Вместо ответа мужчина издал горлом сдавленный звук, а женщина медленно повернула в их сторону голову. Потом она поднялась и бесшумно пошла в темноту. Костер догорал. Пламя затравленно дергалось и чахоточно всхлипывало на неспокойном ветру. Друг сменил позу, перевернулся на здоровый бок и, чуть прикрыв глаза, принял вид, будто заснул. Он знал, что мужчина ему не поверил. Спустя несколько минут он услыхал, как тот, окончательно разозлившись, пнул ногой подвешенный на прут горшок, выплеснув из него зловонную жижу, вскочил на ноги и зашагал в том направлении, куда скрылась женщина. Чтобы не слышать запаха испускавшего дух костра, друг уткнулся носом в излом локтя и, прежде чем заснуть, нехорошо улыбнулся.
XI
Ему приснилось, что он слеп. Краски сменили кожу и теперь плавились перед ним подвижными расплывами теней. Пытаясь убрать наваждение, он захотел помолиться, но не сразу отыскал небо, свернутое в пелену на самой обочине сна – там, куда приблизиться даже мыслью было невмоготу: глаза начинало жечь едким маревом из невидимой глубины. Он постарался увидеть себя – свои руки, одежду или хотя бы честный обрубок тени, – но на том месте, где он дышал, было пусто и прело, как под осенней листвой, а потому различить себя он так и не смог. «Должно быть, я исчез», – подумал он и почувствовал, как сильный ветер влетел в него крепким снежком и, угодив прямо в горло, застопорил дыхание. Краски вспыхнули белым пожаром, мгновенно сгорели и тут же исчезли из сна, оставив после себя лишь толстый багровый след поперек его мыслей. Потом сделалось тихо и слышно, словно в норе, и, если бы не ощущение тревоги внутри, слепота показалась бы ему даже уместной. Лишенный зрения, он пробежался руками по клейкому дну кошмара, потом, униженный равнодушием тишины, собрал руки и спрятал их под себя. Потом он куда-то растаял, а когда снова заплыл в эту длинную мглу, вдруг подумал: «Теперь я знаю больше, чем всегда». В лицо ему дышала паутина, смахнуть которую он не решался, потому что не хотел никому – ни тьме, ни ее копошащимся образам – показывать свои руки. В них крылась причина его слепоты. В них – и в плотно сжатых губах, помнивших какое-то слово. Кто-то прополз рядом с ним, задев его волосы, но он даже не вздрогнул. Я пропал, снова подумал он. Все кругом уходит в ночь, а ты ждешь, когда перестанет дождь и можно будет взяться за поиски себя самого.
Где-то неподалеку прошмыгнули чьи-то шаги и зачавкали копыта. Он нахмурился, пошарил памятью по своему телу и вспомнил про плечо. Услышал, как в нем дышит жаром прожорливая дыра. Вслед за тем отчего-то вспомнил вкус кнутовища на своих зубах и провел языком по иссохшим губам. В кровавой мгле вдруг назойливо и неотвратимо запахло женщиной и ее взглядом, от которого он чуть не застонал, но тут же, опомнившись, стих, чтобы не подпускать ближе ее глаза. Потом почувствовал, как паутинка отчаянно задрожала, натянулась струной и липко порвалась, а на лоб ему лег мокрой рукой остужающий холод.
– Ты права, – раздался голос, который он так хорошо когда-то знал. – Нужно сбить жар. Если к утру не оправится, придется ехать дальше.
– Или назад, – сказала женщина – сказала так, что в ее словах он легко распознал издевку.
Голос замер, потом, посопев, вздохнул и произнес:
– К утру оправится. По всему видать. Вон как задышал – ровно медведь в берлоге.
«Мне надобно открыть глаза, – подумал он. – Иначе они не дознаются, что я принял в себя его слепоту. Будто уже и напрочь забыли, что я не просто беглец или сторож их черных ночей. Раньше всего я убийца». Он замер, ушел в себя и постарался представить воочию, как на его зрачках растут серые ядрышки мути, потом слегка дрогнул веками, чтобы ощутить под ними плотные дробинки слепоты. На него снизошел гордый покой человека, только что доказавшего всем свою правоту.
– Ну вот, – сказала женщина. – Теперь выдюжит. Взгляни на скулы. Надул их с детские коленки.
– Я голоден, – сказал мужчина. – Я должен что-то съесть. Пока он спит, я околею. Если ты сейчас же меня не накормишь, я съем его коня.
