Седьмого июля 1798 года – некоторые события отмечались не по республиканскому календарю – Соединенные Штаты объявили Франции войну в морях Америки. Это известие, как раскат грома, прокатилось по всем правительственным канцеляриям Европы. Однако процветающий, сладострастный и обагренный кровью остров пресвятой девы Гваделупы долгое время ничего не знал об этой новости, которой предстояло дважды пересечь Атлантический океан, прежде чем достичь здешних мест. Каждый занимался своими делами, и все не переставали жаловаться на то, что лето в том году выдалось на редкость жаркое. Эпидемия унесла немало скота; произошло лунное затмение; оркестр батальона баскских стрелков много раз сыграл вечернюю зорю; в окрестных полях, где солнце высушило заросли испанского дрока, несколько раз вспыхивали пожары. Виктору Югу было известно, что ненавидевший его генерал Пеларди делал все, что мог, стараясь очернить в глазах Директории ее агента; но теперь Юг уже тревожился меньше, чем прежде, так как снова полагал себя незаменимым.
– До тех пор пока я буду в срок посылать этим господам очередной груз золота, – заявлял Виктор, – они не станут меня тревожить.
По слухам, циркулировавшим в Пуэнт-а-Питре, личное состояние Юга перевалило за миллион ливров. В городе толковали о его возможной женитьбе на Марианне-Анжелике Жакен. В это самое время, движимый все растущей жаждой обогащения, он создал агентство, которое должно было ведать имуществом эмигрантов, финансами острова, вооружением корсарских кораблей и делами таможни. Это решение Виктора вызвало бурю негодования, – оно непосредственно задевало интересы большой группы людей, которым он до сих пор покровительствовал. На площадях, на улицах громогласно осуждали произвол агента Директории, так что он в конце концов счел нужным вновь извлечь на свет божий гильотину, и в городе, правда ненадолго, опять воцарился террор – для острастки недовольных. Новоиспеченные богачи, вчерашние фавориты, нечистые на руку чиновники, люди, пользовавшиеся доходами с поместий, брошенных их владельцами, вынуждены были прикусить языки. Люцифер превращался в коммерсанта, окруженного весами, гирями и безменами – с их помощью днем и ночью взвешивали товары, от которых ломились его склады. Когда в городе узнали, что Соединенные Штаты объявили Франции войну, те самые люди, что охотно грабили североамериканские парусники, объявили Виктора Юга виновным в этой катастрофе, которая могла иметь весьма пагубные последствия для Гваделупы. Известие о начале войны дошло сюда с большим запозданием, и были основания полагать, что остров уже окружен вражескими судами, которые могут напасть на него нынче же днем, или вечером, или на следующее утро. Кое-кто утверждал, что из Бостона уже вышла мощная эскадра, что в Бас-Тере уже высадились вражеские войска, что скоро начнется блокада Гваделупы. Тревога и страх все возрастали, и вот однажды на закате экипаж, в котором Виктор Юг совершал прогулки в окрестностях города, остановился перед типографией Лёйе, где Эстебан читал очередную корректуру.
– Оставь все это, – крикнул агент Директории, просовывая голову в окошко. – Едем со мной в Гозье.
По дороге разговор вертелся вокруг пустяков. В бухте Виктор уселся вместе с юношей в лодку, сбросил мундир и стал грести по направлению к небольшому островку. Выйдя на берег, он разлегся на песке, откупорил бутылку английского сидра и заговорил спокойно и неторопливо.
– Меня выживают отсюда. Лучшего слова не подберешь, именно выживают. Господа из Директории хотят, чтобы я поехал в Париж и отчитался в своих действиях. Но это еще не все: сюда прибывает рубака генерал Дефурно, которому поручено заменить меня, а этот мерзавец Пеларди с триумфом возвращается на остров в качестве командующего вооруженными силами. – Он удобнее устроился на песке и устремил взгляд на уже начинавшее темнеть небо. – Не хватает только, чтобы я добровольно отказался от власти. Но у меня есть еще верные люди.
