буржуазно-республиканский демократ. Однако ты видишь, мы с тобою не ссоримся. А он в личной жизни оказался совсем недостойным. Не говорю уже, что много о себе воображает. Пусть воображает, его дело. Но, по-моему, человек лучше всего себя обнаруживает, когда вопрос касается этого самого… Женщины. Да. Если тут он – свинья, значит, может быть свиньею во всех отношениях.
– Так вот что! В таком случае можешь не говорить дальше. Я не имею права вмешиваться.
– Нет, раз начал, я все расскажу. Ты помнишь Митьку Голованова из параллельного класса? Хотя мы с ним не дружили, однако после гимназии часто встречались в Москве, где он учился в университете. Как ты помнишь, у него есть сестра Соня…
– А, да. Была тогда институткой. Хачатуров за нею ухаживал.
– Так, верно. Сейчас стала настоящей барышней, большие шляпы носит, красится. И вот осенью к ним приехали дальние родственницы – пожилая дама с дочкой. Бежали из Кисловодска. Дочка очень симпатичная, хорошенькая. Сказать правду, она так мне понравилась, что я стал часто заходить к ним. Познакомился с нею и Хачатуров. Ну, познакомился, что ж? Каждый имеет право. Мы все вместе устраивали иногда прогулки, поездки. Женька вел себя вначале совсем прилично. Но потом вижу я, что они начали ходить без меня. Собираются все вместе куда-нибудь, а меня не приглашают. Я как-то раз спрашиваю Соню, когда застал ее одну: вы куда ездили в последний раз без
меня? Она говорит: «В Артачалы, – и добавляет: – Я настаивала, чтобы вас тоже пригласили, но Хачатуров был против. Он вообще, – стала рассказывать Соня, – все время издевается над вами, уверяет, что вы были последним учеником в классе, ни одного стихотворения не могли выучить наизусть и не могли отличить алгебры от геометрии». – Шалва негодовал: – Ты понимаешь, Коля, как я разозлился? Ведь это же подлость – бороться с соперником подобными средствами! А Соня после этого уже каждый раз потихоньку откровенно мне передавала, что этой барышне рассказывает обо мне Женька. Что я – простой кинто[6], дикарь, тупой социал-демократ.
– Как странно! – задумчиво произнес Тверцов. – Никогда бы я не подумал, что Женя способен на это. А прости за нескромный вопрос… Ты просто увлекался ею или… хотел жениться?
Шалва покраснел.
– Не буду от тебя скрывать. Не только хотел, но даже предложение сделал. Да. Решил таким образом все до конца, начистоту, выяснить. Застал ее как-то одну у Головановых и изложил все. Она сначала почему-то испугалась, потом чуть не заплакала. И говорит: «Простите, дорогой Шалва, но я вообще не собираюсь выходить замуж. Вы человек очень милый, хороший, у вас прекрасная, благородная душа… Но все равно – мне рано еще обо всем этом думать». – «Нет, – сказал я, – дело тут просто: вы, наверно, в кого-нибудь влюблены». – «Честное слово, нет, – отвечает она. – Я ни в кого не влюблена».
– Вот видишь! – радостно прервал Шалву Николай. – Значит, тебе нечего ревновать Женю. Да и действительно: не обязана же она непременно любить или тебя, или его. А раз она тебе отказала, ты уже из одного самолюбия должен постараться забыть ее.
– Да, это верно. – Шалва вздохнул. – Ты прав…
– Ну а что касается того, что Женя над тобой издевался, то это, может быть, и не верно. Соня могла просто врать. Она вообще всегда была лживой. Завтра при встрече с Женей я прямо спрошу его: действительно ли он так отзывался о тебе. Он мне скажет правду.
– А на что мне его правда? Очень нужно!
– Как на что? – Николай укоризненно посмотрел на приятеля. – Ведь мы же, кажется, до сих пор все трое были друзьями! А клятву у Иоанна Зедазенского ты разве забыл?
– Я-то не забыл, а вот он…
– Ну, хорошо. Завтра все выясню. И если он невиновен, я приведу его к тебе, хочешь?
– Да… конечно.