Она тихонько засмеялась и сказала:
– Я накормлю тебя…
Ночь чуть потерлась их телами о его сон и, глубоко вздохнув, нырнула в его податливую мякоть…
XII
Яйцо зарыли на плоскогорье, там, где земля была твердой и прочной, как камень, но, стоило расковырять, наливалась зычной чернотой и начинала пахнуть парным молоком. Они выбрали участок шагах в двухстах от шалаша, сверяясь по солнцу, ветру, жесткой упругости склона и собственному чутью. Как раз на этот пятачок земли и падали первые лучи пришедшего в ущелье утра, а на исходе заката, отметившись здесь последней поволокой, ускользали за хребет, чтобы с рассветом вернуться сюда опять и ощупать прозрачными пальцами облюбованную пядь земли. Всю неделю мужчины лазали по горам и склону, подбирая большие и круглые, как черепа, голыши, которые должны были пойти на фундамент. Женщина внимательно наблюдала издали за их трудами, а затем, с наступлением сумерек, взбиралась наверх, робко подходила к крошечному холмику земли, уже покрытой здоровой влагой лени, трогала его ладонями и молилась. Уставшее от ожидания сердце гулко отвечало на ее торопливый шепот и шумным, перебивчатым волнением подсказывало удачу. Потом женщина спускалась обратно, к хижине, чтобы накормить умывшихся мужчин скудным ужином и, глядя в глаза одному из них, безмолвно объяснить ему, что предчувствие ее не обманет. Там она и зачнет от него первого сына: земля уже стала дышать, она слышала это руками.
Спустя семь дней, дождавшись полудня, мужчины переглянулись и, кивнув ей, пошли по склону вверх. Помолившись, друг вопросительно взглянул на напарника. Тот опустился на колено, осторожно наклонил бурдюк и вылил несколько капель воды на холм. Потом достал из ножен кинжал, взрыхлил почву вокруг, отложил кинжал в сторону и стал разгребать землю. Еще прежде, чем они его увидали, друг понял, что они не ошиблись. Только обрадоваться этому все же не смог.
– Слава богам, – произнес мужчина. От напряжения он весь вспотел, но, казалось, не замечает этого. – Все равно как кобылица во время течки. Смотри.
Он вытащил серый овал яйца и протянул его другу. Тот отрицательно помотал головой и, так и не подложив рук?, произнес:
– Стало быть, место для первого камня выбрано. Осталось решить, какими будут длина с шириной.
– Мелочиться не нужно, – ответил мужчина. – Хотя и особо размахиваться тоже ни к чему, а то от одной только мысли, что надо в другой конец хадзара пройти, заранее уморишься.
Он улыбнулся. Ему хотелось смеяться, месить руками волну, бежать, сделать что-то большое и громкое, похожее на счастье, но ему мешало присутствие второго.
– По мне, – сказал друг, тщательно выговаривая слова, – уже довольно будет, коли бурка моя без складок развернется да рядом с нею кинжал уместится.
Мужчина вмиг помрачнел и сказал:
– Не могилу все-таки выбираешь.
Иногда он чувствовал себя особенно виноватым, и тогда ему казалось, что дружба – худшее из испытаний. В ней постоянно преданность мешалась с досадой от невозможности предать.
– Сколько бы ты ни запросил, полдома – твои, – сказал он глухо, сквозь зубы, а про себя подумал: чего ему еще? Не могу же я променять свою кровь на свою вину. Мне нужен этот дом, чтобы пустить здесь корни. И потом, он ведь сам на том настоял… – Ты отказался от шалаша, и я не перечил. Теперь ты отказываешься от того, чтобы стать ей братом. Так понимать?
Друг отвернулся, пожал плечами. Так и не поворотив к нему лица, ответил:
– Лисе нора нужна, а улитке и раковины хватает, только и всего. Ладно, не бери в голову. Лучше скажи, когда копать начнем?
Они начали в тот же день. Сделав разметку и обложив колышками углы, они взялись за работу. К вечеру они раскопали ровные желоба под две стены и почти напрочь забыли про давешнюю перепалку. Разрумянившись от трудов, они стали похожи на двух здоровых юнцов, за плечами которых не было ничего, кроме беззаботного чистого неба. Встретив их возвращение, женщина вдруг поняла, что выпала из их слов и мыслей на целый радостный день и что теперь ей предстоит покорно ждать, пока один из них не удосужится над нею смилостивиться и заново прозреть лицом. Это была ревность, справедливая, но унизительная, отчего женщине сделалось тесно и противно в себе самой. В такие минуты она с горечью думала, что недостойна быть его женой, и всячески старалась выказать приятие их дружбы, безжалостно пользовавшейся правом своего первородства. «Я недостойна его, – внушала она себе свою робость, чтобы разбудить в сердце стыд. – Так нельзя. Я должна научиться терпеть. Ради него, ради себя и ради ребенка.»