– Собираешься объявить войну Франции? – осведомился Эстебан, который после корсарской авантюры, приведшей к столкновению с Соединенными Штатами, считал, что Юг способен на любой безрассудный шаг.
– Франции – нет. А вот ее подлому правительству – пожалуй.
Наступило долгое молчание; молодой человек спрашивал себя, почему агент Директории, отнюдь не склонный к откровенности, решил довериться именно ему, поделиться именно с ним тягостной новостью, о которой еще никто ничего не знал, новостью тем более катастрофической, что до сих пор Югу ни разу не довелось изведать горечь поражения. Виктор снова заговорил:
– Тебе незачем дольше оставаться на Гваделупе. Я дам тебе пропуск для проезда в Кайенну. Оттуда сможешь добраться до Парамарибо. А в Парамарибо заходят североамериканские и испанские корабли. Словом, как-нибудь устроишься.
Эстебан скрыл свою радость, боясь попасться в ловушку, как это с ним уже однажды случилось. Однако на сей раз все обстояло просто. Опальный властитель пояснил, что он уже с давних пор помогает многим ссыльным, живущим в Синнамари и в Куру, посылая им лекарства, деньги и самые необходимые вещи. Эстебан знал, что многие видные деятели революции были сосланы в Гвиану, однако кто именно, ему достоверно не было известно: не раз юноше называли имена «ссыльных», а некоторое время спустя он встречал их подписи под статьями в парижских газетах. По слухам, в Америке находился и Колло д'Эрбуа, но где точно, никто не знал. Рассказывали, будто Бийо-Варенн разводит попугаев где-то возле Кайенны.
– Недавно мне сообщили, что эта гнусная Директория запретила что бы то ни было посылать из Франции для Бийо, – сказал Виктор. – Они хотят уморить его голодом, убить нищетою.
– Разве Бийо не был в числе тех, кто предал Неподкупного? – спросил Эстебан.
Юг закатал рукава, чтобы почесать руки, покрытые красной сыпью.
– Сейчас не время упрекать человека, который был видным революционером. Бийо делал ошибки, но это были ошибки патриота. Я не допущу, чтобы он погиб от нужды.
Однако, продолжал Юг, при создавшихся обстоятельствах ему не подобает покровительствовать бывшему члену Комитета общественного спасения. Вот почему он хочет, чтобы Эстебан в благодарность за то, что он помогает ему спастись, завтра же отплыл на борту «Венеры Медицейской» – шхуны, направляющейся в Кайенну с грузом вина и муки, и доставил ссыльному другу Виктора крупную сумму денег.
– Остерегайся там агента Директории Жаннэ. Он испытывает ко мне болезненную зависть. Пытается во всем мне подражать, но только становится всеобщим посмешищем. Вот кретин! Надо было в свое время разделаться с ним.
Эстебан заметил, что Юг, всегда выглядевший здоровяком, сейчас осунулся и пожелтел. Из-под его расстегнутой сорочки выступал объемистый живот.
– Ну, ладно, petiot [95 - Малыш (франц.).], – с неожиданной мягкостью продолжал Виктор. – Как только явится этот Дефурно, я упрячу его в тюрьму. И мы еще поглядим, чья возьмет! Но твое участие в великих событиях на этом заканчивается. Ты скоро возвратишься в родной дом, в ваш магазин. Это солидная фирма, не пренебрегай ею. Не знаю, что ты думаешь обо мне. Возможно, думаешь, что я изверг. Но только не упускай из виду, что существуют эпохи, когда нет места неженкам. – Он набрал горсть песка и принялся пересыпать его из ладони в ладонь, словно в руках у него были песочные часы. – Революция гибнет. Мне больше не за что ухватиться. И я ни во что больше не верю.
