Оценить:
 Рейтинг: 0

Венок на могилу ветра. Роман

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 14 >>
На страницу:
3 из 14
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Старик улыбался глазами и, казалось, смотрел на него из какого-то ясного далека.

– Вот и ладно, – кивнул он. – Пожалуй, я тоже готов.

Он не придал значения его словам, размышляя в тот миг о том, что уже не боится легенды. Смерть в ней была слишком гордой, слишком торжественной и опрятной, как эхо от песни, и ничуть не походила на ту, что уничтожила близнецов. «Наверно, это только сейчас, – догадался он и вдруг широко, по-собачьи, зевнул. – Для них-то, поди, иначе все было. И вместо коры со струганных на гробы досок было что-то другое, что им так же хотелось зарыть…»

IV

Дед говорил, зараза напала внезапно, как ураган. Русло тогда пролегало не здесь, а правее, и между лесом и берегом была каменистая светлая твердь. Там-то они и стали их строить. Сперва для того, чтобы хоронить в них умерших, не решаясь предавать кладбищенской земле изуродованные мором тела, потому как сами еще надеялись выжить и жать урожай – с того берега, где возвышался прежний погост. Но после те из них, кто раньше других надрывался душой, думая о совершенном, как о святотатстве, понимали, что отравлены тоже, и начинали слышать болезнь в себе. И тогда, закрывшись до самых глаз башлыками или укутавшись в платки, они отправлялись к мосту в свое последнее, короткое шагами, путешествие, и замуровывали себя заживо в узких стенах без единой двери, с крохотным окошком посреди, куда те, кто их любил, приносил им еду, оставляя ее на карнизе. Но потом наступал день, когда изнутри уже никто не откликался, и кувшин с миской оставались нетронуты, а коршуны, рассказывал старик, лишь кружили над склепом, но никогда на него не садились и не покушались на полати, и точно так же кружили они над рекой, будто над почерневшим вспученным трупом, и тогда те, кто был жив, решили, что, стало быть, это река, а значит, отравлены все и дело только во времени. И хуже всего было женщинам, кормившим младенцев грудью, темневшим лицом при мысли о том, что молоко их уже отравлено, и когда руки их, сжимавшие детей в объятиях, начинали гореть ядовитым огнем, они уходили тоже, и спустя день или два раздавалось из склепа рыдание, которое не надо было объяснять, но после него женщин тех так и не видели, а с карниза худая твердая кисть снимала лишь кувшин с водой, скинув наземь еду, и иногда, при жарком закате, оттуда слышалась протяжно колыбельная, от которой тем, кто прятался друг от друга на живом еще берегу, хотелось оглохнуть. А потом построенных склепов оказалось уже недостаточно, и хмурые мужчины стучали в ворота соседей и в двери сродственников, и те, кто посмелее, откликался на зов, и они шли с молотами и заступами на плечах через предавшую их реку к белым камням. И новые склепы были больше и просторнее первых, и изнутри щедрее выложены полатями. И вот, рассказывал дед, настала минута, когда кто-то из них покинул свой дом и, вместе с целым семейством, гордо прошествовал по пыльным улицам вымирающего аула к мосту. Там они дружно разулись и, закатав рукава, совершили последнее омовение, лишь затем перешли на левый берег и, помогая слабейшим, скрылись в узком окне прохладного склепа. И громкий смех оттуда был страшнее плача, ибо, заслышав его, прятавшиеся в своих домах ощутили, как липким потом, выступившим на губах, их покидает последняя надежда. И тут уж главным врагом для них сделалось время, потому что было это как пытка – ходить под смертью, пить ее и непрестанно лицезреть, и ожидать ее прихода уже куда сильнее, чем предстоящей жатвы.

– Ты понимаешь? – спрашивал старик.

И он не знал, что отвечать, ибо тогда еще не видел смерти воочию, как не видал самой реки и склепов.

– Но почему? Разве они не могли убежать? Взять пожитки и броситься дальше, хоть к лесу. Или сюда, за перевал?

– Нет, – говорил старик и горько усмехался. – Кто-то, конечно, пытался, да вот только она их уже околдовала.

– Река?

– Куда бы ни шли, они словно уносили ее за собой. Чего ж удивляться, что никто не уцелел…

– Почем ты знаешь?