Погода держалась такая, словно небо решило навеки избавиться от всего, что не укладывалось в синеву – не только от лиловой грязи туч, но даже от облачных белых лохмотьев. Когда они лежали, отдыхая, на спине и боролись с подступавшей дремотой, им представлялось порой, будто весь их отвесный мир, покуда хватало глаз, превращался в хрупкую береговую насыпь, ребристую кромку у едва колеблющейся громады непорочного воздушного океана, куда никому из них не суждено подобраться. Разве что женщине, думал друг. Да нет, ей тоже вряд ли. Хотя кто ее разберет…
Стены росли быстро и споро, будто торопили сами себя поспеть к сентябрю. Если бы не вынужденные отлучки, когда им приходилось, борясь с течением, преодолевать бурный поток и злополуку, дабы поохотиться в дальнем лесу, дом был бы готов даже раньше. По просьбе женщины они заложили еще четыре запруды вдоль русла, и теперь она часто уходила туда, захватив с собою острогу и уповая на везение, чтобы дождаться, когда в один из этих каменных мешков занесет течением злую форель. Она училась рыбачить. Но не только: еще она училась терпеть.
Когда со стенами было покончено, они нарыли побольше прибрежной глины и тщательно смазали ею пол.
– Теперь нам нужен дождь, – сказал мужчина и уже ночью услышал, как по ветвистой крыше шалаша шуршит и стелется обильная вода.
Наутро в доме, на таком ровном с виду полу, не оказалось ни единой лужи, и мужчины удовлетворенно заулыбались: выходит, все было сделано правильно, и скат получился что надо. По всему явствовало – пора браться за крышу.
– Крыша – это не штука, – говорил друг, строгая заточенным камнем кряжистый ствол сосны, срубленной у подножья скалы. – Штука будет другое: выстроить мост.
– Дело, конечно, серьезное, – соглашался мужчина, взволнованно поводя плечом. – Только и не настолько хитрое, чтобы вдвоем не осилить. Не хитрее того, что уже позади.
Он был рад, что друг завел речь про мост. Это значило, что он все еще хочет быть другом. В самом деле, случалось, мужчина крепко задумывался над тем, как это странно, что за ними тремя не следит ни один человеческий глаз. Поверить в это было так же трудно, как и в то, что огромная эта земля совершенно бесплодна и не обременена созревшей невесомостью хотя бы единственного колоска. «Когда-нибудь, – думал он, – быть может, не слишком скоро, но когда-нибудь время подскажет нам выход. Мы еще будем смахивать крошки на землю и кормить ими воробьев».
Пару раз в месяц в их отношения, затаившись, вмешивалась беда: глаза второго наливались горячей мгой, а мужчина пытался этого не замечать, но быстро понял, что куда полезнее постараться вызвать его на разговор. Правда, было это труднее, чем убедить себя в такие минуты в том, что он, друг, ему по-прежнему нужен и дорог. Удивительно, но в те вечера, когда тот упорно предпочитал хранить немоту, мужчине почему-то казалось, что ее, женщину, он не любит тоже, и тогда сам он замыкался молчанием, размышляя о том, что делался младшим в их дружбе – союзе без передышки и без исхода, который на поверку оказывался крепче обиды или любви. Впрочем, возможно, это было не так. Возможно, то была лишь отсрочка. «Пропади все пропадом, – говорил он себе. – Дьявол бы их побрал. А лучше – меня самого…» В густой, почти кромешной тьме он уходил из шалаша, испытывая к себе неподдельное отвращение, мочился на сердитые угли костра, потом шел к коню и, не надев седла, запрыгивал на круп. Ухватившись железными пальцами за сухую, жесткую гриву, принимался пинать его пятками в бока, пока не заставлял пуститься галопом по черной пустыне ночи. Конь дико всхрапывал и, обезумев от страха и скачки, несся стремглав навстречу горькому ветру. Пьянея от бешеной гонки с судьбой, они успевали услышать, как позади, в покинутой ими дали, захлебывается ржанием и мечется вокруг коновязи жеребец друга. «Она войдет в меня громом», – радостно думал мужчина, наслаждаясь полетом опасности еще полнее, еще безграничнее, чем когда-либо – женскими ласками.