Спускалась ночь. Они снова переплыли бухточку, уселись в экипаж и вскоре прибыли в бывший дворец губернатора. Виктор взял со стола несколько конвертов и запечатанных сургучом пакетов:
– Здесь пропуск и деньги для тебя. А тут деньги для Бийо. Это письмо передашь Софии. Доброго пути… эмигрант.
Эстебан в приливе внезапной нежности обнял Юга.
– И зачем только ты ввязался в политику? – спросил он, вспомнив о тех днях, когда Виктор еще не пожертвовал своей свободой ради завоевания власти, которая в конечном счете обернулась для него трагическим порабощением.
– Должно быть, потому, что я родился булочником, – ответил агент Директории. – Вполне возможно, что, если бы негры не сожгли в ту ночь мою булочную, конгресс Соединенных Штатов так никогда бы и не собрался объявить Франции войну. «Если бы нос Клеопатры…» [96 - Речь идет о высказывании выдающегося французского философа Блеза Паскаля (1623 – 1662). Суть этой фразы такова: иными были бы судьбы мира, если бы нос у Клеопатры был короче.] Не помнишь, кто это сказал?…
Снова очутившись на улице, Эстебан пошел к себе в гостиницу; он испытывал странное чувство, какое посещает человека накануне больших перемен: ему показалось, что он уже живет в будущем. Все, что ему было хорошо знакомо и привычно, представлялось теперь далеким и чужим. Он остановился перед бывшим храмом, где помещалась масонская ложа корсаров, и подумал, что видит это здание в последний раз. Затем вошел в кабачок, чтобы распроститься с городом, посидеть напоследок одному перед стаканом водки, настоянной на лимоне и мускатном орехе. Стойка кабатчика, бочонки с вином, хлопотливые служанки-мулатки – все это отныне принадлежало прошлому. Опутывавшие Эстебана узы были разорваны. Тропический остров, к которому он был столько времени прикован, скоро опять станет для него чем-то далеким и экзотическим… На площади Победы работали помощники господина Анса – они разбирали гильотину. Грозная машина прекращала свою деятельность на острове. Сверкающее стальное лезвие, укрепленное комиссаром Конвента Югом на поперечной перекладине, опять укладывали в ящик. С площади унесли узкую дверь, сквозь которую так много людей прошли из царства света в темную ночь, откуда нет возврата. Орудию, доставленному в Америку во имя утверждения свободы, предстояло отныне ржаветь на каком-нибудь складе среди ненужного железного лома. Накануне решающей схватки Виктор Юг приказал упрятать подальше страшную машину, которую он сам же пустил в ход, когда ему это представлялось необходимым, и которая служила ему наравне с печатным станком и оружием; быть может, он решил избрать для себя такую смерть, какая позволяет обуянному гордыней человеку в минуту прощания с жизнью созерцать самого себя как бы со стороны.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Ложе смерти.