4
Утром на следующий день Тверцов отправился к Хачатурову. Хотя идти было довольно далеко – в район Эриванской площади, однако Николай решил не брать трамвая: отчасти из экономии, так как денег на поездку в Батум оставалось в обрез, а отчасти – чтобы по пути не спеша осмотреть знакомые места. Поднявшись по Верийскому подъему, он повернул налево, дошел до Головинского проспекта, остановился около Кадетского корпуса, возле театра, достиг наконец своей гимназии. И – как странно: раньше и корпус, и театр и гимназия казались ему большими прекрасными зданиями. Теперь же, после Петербурга, даже театр производил впечатление чего-то скромного, провинциального. А особенно ясно было это, когда Николай дошел до гимназии, обогнул ее со стороны собора и заглянул через решетчатые ворота во двор. Каким большим, каким просторным был раньше этот двор! А сейчас – как это миниатюрно и тесно!
Тверцов долго стоял у ворот, заглядывая внутрь с затаенным любопытством, в котором чувство умиления смешивалось с какой-то грустью, даже с разочарованием. Здесь протекли восемь лет его детской жизни, здесь он из десятилетнего мальчугана превратился во взрослого юношу, узнал маленькие горести неудач, радости первых успехов.
Он со вздохом отошел от ворот и стал спускаться на Головинский проспект. Толпа тут была совсем не такая, как в прошлое время. Масса прохожих, но каких-то случайных, точно чужих. Солдаты в шинелях нараспашку; матросы, нарочито идущие вразвалку, оглядывающие всех со снисходительным видом завоевателей; многочисленные горцы, татары, сорванные революцией с насиженных мест; много женщин в простых платках и косынках, предусмотрительно надетых вместо прежних элегантных шляп. А на улице – редкие фаэтоны, грузовики с рабочими, автомобили с подозрительными официальными лицами, у обочины тротуаров – потерявшие прежнюю жизнерадостность кинто с полупустыми лотками на головах.
– Тверцов, ты? – раздался вблизи радостно-удивленный голос.
Николай обернулся и увидел возле себя молодого человека в штатском костюме.
– Голованов?
Товарищи поздоровались. Митя долго тряс руку, будто был одним из лучших друзей Тверцова.
– Ты что? Переехал в Тифлис? Или только проездом? – Голованов с любопытством разглядывал Николая. – Я бы, пожалуй, тебя не узнал, если бы ты не был в форме. А зачем носишь форму? Черносотенцем стал? Нет, я шучу. Стой, стой! А Соню не узнаешь?
– Как не узнаю! – Тверцов протянул руку сестре Мити. – Конечно, узнал. Но теперь вы уже совсем другая.
– Да, время идет, – кокетливо ответила Соня, поздоровалась с Николаем и стала поправлять выбившиеся из-под широкой шляпы завитые светлые волосы. – Скоро, наверно, стану старухой. А вы теперь тоже совсем взрослый. Усы вам идут. И брови потемнели, это хорошо к серым глазам. Митя! А почему мы стоим в толкотне? Идем. Ты обещал угостить меня шоколадом; вот, кстати, угостишь и Тверцова.
– Нет, нет, – испуганно возразил Николай, боясь, что придется платить за себя и тогда денег до Батума не хватит. – Не могу… Спешу по делу.
– Шалишь, брат. – Голованов взял его под руку. – Мы тебя так не отпустим. Пойдем, действительно, в кондитерскую, я всех угощаю. А ты нам расскажешь про себя, как и что.
– Да, но я…
– Ничего не я. Если спешишь, посидишь немного и пойдешь.
– Только, Митя, не в кондитерскую, а в «Чашку чая», – заметила Соня. – Там лучше. И русские барышни из высшего общества подают.
Тверцову Голованов никогда не был симпатичен. В гимназии держался развязно, был самоуверен, болтлив, ссорился со всеми из-за пустяков и был бичом божьим для преподавателей своими злостными шалостями. Однако нынешняя встреча с Митей могла быть полезной для ликвидации ссоры между Шалвой и Хачатуровым. И Николай решил не протестовать больше против шоколада.
– Ну что же? Рассказывай, как у вас там, в Петрограде, – заказав три порции и развалившись на стуле, самодовольно заговорил Голованов. – По-моему, все, что происходит, очень интересно в смысле, так сказать, историческом. Большевики, конечно, слишком прямолинейны. Я бы даже сказал – малокультурны. Да. Но у них, дорогой мой, есть то самое, что очень важно, – это энергия. Свежесть. Именно – свежесть. Они, безусловно, вдохнут в Россию что-то такое. Струю, если хочешь. Ты сам, кстати, какой партии? Кадет?