Доскакав до изножья хребта, они поворачивали обратно. Тело животного покрывалось пенными хлопьями и при слабом свете луны зловеще блестело. В висках у мужчины стучало. Убедившись, что тягаться с судьбой на земле совершенно бессмысленно, он осаживал задыхающегося коня, укрощал его шаг, а потом, грубо дернув за гриву, устремлял к реке, где долго смотрел на толстую, в ночных сугробах, воду и слушал ее звериную песнь. Она влекла к себе, кружа ему голову масляным вихрем бесконечного, напрасного, тщеславного движения.
Иногда мрачность друга не запиралась в оскорбительном молчании, а, не сумев устоять перед упрямой терпимостью того, с кого начинался и кем ограничивался теперь для него весь круг мужского братства, изливалась в долгий разговор, в котором слова значили меньше того, что за ними стояло, и потому такой разговор обладал куда большим смыслом, нежели просто беседа, заправленная постной начинкой из слов. Их дружбе, терзаемой одиночеством и любовью, требовался роздых, чтобы набраться новых сил и очиститься от раздражения и подозрительности, исподволь отравлявших им дни. А для того нужно было на время заслониться от настоящего, умалявшего, вопреки возводимым стенам, их единство и заставлявшего думать, что каждый новый голыш в стене являл собой не умножение их общей решимости достойно встретить удел, а, скорее, воплощал в себе быстро растущую преграду взаимного отречения. И чтобы преодолеть это настоящее, а тем паче оправдать предвкушенье грядущего, надобно было сообща совершить то, что в одиночку каждому из них сделать было не под силу: им нужно было выйти в прошлое и побродить в уютной его доброте. Погружаясь вдвоем в общую заводь воспоминаний, они становились сильнее, как если бы объявшие их воды обладали даром исцеления, и внезапно то, что было м?кой для каждого в отдельности, превращалось для них двоих в цепочку блистательных приключений, пройдя через которые, они опять обретали сладкий покой смирения, возвратив себе самый вкус и восторг своей дружбы – ощущение беззаветной взаимной преданности. И тогда уже было проще обращаться памятью в то, что составляло их безумное вчера, воссоздавать в воображении подцвеченные вдохновением картины похищения, бегства и погони, скрываясь от которой, они тогда словно выскользнули из времени, разорвав его постепенность, и теперь, вспоминая те дни, нащупывали на самом донышке сознания только беспорядочные обрывки видений: расколотую пулей ветку, хлестнувшую по лицу, визг чьей-то свиньи во взбудораженном кражей ауле, эхо копыт в горловине ущелья, спелую половину радуги, взошедшей из-за хребта одновременно с рассветом, жажду, забившую глотки ржавым песком, кровь, теплой змеей стекавшую в сумерках по черкеске, смену коней в полчаса, чтобы разделить поровну риск и тяжесть похищенной ноши, внезапное, как обвал, наступление ночи и крохи пугливого сна, разбросанные в беспорядке по углям костра, долгое, считающее повороты, молчание и узкие звериные тропы, обегавшие аулы по скалам, а потом – почти белую пыль на каменной груди незнакомого плоскогорья, что поначалу показалось им лишь непривычно широкой дорогой, куда они выбрались перед тем, как заблудиться в последний раз, и, в конце концов, – громадную тишину, беременную вечностью, в которую они забрели, попав в окружение ночи…
Вспоминать вдвоем было просто. Прошлое покорялось и становилось легким, как шерсть, согревшая рану теплом. Но почти сразу после того, как мужчины прощались и расходились в разные стороны, рана опять начинала дышать. Любовь защищала от боли лучше, чем одиночество, но излечить ее была тоже бессильна. И по-прежнему, как все эти длинные месяцы, первое, чем распахивалось перед женщиной каждое новое утро, было его, мужчины, нервное пробуждение и стремительный прыжок за полог из шкур, чтобы проверить коней и понять, что их все еще трое. Ей оставалось уповать лишь на то, что с постройкой дома все, наконец, переменится…
XIII
На охоте случалось всякое. В плохие дни лес не дарил ничего, кроме горсти лесных ягод и загадочного ощущения покоя, возникавшего каждый раз, как укрывшейся за деревьями чьей-то пушистой жизни удавалось избежать пули. Как ни странно, вместо злости или отчаяния это вызывало у охотника лишь почтительное удивление да неподдельное уважение к тайнам, ответ на которые ведом был только богам.