Гойя
XXIX
Когда Эстебан, устав слоняться между заставой Ремир и площадью д'Арм, между улицей Пор и заставой Ремир, опустился на невысокую тумбу, стоявшую у перекрестка, обескураженный всем тем, что открылось его глазам, ему показалось, что он попал в дом для умалишенных – The Rake's Progress. Все в Кайенне, этом городе-острове, представлялось ему неправдоподобным, диким, невероятным. Стало быть, то, что ему рассказывали на борту шхуны «Венера Медицейская», – сущая правда. Монахини обители святого Павла Шартрского, в ведении которых находился местный лазарет, разгуливали по улицам в монашеском одеянии, как будто во Франции не произошло никакой революции, больше того, они заботились о здоровье революционеров, которые не могли обходиться без их помощи. Все гренадеры тут – совершенно неизвестно почему – были уроженцами Эльзаса, говорили они невнятно и никак не могли приспособиться к здешнему климату, вследствие чего весь год лица их покрывали прыщи и фурункулы. Несколько негров, ныне именовавшихся свободными гражданами, были выставлены на всеобщее обозрение – на помосте, в кандалах, прикованные к железному брусу; как видно, их наказали за нерадивость. Хотя на острове Маленгр имелось убежище для прокаженных, многие больные бродили по улицам: выставляя напоказ свои ужасные язвы, они выпрашивали милостыню. Ополчение, набранное из цветных жителей Кайенны, представляло собою скопище оборванцев; лица горожан лоснились от пота; почти у всех белых обитателей города был угрюмый вид. Эстебана, привыкшего к тому, что женщины на Гваделупе тщательно одевались, неприятно поразило бесстыдство местных негритянок, которые разгуливали по городу с обнаженной грудью, – зрелище малопривлекательное, особенно когда навстречу попадаются жующие табак старухи с уродливо раздутыми щеками. В довершение всего здесь встречались люди, которых не увидишь в Пуэнт-а-Питре, – то были дикие индейцы из окрестных лесов, они приплывали сюда в пирогах, чтобы продать горожанам плоды гуайавы, целебные лианы, орхидеи или лекарственные травы для приготовления различных отваров. Некоторые привозили с собою жен, которых заставляли заниматься проституцией прямо во рвах, окружавших форт, под стеною порохового склада или позади заколоченной церкви Христа-спасителя. Всюду попадались татуированные и причудливо размалеванные лица. Но самым удивительным было, пожалуй, то, что, несмотря на ослепительное сияние солнца, усиливавшее экзотичность пейзажа, этот на первый взгляд пестрый и живописный мир на самом деле был миром унылым и тоскливым – как на темном офорте. Дерево свободы, посаженное перед уродливым, облезлым зданием, служившим прежде резиденцией губернатора, засохло из-за недостатка влаги. В большом неуклюжем строении со множеством галерей помещался политический клуб, основанный чиновниками Кайенны; но теперь ни у кого из них не хватало энергии произносить, как это было принято в прошлом, пылкие речи, и клуб мало-помалу превратился в игорный дом: картежники метали банк, устроившись под засиженным мухами портретом Неподкупного, который, несмотря на настойчивые просьбы агента Директории, никто так и не удосужился снять со стены, потому что рама была прочно прибита по углам гвоздями. Зажиточные люди и чиновники на доходных должностях знали только одно развлечение – есть и пить до отвала; они собирались на нескончаемые пирушки, которые начинались в полдень и длились до поздней ночи. В Кайенне явно недоставало того веселого шума, тех блестящих модных туалетов, от которых было так оживленно на улицах Пуэнт-а-Питра. В Кайенне мужчины донашивали потрепанную одежду, унаследованную еще от старого режима: в куртках из плотного сукна было очень жарко, на спинах и под мышками у всех проступали пятна пота. Женщины щеголяли в таких нелепых платьях и нарядах, какие в Париже можно встретить разве только на поселянках из оперного хора. В городе не было ни одного красивого особняка, ни одного веселого кабачка, ничего, на чем хотелось бы остановить взор. Все здесь казалось однообразным и заурядным. Там, где некогда помещался ботанический сад, теперь был пустырь, заросший зловонным кустарником, городская свалка и отхожее место, где бродили шелудивые псы. Повернувшись спиною к морю и глядя в глубь материка, человек видел плотную стену густой растительности, ощетинившейся и еще более