– Да.
– Ну, вот угадал. Все меланхолики и малокровные всегда кадеты. А я, конечно, не большевик, я для этого слишком широк, но в качестве левого эсера не прочь с ними блокироваться, если это может принести пользу стране. Крестьянская беднота, малоземельный мужик, батрак – вот стержень России. Надеюсь, ты ничего не можешь возразить против мужика?
– Митя, пей. А то остынет, – недовольно проговорила Соня.
– Остынет? А, да. На мужика, дорогой мой, клевещут все, каждый, кто хочет. И что темный, и что грязный, и что пьяница. А почему он пьет, спрашивается? Потому что есть нечего! Дай ему поесть вволю, заинтересуй его едой – он сразу меньше пить станет. Ведь по статистике французы пьют гораздо больше русских; но они умеют пить, а наши из-за подавления личности пить не научились, вот и впечатление: пьяницы. Задача эсеров теперь – научить мужика культурно и пить, и есть, и вообще жить. И разве служить крестьянству – не высший идеал? Ну, скажи по совести: не высший?
– Да, в некотором отношении, разумеется… – стараясь не улыбнуться, согласился Тверцов.
– Митя, оставь, пожалуйста, крестьянство, – повторила Соня. – Смотри, почти холодное. А платить придется бешеные деньги.
– Отстань, не ты будешь платить. Конечно, нет никакого сомнения, что наша партия, в конце концов, как крестьянская, станет во главе управления Россией. Ведь сколько в России рабочих? Пять процентов? А мужиков сколько? Восемьдесят? Так что же больше – пять или восемьдесят? Вот многие теперь ругают Керенского, что не удержал власти. Но к чему ему было цепляться за власть, когда он уверен, что мы, эсеры, все равно победим? И что мог сделать Керенский, когда вокруг него сидели помещики, купцы и князья? Будь во Временном правительстве не один Керенский, а два или три, а еще лучше – пять, дело повернулось бы совершенно иначе. Хочешь еще шоколада? Барышня! Пожалуйста, по второй чашке! Вот у нас, в Москве, в феврале будет тайный партийный съезд. Вопросы – очень ответственные. Я, без сомнения, поеду туда, меня многие ждут.
– Митя, довольно! – решительно произнесла Соня. – Дай нам слово сказать! Вы, Тверцов, надолго приехали? Наверно, едете в Батум, к своим?
– Да, завтра, должно быть, уезжаю.
– Очень жаль. А остановились где?
– У Шалвы Микеладзе.
– Ах, у Шалвы! Вот как. Шалва, наверно, очень гостеприимный. Вообще добрый. Но глуп – ужас. Его каждый ребенок обмануть может.
– Да, он очень хороший, – твердо произнес Николай.
– Да, да. Между прочим, я его довольно долго не вижу. Раньше к нам чуть ли не каждый день заходил, а теперь перестал. Обиделся, что ли. Впрочем, я понимаю: он не столько на нас сердит, сколько на Хачатурова. Оба увлеклись одной моей родственницей. Я эту родственницу очень люблю, но, безусловно, она сама виновата: нечего флиртовать сразу с двоими. Тоже нашлась Клеопатра! А вы представляете, какой Шалва ревнивый? Как бык! Были случаи, я боялась, что он побьет Хачатурова!
– Хорошо боялась, когда сама их друг на друга натравливала, – презрительно произнес Голованов, недовольный на сестру за то, что она прервала его беседу с Тверцовым. – А к чему ссорить людей, особенно кавказцев? Чего доброго, до убийства дело может дойти.
– И совсем я их не ссорила. Ты все по обыкновению выдумываешь.
– Врешь, врешь! Сам сколько раз был свидетелем. Николай в стороне от этой истории, от него скрывать нечего. Но что ты мстишь Хачатурову за измену, это мне ясно. Подумай, Коля, что она делает…
– Митька! Довольно!