Воистину лес был велик и громаден. И полон звуков, в которых можно было уловить то хлопанье крыльев, то шелест листвы, журчанье ручья, зевок ветра, фырканье чутких ноздрей, шорох лап, хруст вспугнутых зарослей, капельки света, пролившиеся белым соком сквозь кряжистые руки крон, то ровный сон теней, то хрумканье маленьких острых зубов, а то и рев почуявшего беду крупного зверя. Здесь пахло дождями и солнцем, сыростью с кровью, порой – падалью и тревогой, но никогда – костром. А потому каждый выстрел, обжегший порохом воздух, приводил этот стройный и девственный мир в смятение. Лес становился враждебным и отвечал то неистовым шумом, то пронимавшей до мозга костей тишиной. Если бы не врожденное чувство упрямого и гордого противления всему, что сберегала для себя самой природа, человек острее бы ощущал нелепую подлость своего здесь присутствия. Не случайно, едва удавалось кого-нибудь подстрелить – в движениях его проступала постыдная спешка. Второпях он комкал молитву, свежевал тушу и поскорее стремился выбраться к берегу, чтобы выйти из хмурых пределов им поруганного безмолвия.
Но в дни, когда охота не ладилась, человек, бывало, задерживался в лесу и, приникнув к шептавшей мудрость земле, благодарно внимал тому, как она вбирает в себя и утешает сумбурную речь его сердца. Он забывал про опасность. Тем временем лес ему мстил…
Как-то раз, ближе к осени, жребий выпал на друга. Благополучно перебравшись через реку и чуть передохнув, покуда с одежды стекала вода, он зарядил ружье и, бережно завязав тесьмой мешочек с порохом, отправился в глубь леса. Сегодня он решил попытать счастья на южной окраине, примыкавшей к ближней горе редкой опушкой, перед которой внезапно расступались густые заросли. Добраться туда можно было часа за три, если идти не слишком быстро, вглядываясь в чащобу в поисках добычи.
Пока он преодолевал этот путь, ему встретилась маленькая косуля, вынырнувшая сперва из-за широченного ствола лиственницы, а потом каким-то чудом – и из-под его выстрела, хоть бил он в нее всего-то с нескольких шагов. Пройдя с половину расстояния, он извел вторую пулю на мелькнувшую в зарослях тень, так, признаться, и не разобрав, кто там прятался. Услышав плоский щелчок, он понял, что промахнулся. Тщетно провозившись в поисках дерева, в котором застряла пуля, лишь сильно исцарапавшись и здорово устав, он рассудил, что такое начало не предвещает ничего хорошего. Несмотря на прозвучавшие выстрелы, в лесу было на удивление тихо, и даже обычный гомон птиц быстро сошел на нет.
Вскоре он добрался до холма, которым бугристо вспучивалась земля перед тем, как снова, но уже с противоположной стороны, скатиться вниз и после уж только покорно стелиться хвойным ковром до самой опушки. Стало быть, до скалы оставалось не более часа. Вокруг царил такой покой, что, едва он сел перевести дух, у него смежились веки.
Нет, он не спал. Расслабив мышцы и сердце, он наслаждался глубокой первозданной тишиной так, будто встретился с ней впервые. В том, чтобы сидеть вот здесь, в прохладной полутьме, под свежим исподом горячего дня, был некий смысл, постигать который мелкой назойливой мыслью не возникало желания. Время шло, но – странным шагом. В нем не было присущего упорства и непререкаемой заданности навеки установленного хода. Оно гуляло беспечным ветерком по тяжелому тучному лесу и, словно раздевшись донага, стало совершенно прозрачным, по-детски невинным, как будто весь его непосильный злопамятный скарб из грехов человека оказался притворством. Прислонившись к пахучей сосновой коре, он размышлял о том, что сознает себя сейчас как бы разом и полностью, словно все личины его я, столь непохожие друг на друга, соединились в некую плотную целостность, единый портрет, примкнув без потерь, как клочья порванного листа, зазубренными краями границ к точному слепку своей перевернутой тени. «Это как зеркало, – думал он. – По справедливости, надобно прежде одолжиться его всетерпением, чтобы нехитрый разумом юноша ужился рядом с убийцей, которому всё всё равно. Я и не заметил, как им удалось уместиться в одном теле и вровень дышать общим воздухом. Во мне не осталось ни скорби, ни совести, – невзирая на ружье в моих руках и ясную память о том, как я им убил человека. Мне не больно и пусто. Жизнь моя словно отложена на потом, только ждать ее скучно и лень. Я просто сижу, как в гостях у собственной смерти, и ни о чем не жалею…»