– Память, – отвечал старик. – В ней для них и места почти не осталось, выходит, так и не пустили корней.

– Ты говоришь, почти?

– Так… Кое-что. Осадок. Тень.

– Расскажи.

– Будто бы двое из них изловчились, снарядили обоз и одолели-таки перевал. Они да их домочадцы, только это не помогло…

– Почему?

– Земля не приняла.

– Наша земля? Ты говоришь о ней?

Дед кивнул и спрятал глаза.

– Они на ней не прижились.

– Тоже были больны?

– Так наши решили. Конечно, нельзя сказать наверняка… Как бы там ни было, а встретили их мечами… Нет, не убили. Провели перед ними черту, а потом по той черте пустили пламя, запретив переступать через выжженную полосу. Шла она полукругом, дугой, и нигде не подступала к воде ближе, чем на двести шагов. Ведь то была уже наша река… Чего ты хочешь – триста лет назад!.. Они боялись.

– А что же те?

– Ушли.

– Ушли?

– Ушли назад. Похоже, что она их призвала обратно, они и так уже были порчены… Так говорит легенда.

V

И вот теперь мальчишка видел ее, темно-зеленое чудище, проклятье веков, владыку пустого ущелья, в котором если что нынче и жило, что-то в нем обитало, так только ее же свирепое эхо. Но после пролитых слез она казалась ему слабее, ?же и, может быть, лукавей, чем полагалось древней тайне, настоянной на ужасе. И казалась куда меньше горя, которое он перенес. Ткнув пальцем в серый островок среди потока, он спросил:

– Отчего шесть? Так насчитала легенда?

– Нет, – сказал старик и, подмигнув, тряхнул головой. – Легенде тут уж все одно, что шесть, что десять… След – вот что важно.

Мальчишка не отводил взгляда от склепов на пятачке каменистой земли и что-то бормотал, словно силился вспомнить. Потом повернулся к старику:

– Разве следов не два? Ты забыл про вершину…

Дед лишь всплеснул руками. Внук улыбнулся и ковырнул носком арчит[4 - Арчита – обувь из сыромятной кожи (осет.).] зернистый снег. Когда-то здесь тоже высилась скала, неприступная и острая гранитными боками. Как топор, рассказывал дед.

– Мой отец ее помнил, – говорил он мальчишке, когда они сидели вечерами у огня в центре хадзара, чьи запахи еще не ведали вкуса набухшей коры. Растопырив ладони, будто вспорхнувшие над пламенем розовые крылья, он увлеченно продолжал: – Гляди… Исток начинался чуть в стороне, на самом краю хребта (когда-нибудь я покажу тебе). Скала же вздымалась большим тусклым лезвием, занесенным над самой рекой. На рассвете гранит сверкал верхушкой, как наконечник копья на костре, – какие-то минуты, пока солнце не очнется и не поползет ввысь. А потом она (река), видать, все же не выдержала, и как-то ночью наши услыхали грохот, да такой, будто сердце самой земли разлетелось в клочья, и тогда они увидели, как по черному небу ползет, осыпая прахом звезды, мятежная ее душа. А потом долго не наступало утро, и шум от крошащейся в бездну земли был похож на топот изгнанных небожителей, а наши слушали его, разинув рты, и старались понять, куда те боги бегут, чтобы вычислить, кого они затопчут первыми… И вот что удивительно, – горячился дед, а глаза его уже сияли медным отсветом тайны: – никакого землетрясения не было и в помине. Ни трещин, ни звона цепей в очагах. Лишь слепая, нездешняя пыль забивала им глотки да еще казалось, будто где-то поблизости буйствует тяжелый, громкий дождь. А потом, не успели они толком прокашляться и стереть грязь со лба, ночь замолчала, зашаталась и опрокинулась туманом им под ноги, и сильное, белое солнце осветило разбитую гору, словно голову, скошенную под скулу кривым серпом. На месте же прежней скалы зияла рана. Рана быстро затягивалась желтоватым рубцом, пока не исчезла вовсе, превратившись в синюю мякоть, в которой они не сразу признали осколок неба. В остальном все было как раньше. Только чуть изменился самый звук тишины, как бывает, когда вырубят новую дверь в стене. А еще через пару недель они-таки рискнули и пошли посмотреть, уже почти с подножия пробивая свежую тропу заместо проглоченной старой, чтобы выйти к изувеченной вершине и заглянуть за нее, туда, на другую сторону. И тут, – рассказывал дед, вскинув подбородок и странно лоснясь взволнованной бледностью губ, – им открылось такое, что напугало их еще на сотню лет вперед, ибо теперь они поняли, что она проклята дважды. Ведь убить аул ей показалось мало, ей было надобно его стереть, сожрать, соблазнившись обглоданными ветром костями, и, свершая попутно жестокую месть, уничтожить скалу. Она заметала следы и избавлялась от единственного оставшегося свидетеля (я говорил тебе – тусклое лезвие. Занесенный над нею ржавый топор, как извечный укор ее подлости) … Но что-то ей помешало, – говорил старик. – Быть может, непроглядность тьмы, а может, азарт да излишняя злоба, только впопыхах она допустила небрежность. Что-то ей помешало, потому что осталась досадная клякса, въедливый след, нарыв, плевок проклятия, что, как родимое пятно, уже не смыть и не стереть.