– Нет, нет, ты молчи. Я не желаю, чтобы у нас в квартире произошла драка! Понимаешь, Коля, придет Шалва; Клеопатры дома нет, ушла куда-нибудь с матерью; а Соня говорит ему, что только что был Женька и они оба ушли на прогулку. Шалва сидит, пыхтит, стесняется уходить сразу, а Соня тут-то и начинает его накалять. Выдумывает бог знает что: будто Хачатуров при нас рассказывал, каким тупым учеником в классе был Шалва; как он вместо слова «фауна» произносил «фуана»; как возводил углы в квадрат; как переводил с французского «катрвен» – четыре бутылки вина… Словом, все наши гимназические анекдоты приписывала Шалве, якобы со слов Женьки. Хотя Шалва действительно дурак, а Хачатуров много о себе воображает, однако все-таки они мои товарищи! И кроме того: а если Шалве в самом деле придет в голову мысль застрелить Женьку у нас на квартире – что тогда? Явится милиция, будет обыск. А у нас имеются кое-какие товары! Получится крах всего нашего дела. А кстати, дорогой мой… Я бы хотел предложить тебе одну выгодную комбинацию. Ты можешь здорово на ней заработать. Я тебе верю, ты малый честный, приличный, меня не надуешь. Так вот, раз ты едешь в Батум, возьми туда кое-что для продажи. Сардины, кильки, шоколад, кофе. Повези, продай, я тебя посвящу в цены. А прибыль поделим. Зайди-ка сегодня ко мне в четыре часа в Саперный переулок – ты помнишь наш адрес? Я буду ждать. Соня, ты тоже будь дома в четыре часа. Сардин могу дать, если хочешь, целый ящик. А между прочим, говорят, в Батуме сахара нет. Возьми у меня хоть три головы! Или кусками. Зайдешь?
Категорически отказавшись от предложения Голованова, Тверцов посидел еще немного, чтобы этим немного смягчить свой отказ, и отправился к Хачатурову. Было около одиннадцати часов. Предполагая, что у Жени на службе перерыв будет в полдень, Николай решил зайти туда перед двенадцатью, чтобы не отрывать приятеля от работы. Пользуясь свободным временем, он миновал Эриванскую площадь и двинулся в торговую часть города. Прошел серебряный ряд, побывал на Авлабаре, на Майдане, полюбовался Сионским собором, видом на Метехский замок. Несмотря на начавшееся оскудение, оставшихся товаров было еще немало, и торговля всюду шла довольно бойко. Как и раньше, но не в таком количестве, на тротуарах были разостланы ковры, висели у входа цветные паласы; с оглушительным шумом работали мастерские медной посуды; сверкали в стеклянных ящиках местные кружевные изделия из серебра. Возле лавок встречались кое-где ларьки со старой одеждой, с ботинками, лампами, со всевозможными безделушками, брошенными на продажу бывшими чиновниками, потерявшими службу в связи с революцией.
Около двенадцати Тверцов пришел к Хачатурову. Встреча друзей была очень трогательной. Хотя Женя по характеру мало походил на Шалву – в нем не было ни экспансивности, ни непосредственности для буйных проявлений радости, однако по любовному выражению глаз, по счастливой улыбке ясно чувствовалось, как приятна была ему эта встреча.
– Не хочу только отрывать тебя от работы, – поздоровавшись с ним, торопливо сказал Николай. – Ты занимайся, а я подожду. У вас перерыв в полдень?
– Нет, мы работаем от восьми до трех. Но ты не беспокойся. Сам видишь – никаких посетителей, можем свободно поговорить. Да и какие теперь дела! Садись, вот стул. Да, дорогой мой, не ожидал я, что вместо классической филологии придется заниматься страхованием от огня. Мечтал уже о магистерской диссертации, тему чудесную нашел, а тут… Неизвестно, придется ли вообще вернуться в университет.
Появившийся неожиданно клиент прервал беседу друзей. Хачатуров зашел за конторку, просмотрел предъявленную ему бумагу, сделал пометку, отправил посетителя к кассиру и снова вышел к Тверцову. Как обычно бывает после долгой разлуки, оба приятеля беспорядочно переходили от одной темы к другой, говорили о последних событиях, об университетских занятиях. И наконец Николай осторожно перешел к вопросу о Микеладзе.