неодолимой, нежели толстые стены тюрьмы. Эстебан испытывал нечто вроде головокружения, когда думал о том, что начинавшийся возле самого города девственный лес сплошным массивом тянулся до берегов Ориноко и Амазонки, до испанской Венесуэлы, до лагуны Парима, до далекого Перу. То, что радовало глаз в тропическом пейзаже Гваделупы, здесь, в Гвиане, становилось воинственным, непроходимым, враждебным и суровым, деревья тут разрастались так, что пожирали друг друга, лианы опутывали их от корней до вершин, паразиты точили листву. Для человека, прибывшего из мест с красивыми музыкальными названиями – JIe-Ламантен, Ле-Муль, Пижон, наименования здешних мест – Марони, Ойапок, Апруаг – звучали грубо и неприятно, резали слух и как бы предвещали глубокие топи, непроходимые заросли, буйные сорняки… Вместе с офицерами со шхуны «Венера Медицейская» Эстебан отправился засвидетельствовать почтение господину Жаннэ; юноша вручил ему письмо от Виктора Юга, которое тот прочел с явным неудовольствием. У облеченного особыми полномочиями агента Директории в Гвиане – при взгляде на его лицо никто бы не поверил, что он двоюродный брат Дантона, – был отталкивающий вид: кожа у него из-за болезни печени приобрела зеленоватый оттенок, а левую руку, изуродованную клыками кабана, недавно пришлось ампутировать. Эстебан узнал, что Бийо-Варенн находится в Синнамари, как и большая часть ссыльных французов, – многие из них были отправлены в Куру или в Конамаму, и появляться в Кайенне им было запрещено. В распоряжении ссыльных, пояснил Жаннэ, было вполне достаточно годных для обработки земель, они ни в чем не нуждались и могли достойным образом отбывать наказание, наложенное на них различными правительствами Французской республики.
– Там, должно быть, много священников, отказавшихся принести присягу? – спросил Эстебан.
– Там кого угодно встретишь, – ответил агент Директории с деланным безразличием, – депутатов, эмигрантов, журналистов, судейских чиновников, ученых, поэтов, французских и бельгийских священников…
Эстебан не счел возможным дальше проявлять любопытство и не спросил, где же именно находятся все перечисленные люди. Капитан «Венеры Медицейской» посоветовал ему передать деньги Бийо-Варенну через какого-нибудь надежного посредника. А пока что молодой человек поселился в гостинице некоего Огара, лучшей в Кайенне, – тут сносно кормили и подавали хорошие вина.
– У нас здесь гильотина не действовала, – сказал Огар, когда негритянки Анжесса и Схоластика, убрав со стола, пошли за бутылкой тростниковой водки. – Однако то, что выпало на нашу долю, пожалуй, еще хуже: уж лучше погибнуть сразу, чем умирать, так сказать, в рассрочку.
И хозяин гостиницы объяснил Эстебану, что следует понимать под выражением «годные для обработки земли», которые, по словам Жаннэ, составляли счастье ссыльных. Если в Синнамари, где находился Бийо, люди еще как-то жили, вернее, влачили жалкое существование и положение их слегка облегчала близость сахароварни и нескольких более или менее процветавших поместий, то уже сами названия «Куру», «Конамама», «Иракубо» стали синонимами медленной смерти. Ссыльные жили в определенных произволом властей местах, которые им запрещалось покидать, они ютились по девять, по десять человек в грязных лачугах, где больные спали вперемежку со здоровыми, как в трюмах плавучих тюрем; их окружали бесплодные болотистые земли, несчастные страдали от нужды и голода, они были лишены даже самых необходимых лекарств, лишь изредка какой-нибудь хирург, совершавший по поручению агента Директории инспекционную поездку, давал им немного водки в качестве средства от всех болезней.
– Вот что в наших местах именуют «бескровной гильотиной», – заключил свой рассказ Огар.
– Разумеется, все это весьма печально, – согласился Эстебан. – Но ведь тут отбывают наказание и немало таких людей, что сами расстреливали в Лионе, немало общественных обвинителей, немало политических убийц, которые доходили до того, что укладывали тела казненных в непристойных позах у подножия эшафота.
– Здесь все смешались: и праведники и грешники, – ответил Огар, отгоняя мух.
Эстебан уже собрался было расспросить собеседника о Бийо, но в эту минуту к столику подошел одетый в лохмотья и сильно захмелевший старик, который стал кричать, что бедствия, обрушившиеся на французов, вполне ими заслужены.