– Шесть склепов… Ты о них?

– О них и о судьбе, от которой даже ей было не спрятаться, потому что, сколько она ни пыталась от них отделаться, до одурения наливаясь ливнями и талой водой с ледников, ей не удавалось слизнуть хотя бы ветхую стену, одну-единственную, не говоря уже о двадцати четырех. И выйти из берегов, затопив пол-леса, ей было куда как проще, чем дотянуться до полатей, так что в конце концов она отступила, сникла и сдалась, прикинувшись покоренной.

– Но кем? Неужто склепами?

– Судьбой.

– Это как? Объясни.

– Не сейчас, – уклонялся старик. – Когда-нибудь ты увидишь их вместе и поймешь…

Теперь он видел их, но вряд ли понимал. Однако спрашивать снова не стал, словно предчувствуя отказ, а за ним – удушливое смущение, способное испортить весь этот день, уже спекавшийся на горизонте в лиловую корку. Солнце скучало и уходило прочь. Пора было спешить.

– Вроде бы я готов тоже, – сказал старик, и мальчишка, послушавшись, шагнул к тропе…

VI

Только через два месяца ему станет ясно, что значили те дедовские слова: они поднимались к вершине еще и затем, чтобы старик попрощался, испил напоследок глубокой небесной печали и приготовился к уходу – к смерти, которую кротко встретил за тихим добрым сном. К утру на непривычно гладком лице его покоилась сизая паутинка, не волнуемая ни теплом, ни дыханием. Похоронили его рядом с давно умершей женой и обоими близнецами, и мальчишка подумал, что нынче все они разом сравнялись в возрасте, и, только теперь не сумев укротить расползающиеся уста, он надолго и горько заплакал, убежав с ненавистного кладбища.