– Между прочим, Женя, – веселым тоном, будто ничего не зная о происшедших недоразумениях, сказал он, – я остановился у Шалвы. И Шалва просил, если ты свободен, обязательно зайти к нему сегодня вечером. Посидим вместе, поговорим. Может быть, оттуда куда-нибудь пойдем.
– Шалва? – Хачатуров удивленно взглянул на Тверцова. – Просил зайти? Странно. Он в последнее время ко мне настроен почему-то очень враждебно.
– Да нет, брат, ты ошибаешься. Он мне действительно что-то очень неясно говорил о прежнем вашем взаимном охлаждении, но теперь сознает, что все это результат интриги Сони Головановой. Я, кстати, только что, по дороге к тебе, встретил Митю и Соню.
Николай осторожно передал приятелю содержание разговора в кондитерской.
– Как? Соня приписывала мне все эти издевательства над Шалвой? – возмутился Хачатуров. – Но это же ложь!
– В том-то и дело, что ложь.
– Я вообще им о Шалве ничего не говорил! Какая негодная тварь!
– И вот сам Шалва теперь соображает, что Соня лгала. Потому и просил, чтобы ты зашел. Значит, придешь, правда?
– Хорошо… Разумеется.
Не желая больше мешать Жене, на которого уже с недовольством стали поглядывать другие служащие, Николай сговорился окончательно о вечерней встрече у Микеладзе и ушел. До трех часов дня, когда нужно было прийти домой к обеду, оставалось много времени, и Тверцов отправился бродить по городу. Побывав в Ботаническом саду, он вернулся на Головинский проспект, желая отсюда свернуть налево, чтобы подняться на Давыдовскую гору, но увидел вдали посреди проспекта большую толпу. Это была коммунистическая манифестация, состоявшая из нескольких сот рабочих, солдат, баб и подростков, направлявшаяся в сторону бывшего дворца наместника. На плакатах из плотной белой и красной бумаги, прикрепленных к высоким камышовым палкам, красовались сделанные от руки надписи на русском, грузинском и армянском языках: «Вся власть Советам!», «Мир хижинам, война дворцам!». Вдали, возле гимназии, толпа остановилась. Какой-то субъект, в кожаной куртке и в кепке, взобрался на табурет, который перед ним услужливо тащили двое мальчишек, и стал что-то кричать, подпрыгивая, усиленно жестикулируя и дергая головой. Что он кричал, за дальностью расстояния разобрать было нельзя.
– Правильно! Правильно! – хлопая в ладоши, завизжала рядом с Тверцовым женщина в красной вязаной шапочке. – Ура! Долой!
Стоявшая вокруг на тротуаре публика хранила молчание. Некоторые с тревожным удивлением обернулись к кричавшей. Некоторые презрительно улыбались. А какой-то кавказец, в плоской барашковой шапке, ехидно спросил:
– Мадам, скажите: что вам надо долой? Вы слышите, что он говорит?
Исступленная женщина смерила соседа негодующим взглядом.
– Чего? А вам какое дело?
– Извините, пожалуйста. Только я смотрю на ваши уши – они совсем не длинные и не мохнатые, а как далеко слышат!
Поднявшись на гору, Тверцов остановился недалеко от монастыря и сел на скалистый выступ в стороне от дороги, откуда открывался вид на весь город. Сколько раз бывал он здесь в прошлые годы! Но как ему тогда все в жизни казалось ясно и просто! И как все неопределенно и сложно теперь! Когда все это окончится и как? Конечно, дома, в Батуме, хорошо. Прекрасный особняк у берега моря возле бульвара. Просторная дача в семи верстах от города, возле платформы железной дороги. Отец, несмотря на свои шестьдесят лет, человек еще энергичный, бодрый. Уйдя на покой после удачной деятельности в качестве гражданского инженера, он с увлечением отдался делу развития Черноморского побережья, купил заброшенный участок с бывшей плантацией чая с намерением расширить это дело. Но что будет, если большевизм докатится и сюда? Николай с грустью смотрел вниз, на серые и красные крыши домов, на пепельные пятна обнаженных садов, на трепетавшие в лучах солнца желтые воды Куры. По ту сторону реки, далеко, возле казарм, виден дымок паровоза; медленно движется товарный поезд, то скрываясь за зданиями, то появляясь опять. Все – как раньше. Но как будто не то…