– Оставьте в покое гостя, – вмешался хозяин гостиницы, выказывая, однако, некоторое почтение к дородному старику, в котором, несмотря на жалкое одеяние, было что-то величественное.
– Мы жили, точно библейские патриархи, окруженные многочисленным потомством и стадами, мы владели фермами, и наши амбары ломились от зерна, – заговорил незнакомец медленно, чуть запинаясь и употребляя такие старомодные обороты, каких Эстебан никогда и не слыхал. – Нашими были земли в Пре-де-Бурке, Пон-де-Бу, Фор-Руаяле и во многих других местах, таких земель больше нигде не сыщешь! Ибо наше благочестие – наше великое благочестие – снискало нам божью благодать. – Он неторопливо осенил себя крестным знамением, и этот почти забытый всеми жест поразил Эстебана своей необычностью. – Мы были акадийцами [97 - Акадией в XVII и в первой половине XVIII в. назывался полуостров Новая Шотландия на атлантическом берегу Канады.], из Новой Шотландии, и хранили такую верность королю Франции, что сорок лет подряд отказывались подписать гнусную бумагу и признать своими властителями толстуху Анну Стюарт и этого короля Георга, [98 - В XVIII в. французские владения в Канаде были захвачены англичанами. Анна Стюарт правила с 1702 по 1714 г. Георг III, при котором в 1763 г. Франция уступила Англии Канаду, правил с 1760 по 1820 г.] которого нечистый, конечно же, будет вечно поджаривать на адском огне. А потом началась Великая Смута. [99 - Великая Смута. – Имеется в виду американская революция 1776 – 1783 гг.] Пришел черный день, английские солдаты изгнали нас из домов, отобрали у нас лошадей и скот, опустошили наши сундуки, а мы сами были высланы в Бостон или – что еще ужаснее – в Южную Каролину и Виргинию, где с нами обращались хуже, чем с неграми. Однако, несмотря на нищету, недоброжелательство протестантов и ненависть всех тех, кто видел, как мы, точно нищие, слоняемся по улицам, мы продолжали прославлять своих владык: того, кто царит на небесах, и того, кто, наследуя отчий престол, царит на земле. И так как Акадия уже не была земным раем, каким она была в ту пору, когда наши плуги осеняло благословение всевышнего, нам сотни раз сулили вернуть земли и фермы, если мы только согласимся признать власть британской короны. И мы сотни раз отказывались от этого, сударь. В конце концов – после того как каждый десятый из нас погиб, после того как мы до крови расчесывали свои язвы и сидели на гноище, точно Иов, – нас освободили французские корабли. И мы возвратились, сударь, в нашу далекую страну, уверенные в том, что наконец-то дождались избавления. Однако нас расселили на худых землях, и никто не пожелал прислушаться к нашим жалобам. Но мы говорили: «Тут нет вины доброго короля, он, верно, ничего не знает о наших нынешних бедствиях и даже представить себе не может, какой была Акадия наших отцов». А позднее многих, и в их числе меня, привезли сюда, в Гвиану, где земля говорит неведомым языком. Мы, жившие среди елей и кленов, дубов и берез, очутились здесь, где приживается и прорастает лишь вредное семя, где поле, вспаханное днем, по ночам губит рука сатаны. Да, сударь, сатана тут повсюду, он вмешивается в любое дело. То, что ты хочешь вырастить прямым, вырастает кривым, а то, чему надлежит быть кривым, становится прямым. Солнце, поднимаясь весною над нашей Акадией, растопляло снега, даруя нам жизнь и радость, а здесь, на берегах Марони, оно становится сущим проклятием. От солнечного тепла и дождевой влаги в наших краях наливались колосья, а тут – это бич, тут солнце сушит посевы, а от дождей они гниют. И все же меня поддерживала гордость, – ведь я не отрекся от верности королю Франции. Я находился среди французов, и они, по крайней мере, относились ко мне с уважением, я принадлежал к свободному народу, более свободному, чем всякий иной, к такому народу, который предпочел разорение, изгнание и смерть отказу от верности своим владыкам… Нашими были, сударь, земли в Пре-де-Бурке, Пон-де-Бу, Фор-Руаяле… Но вот пришел черный день, когда вы, французы, – захмелевший старик при этих словах ударил по столу узловатыми кулаками, – дерзнули обезглавить нашего короля, вызвав этим Вторую Великую Смуту, и мы лишились почета и достоинства. Со мной стали обращаться как с человеком «подозрительным», враждебным сам не знаю кому и чему, – это со мной-то, хоть я уже целых шестьдесят лет страдаю только из-за того, что пожелал остаться французом, хоть я потерял все свое достояние, хотя моя жена умерла тяжелыми родами в трюме плавучей тюрьмы, так как мы не пожелали отречься от своей родины и веры… На свете, сударь, теперь только нас, акадийцев, можно считать настоящими французами. Все же остальные – просто смутьяны, забывшие и бога и совесть, они утратили свою честь и готовы смешаться с лопарями, маврами и татарами.