Но спустя полгода, когда его оглушило бедой, слез не было вовсе. Он только ходил, кивал, молчал, ел, смотрел на чужие руки и словно на себя самого, из которого выбрался, вышел, сбежал, чтобы не захлебнуться болью и не переломиться по хребту от сознания того, что на него обрушилось. Он будто оброс со всех сторон мягкой, невидимой глазу стеной, мешавшей ему ощутить свою прежнюю – простую и близкую – связь с предметами, запахами и голосами, да еще вот все время его тянуло резко, внезапно обернуться и вновь встретить, поймать то, что изначально составляло неотъемлемую и главную сущность мира, в который он был впущен десять лет назад; мира, где не было ни этой нелепой равнодушной размеренности (стук деревянных колес по улице и скрип уключин, звук катящихся альчиков[5 - Альчики — надкопытные суставные кости барашка, используемые в прошлом для игры осетинских детей (соответствует русской игре в бабки).], бесноватый лай собак, плач капризничающих детей; родительская комната, гостеприимно принявшая старшего дядю с его молодой женой и спокойно сносящая их приглушенный полночный смех; шепелявое посвистывание нового деда, когда тот, что-то увлеченно обдумывая, скоблил ножом влажную соком тростинку; утренний шорох метлы, стирающий со двора плеск весенних луж; зеленеющая первая трава и возня воробьев над жирным червем – все это было неправильно, постыдно и гадко, потому что почти все это было и раньше, а оно, раньше, сгинуло для него навсегда), ни страшных черно-белых снов с зевающими ртами, ни мычания толстого, слюнявого существа с бестолковыми руками и рыхлым телом, которое дважды в месяц им с младшим дядей приходилось мыть в тесном низком корыте, предназначавшемся прежде для помоев, идущих на корм скоту. Тело колыхалось, пуская дряблую пузыристую волну, и издавало звуки, похожие на фырканье лошади, пока мальчишка тер его скребком и жарко ненавидел за то, что выжило только оно из троих, выжило, несмотря на то, что перестало быть человеком, а превратилось в слезливое прожорливое животное, названия которому никто не знал. Дни напролет оно лежало в нижней комнатушке, рядом с кладовой, и поводило выпученными глазами, непрестанно шаря руками по паху и животу, скуля по-звериному от постоянного, неутолимого голода, который могла унять лишь ночь – не сном (потому что глаза оставались открыты и все так же трудились, вращая зрачками по кругу), а каким-то восторженным изумлением перед тем, что делала с пространством темнота. Тело ворочалось и сопело, только мычания не было. Оно начиналось с рассветом, когда пробуждались руки и принимались сновать по тому, что было раньше шумным, добрым и веселым человеком, так удивительно похожим на отца, и вспоминать про это было вовсе нестерпимо, и оттого мальчишка старался не глядеть ему в лицо, чтобы не будоражить в себе тошноту, подплывшую к горлу…

Голову отыскали шагах в трехстах вниз от дороги. Она недвижно торчала из грязи, вросши туда подбородком, и, если б не руки, лихорадочно шарившие перед собой, можно было подумать, что голова отрублена и брошена здесь отомстившим врагом. Уже тогда он перестал отзываться на речь, будто проглотил со страху все слова. Труднее всего оказалось вытащить ступни из погнутых стремян – каким-то чудом он удержался в седле кобылы. Ее пришлось откапывать вместе с ним. От кобыльей морды осталось кровавое месиво с бурыми ноздрями, из которого вдруг, как вскинутая пружиной, вынырнула голая подкова лошадиной челюсти без зубов, и тогда мальчишку крепко схватили в охапку и утащили в аул. Там его привязали к коновязи, и афсин с невестками вылила на него несколько ушатов воды, прежде чем он перестал кричать и пинаться. Потом афсин велела отворить пошире рот и, когда он ослушался, больно двинула его локтем под дых. Мальчишка охнул и вмиг ощутил, как в рот ему вставили шершавую ступу, поднесли к ней бурдюк и влили ему в нутро вонючую араку.

Когда он проснулся на собственных нарах, в хадзаре было громко от рыданий и как-то по-зимнему душно. Он посмотрел на укрытые в бурки тела, но ни слез, ни крика уже в себе не нашел, а только устало подумал: «Я так просил их взять меня с собой…» Если он что-то и чувствовал в ту минуту, так это беспредельную, огромную обиду да дурноту от выпитой араки. Потом, наутро, он внезапно, с каким-то унылым изумлением, понял, что не чувствует ничего, ни-че-го, а только наблюдает за происходящим, как за окном, в котором, волнуясь, хлопочет множество людей, и при этом никто из них тебя не замечает, даже когда случайно поглядит в твою сторону…

Так он лишился отца и матери, и, пожалуй, среднего дяди тоже, хоть тот и выжил, угодив вместе с ними под сель. А еще через полгода, следующей осенью, он лишился и всех остальных, но – уже по собственной воле, потому что не пожелал отдать на откуп могилы, которые они, новый дед и двое его сыновей, променяли на пятерку угнанных ими коней, лучших в ущелье, двух из которых вполне хватило бы, чтоб обзавестись наделом земли за южным перевалом. Но он, мальчишка, вернулся – на целых тридцать лет, и вчера они закончились, потому что вчера он вернулся к тому, от чего не уйти. «Что бы ни произошло, умру я здесь, – думал он, глядя в сырой настил потолка. – У Проклятой реки. Я слышу это сердцем. Слышу это, как взгляд. Выходит, так тому и быть…»
<< 1 2 3 4 5 6 7 ... 14 >>
На страницу:
3 из 14

Другие электронные книги автора Алан Черчесов