Старик схватил бутылку с тростниковой водкой, сделал большой глоток и, повалившись ничком на мешки с мукою, тут же заснул, все еще бормоча что-то насчет этой проклятой страны, где с деревьями нет никакого сладу.
– Слов нет, они и впрямь были достойными сынами Франции, – заметил Огар. – Беда их в том, что они пережили свое время. Они точно люди с другой планеты.
И Эстебан подумал о том, какая все-таки нелепость, что в Гвиане одновременно оказались и жители Акадии, убежденные в немеркнущем величии королевского режима, который был им знаком только по парадам, знаменам, портретам, эмблемам, и другие люди, которым все слабости и пороки этого режима были так хорошо известны, что они посвятили всю жизнь его ниспровержению. Мученики, ставшие жертвой своей полной неосведомленности, не в состоянии были понять мучеников, ставших жертвою слишком большой осведомленности. Тем, кто никогда не видел трона, он представлялся величественным и монументальным. Те же, у кого он все время был перед глазами, отлично различали все трещины и темные пятна на нем…
– Любопытно, что думают о боге ангелы? – сказал Эстебан, и вопрос его, должно быть, показался Огару верхом нелепости.
– Что он – напыщенный глупец, – смеясь, ответил владелец гостиницы, – хотя Колло д'Эрбуа в последние дни своей жизни не раз взывал к нему о помощи.
Так Эстебан узнал о печальном конце вдохновителя лионских расстрелов. По прибытии в Кайенну он был вместе с Бийо устроен при лазарете, которым ведали монахини, и по роковой случайности попал в каморку, именовавшуюся «палатой Людовика Святого», – надо помнить, что именно Колло д'Эрбуа требовал немедленного, безотлагательного осуждения последнего из Людовиков. С самого начала он предался безудержному пьянству, не вылезал из кабаков и писал на клочках бумаги бессвязные воспоминания, которые, по его словам, должны были воссоздать правдивую историю революции. Напившись, он горько оплакивал свою злосчастную судьбу и жаловался на полное одиночество в этом аду; старый комедиант сопровождал свои сетования такими патетическими жестами и воплями, что суровый Бийо выходил из себя.
– Ты не на сцене! – кричал он Колло. – Сохраняй, по крайней мере, достоинство, говори себе, как это делаю я, что ты выполнил свой долг.
Волны термидорианской реакции постепенно докатились до Гвианы, и местные негры прониклись враждою к бывшим членам Комитета общественного спасения. И когда те появлялись на улице, их осыпали насмешками и оскорблениями.
– Если бы мне пришлось все начать сызнова, – ворчал сквозь зубы Бийо, – я бы вряд ли даровал свободу людям, которые даже не понимают, какой ценой она достигается; я отменил бы декрет от шестнадцатого плювиоза второго года Республики.